Искусство рисовать с натуры - Барышева Мария Александровна 8 стр.


Кое-как позавтракав и собравшись, вышла на улицу, но повернула не направо, как пять лет подряд, а пошла прямо, к дороге, сама не зная зачем.

Раннее утро, но уже жарко, уже душно — предгрозовое томление продолжалось много дней, и, возможно, дождь так и не пойдет, не увлажнит землю, не прибьет проклятую пыль. Весь мир превратился в огромную раскаленную духовку; небо — яркая, почти белая раскаленная крышка.

Вот оно, то самое место. Наташа остановилась и несколько минут смотрела на асфальт, потом неуверенно скользнула взглядом туда-сюда — не ошиблась ли? Нет, место то. Вот здесь вчера ночью лежал Дик. И, наверное, где-то рядом упала его хозяйка.

Наташа огляделась по сторонам — не видно ли машин — потом шагнула через бордюр и вышла на середину дороги. Наклонилась и внимательно осмотрела асфальт.

Здесь по дорогам не ездят по утрам поливальные машины, весело разбрызгивая воду и наполняя воздух мимолетной сыростью. Дождя ждут уже много дней. А дворник Толян конечно же не моет дорогу с мылом.

Наташа снова вспомнила, как бедный Дик лежал тут, умирая, бедный пес, разрезанный почти пополам, истекающий кровью — так много крови…

На дороге не было ни пятнышка.

Наташа тупо смотрела на асфальт, пытаясь подобрать разумное объяснение этому факту, но объяснения не находилось. Это вам не маленькое пятнышко на столбе — лужа крови. А дорога чистенькая, словно ее хорошенько помыли. Как это может быть, как…

Наташа вздрогнула — ей вдруг показалось, что кто-то стоит у нее за спиной, недобро глядя в затылок. Она обернулась — нет, двор пуст, если не считать прохожих, но они далеко и не смотрят на нее. Никого нет, но странное неприятное ощущение тяжелого взгляда осталось. Ей стало неуютно, тревожно. На секунду сложилось впечатление, что солнца на небе нет, все вокруг укрыто серыми холодными тенями, и ветер, который гоняет листья по дороге, не горячий до невозможности, а ледяной, пронизывающий, колючий. Наташа тряхнула головой, недоуменно глядя на резные платановые листья, съежившиеся от жары, прикоснулась ладонью к волосам на макушке, уже нагревшимся от солнца, смерила взглядом дорогу, уходящую вдаль неровной серой лентой (проклятая дорога! — теперь совершенно осознанная мысль).

Иллюзия исчезла, но тревога осталась, даже усилилась, перерастая в уверенность, что сейчас произойдет что-то, потому что она знает, знает…

Позже Наташа не желала себе признаться в том, что убежала с дороги, промчалась через двор так, словно за ней гнался кто-то очень страшный, и остановилась только за домом, чтобы (ее не было видно?) отдышаться.

Ничего не происходит.

Заходившие в этот день в павильон покупатели оставались ею недовольны — Наташа работала не то чтобы плохо, но как-то невесело, двигаясь словно во сне, бледная, потерянная, держа бутылки так, что они могли вот-вот выскользнуть и разлететься вдребезги на блестящем полу. Одна из постоянных клиенток даже с тревогой спросила, не заболела ли Наташа, и ей пришлось повторить вопрос несколько раз, чтобы та его услышала.

В обед павильон пустовал, и Наташа, подсчитав деньги в кошельке, сбегала на другой конец площади и купила карандаш и небольшой дешевенький блокнот. Обслуживая редких покупателей, она, согнувшись над кассовым столом, сосредоточенно рисовала, стараясь выбирать из роившихся в голове неясных образов нужные, но получались какие-то непонятные обрывки, иногда даже вообще невозможно было понять, что изображено на тонком листе — хаос густых карандашных штрихов. Почти не прерывалась, только отрывала использованный лист, рассеянно роняла его на пол и набрасывалась с карандашом на следующий. Заходившие в павильон люди наблюдали за ней с любопытством, и некоторым даже приходилось окликать ее, чтобы привлечь внимание к своей персоне.

Такого с ней раньше не было никогда. Это нельзя было назвать вдохновением, это был скорее голод, хищная голодная страсть, когда от вида пустого листа даже становится дурно. И она знает. Она все знает о чистых листах, о том, что на них должно быть и как должна быть расположена каждая линия, чтобы рисунок был живым, чтобы он заключал… заключал в себе что-то важное. Некая сила, что до сих пор лишь сонно зевала в ней, теперь проснулась и требовала выхода. Подошел какой-то срок, это можно было сравнить со вступлением в половую зрелость, когда все становится иным и открываются запретные тайны. Наташа чувствовала легкий холодок восторга. Дед не прав, она рисует не глупые картинки. Она будет рисовать. Но одной способности недостаточно. Надо работать. Работать.

И дорога.

А что дорога?

К вечеру поток покупателей из тонкого ручейка превратился в полноводную реку, и блокнот пришлось отложить. Она почти не стояла на месте, бегая от кассы к полкам и обратно. Минералка, «Алиготе», водка, «Мускатель», «Славянское», водка, водка, «Альминская долина», красный «Крымский», водка, вода, мороженое, «Приморское», водка, водка, водка… Кошмар, и куда в такую жару в народ лезет столько водки?

Во время небольшого перерыва, когда в магазине не было никого кроме двух мужичков изрядно потрепанного вида, которые плотоядно разглядывали аккуратные ряды бутылок, тихо пререкаясь между собой, Наташа разобрала брошенные на пол рисунки и обнаружила, что извела почти весь блокнот. От карандаша, который она купила вместе с маленькой точилкой, осталась половина. Собрав листы, она охнула — весь пол за столом был усыпан обрывками бумаги и карандашными стружками. Придется подметать.

Большинство изрисованных листов она сразу скомкала и выбросила — испорченная бумага, ничего больше. Остальные разложила перед собой, внимательно разглядывая. Пейзажные зарисовки, какие-то обрывки, чьи-то лица. А это…что-то странное, смутно знакомое и из каждой серой черточки, которые составляли рисунок, тянуло таким омерзительно-страшным, что при взгляде на него, Наташу затошнило, и она поспешно сжала лист в руках, сминая врисованный в белое безумный образ.

На последнем листке было изображено лицо мужчины. Красивое лицо. Примесь восточной крови. Небольшая бородка. Немного странная форма носа. Длинные темные волосы, но прическа аккуратная и кажется старомодной. В принципе, в портрете не было ничего особенного, он казался бы почти фотографическим, только глаза полностью затушеваны, и взгляд черных дыр придавал лицу хищную жестокость и безжизненность, и лицо казалось маской, надетой на что-то темное и безликое, выглядывающее только из глазниц.

Она не знала человека, которого нарисовала ее рука, она его никогда не видела, но отчего-то посчитала, что портрет нарисован абсолютно точно. Особенно глаза…

Наташа отложила портрет в сторону, но потом спрятала в сумку — ей казалось, что глаза из густых карандашных штрихов видят ее из любой точки, и это раздражало ее.

Позже она позвонила Наде и попросила ее рассказывать ей все, что еще удастся узнать о дороге.

* * *

— А это удобно? — снова спросила Наташа и крепче вцепилась в поручень, когда троллейбус лихо подбросило на очередном ухабе. Водитель в прошлом был гонщиком, не иначе, — троллейбус мчался под уклон на угрожающей скорости, дребезжа всеми составными частями, и пассажиров отчаянно швыряло вперед-назад. Помимо убойного запаха разнообразных продуктов парфюмерной промышленности смешанного со стойким, невзирая на употребление этих самых продуктов, запахом пота, в салоне стояла страшная жара — троллейбусная печка работала вовсю, явно перепутав времена года.

Надя страдальчески закатила глаза — мол, откуда ж вы такие деликатные беретесь?!

— Чего тут неудобного?! Зайдешь, картины посмотришь бесплатно, пока мы с Сергеичем будем работать. Ты когда в музее-то последний раз была?

— Давно, — признала Наташа и показала подошедшей контролерше проездной. Надя и Сергеич небрежно махнули удостоверениями.

— Это чьи? — заинтересовалась контролерша, протискиваясь поближе.

— Наши, — дружно ответили представители массмедиа, и Сергеич грозно потряс камерой, которую вез без всякого чемодана или сумки — на «Борее» на три камеры полагался только один чемодан и никакой сумки. Надя с пресно-деловым лицом добавила:

— У нас договор с троллейбусным управлением. Проверьте списки.

Контролерша, фыркнув, ввинтилась в плотную толпу пассажиров, и Надя засмеялась, пряча удостоверение.

— Как видишь, мы люди честные, — заметила она весело. — Что написано, то и есть. Особенно, если учесть, что написано исключительно по-украински и по-английски, так что разбираться пытаются не все. Тем более, когда натыкаются на страшное слово «broadcasting». Но все почти по честному. А вот один мой знакомый — он сам сторожем пробавляется — так в его удостоверении написано «Член комиссии по проверке радиационного фона вследствие аварии на Чернобыльской АЭС». И ничего, ездит. Остальныето, конечно, поскромнее — СБУ, военная прокуратура, милиция…

— Ну, — поддержал ее Сергеич, не отличавшийся многословностью, но отличавшийся редкостной худобой и носивший длинные волосы и бейсболку с надписью «Lakers». Надя не раз говорила, что он отличный оператор, но Наташа относилась к этому с недоверием — ей казалось, что Сергеич при его габаритах не сможет удержать камеру и пяти минут. Имя его было тайной — по имени Сергеича не называл никто.

— В общем, ничего неудобного тут нет, — сказала Надя, перескакивая на предыдущую тему, и поправила светлый пиджак. В нем было очень жарко, но она терпела — начальство требовало все интервью записывать исключительно в пиджаках. — Походишь, посмотришь, а поговорим потом.

Наташа кивнула, все еще сомневаясь, — ей пока что не доводилось ездить вместе с Надей на «задание». Сегодня она получила неожиданный выходной — павильон закрылся на ремонт — хозяин решил переделать полки и установить зеркальные задники. Ей хотелось воспользоваться свободным временем и поговорить с Надей — с тех пор, как умерла Виктория Семеновна, и с тех пор, как Наташа вернулась к картинам, прошло три дня, и теперь ей казалось, что ее жизнь вступила в какую-то новую фазу. Она рисовала в перерывах на работе, приходя домой наскоро готовила ужин и снова рисовала — в один день рисовала до глубокой ночи, перейдя с карандаша на черную акварель. По всей квартире валялись листы бумаги, и Паша ругался, спотыкаясь о выдвинутые ящики и коробки, лавируя среди банок и кистей, и они в один из вечеров поссорились до хрипоты, когда он случайно наступил на ее лучшую колонковую кисть и сломал. За эти три дня они отдалились друг от друга больше, чем за все пять лет брака, и Наташа не могла сказать, что была сильно этим огорчена, — она считала, что все к этому и шло, просто произошло слишком быстро. Возможно, еще был шанс вернуть все на свои места, но теперь на это уже не оставалось времени. Все, что ее волновало, теперь ложилось на бумагу, и за прикосновением кисти или карандаша к листу для Наташи теперь скрывалось нечто большее, чем мазок или штрих, — скрывались чувства, мироощущение, общение. Одно огорчало Наташу — как бы хороши не выходили наброски — они не были хорошими, в них не было ничего положительного. Скорее всего, потому, что в том, что она рисовала, ее привлекали именно отрицательные качества, ей казалось важным показать именно их. Некоторые рисунки несли в себе и красоту, но красота получалась холодной, бездушной, недоброй.

На дорогу она с тех пор не ходила ни разу, не желая признаваться себе, что боится. Только иногда поглядывала на нее с Вершины Мира — как-то украдкой, как наблюдают за опасным врагом. Рухнувший столб установили, но новых лампочек пока не поставили, и к вечеру дорога погружалась в плотный зловещий мрак, и лучи фар проносились сквозь него, словно болиды, не оставляя после себя ничего.

С Надей нужно было поговорить о многом, но подруга заявила, что с утра должна ехать в Художественный Музей набирать материал для юбилейной передачи, и прежде, чем Наташа успела со вздохом сказать «Ну ладно», добавила:

— Впрочем… собирайся, поедешь со мной. Я там свои дела разгребу, отработаю инвертю, ты пока по музею погуляешь, а потом Сергеича сплавим с камерой и посидим где-нибудь.

Так и получилось, что теперь она тряслась в троллейбусе рядом с Надей и решала — ждать подругу в музее или где-нибудь на улице. Все же привлекательней было ожидание в музее — интересно — она действительно там давно не была. Да еще и Надя наклонилась, шепнула:

— А они, кстати, продают картины.

— Кто, музей? Да брось, это ведь запрещено.

Надя тихо засмеялась в ответ и еще ближе придвинулась к ее уху.

— Наташк, тебе тоже запрещено чеки не выбивать! Смешная ты.

Когда они подошли к тяжелой двустворчатой двери музея, Наташа с любопытством посмотрела на большой плакат. «Антология порока».

И ниже, маленькими буквами.

Выставка работ А. Неволина.

— А ты мне не сказала, что здесь какая-то новая экспозиция, — заметила Наташа укоризненно. Надя недоуменно пожала плечами, разглядывая плакат.

— А я и не знала. Странно. Тамара Леонидовна по телефону и не заикнулась, может, считает, что эта выставка не настолько уж важное событие. Художник какой-нибудь аховый. Смотри, как раз с сегодняшнего числа. Что ж, снимем заодно и выставку.

— Кто такой А. Неволин? — поинтересовалась Наташа, изо всех сил дергая на себя неподатливую дверь. Надя тоже ухватилась за толстую деревянную ручку и вдвоем они с трудом приоткрыли одну из створок, посаженную на большую пружину, проскользнули внутрь.

— Откуда мне знать? Художники — твоя специализация.

— Я такого не знаю.

— Вот и узнаешь заодно.

Музей внутри совершенно не изменился с тех пор, как она была здесь без пяти минут выпускницей художественной школы — те же высокие потолки, широкая лестница, блестящие перила, красные ковры с зелеными полосками, маленький стол контролера и тот же старый, заклеенный изолентой телефон на нем, но по пожелтевшей лепнине бегут во все стороны трещины, и явственно видны мокрые пятна на потолке и стенах, и ковер совсем вытерся. Но в пустом холле по-прежнему накатывает ощущение официальности и торжественности. Наташа повернулась и посмотрела в очки пожилой контролерше, превратившиеся в два маленьких зеркальца от яркого света большой люстры.

— Здравствуйте. Мы с телевидения. Я договаривалась с Тамарой Леонидовной, — сказала Надя, и контролерша кивнула.

— Второй этаж направо.

— Ладно, — Надя поправила волосы, — ты пока осмотрись тут, походи по залам, а мы пойдем… Минут сорок, не больше. Все, давай.

— Ну, — буркнул Сергеич, и, судя по его тону и лицу, он произнес примерно то же самое, только гораздо лаконичней. Повернувшись, они начали подниматься по лестнице, и с каждым шагом, они, казалось, уходили куда-то неимоверно далеко, словно покрытые ковром ступеньки вели не на второй этаж музея, а в другой мир, из которого нет возврата, и когда они скрылись за поворотом, Наташа почувствовала себя очень одинокой в пустом гулком холле. Она посмотрела на склоненную над журналом седую голову контролерши, на стену, на перила и решительно направилась к входу в первый зал.

Всего в музее было три зала — два — для собственных экспозиций музея — и один — для привозных — на втором этаже. Уже давно Наташа, быстро изучив содержимое первых двух залов, всегда подолгу задерживалась в третьем, так же она поступила и сейчас, проведя среди «местных» картин и скульптур немного времени и машинально отметив, что все они на месте. Впрочем, это еще ни о чем не говорило — в музее существовали запасники, в которых и содержалась большая часть экспонатов — их Наташа никогда не видела.

В третьем зале никого не было, если не считать высокого крепкого человека, рассматривавшего картину в дальнем углу. Прочитав небольшую табличку, Наташа убедилась, что именно в этом зале выставлены картины А. Неволина. Кто же такой А. Неволин? — нет, она его не знает.

Картины подействовали на Наташу ошеломляюще, и ее разум оказался сбитым с ног, закружившись в водовороте эмоций — точь в точь, как подхваченная волной песчинка, и если б ее сейчас спросили об отношении к этим работам, вряд ли бы она смогла дать однозначный ответ. В картинах чувствовалась спонтанность — они не были продуктом скрупулезной работы и размышлений в течение долгих часов, их нарисовали одним махом, без подготовки. Никакой строгости и классических пропорций — манера письма отчего-то ассоциировалась у Наташи с разрушительной силой природных стихий, для которых нет ни ограничений, ни формы. Она не смогла бы точно назвать направление, но это был явно не реализм. И четко прорисованные лица людей в старинной одежде, и какие-то жуткие полузвериные образы, в которых, тем не менее, тоже угадывались люди, а иногда даже и пейзажи, вызывали какой-то сладкий ужас, одновременные желания отвернуться и подойти поближе, чтобы рассмотреть все в деталях. При взгляде на картины не возникало ни одной положительной эмоции, но в то же время Наташа никак не могла назвать их плохими, скорее гениальными до безумия. Неволин рисовал в основном людей, но не их внешность, а их душу, ее составляющие, выворачивая ее наизнанку, обнажая все пороки, все низменные наклонности, всю грязь настолько отчетливо, что Наташе даже лишним казались маленькие поясняющие таблички на картинах — во многом эти названия, по ее мнению, даже не соответствовали своей сути. С полотен на нее безжалостно смотрело все самое темное, что только может быть в человеке.

Назад Дальше