Проклятый дар - Ле Гуин Урсула Крёбер 10 стр.


А Канок тяжко вздохнул – это было единственным проявлением разочарования или нетерпения с его стороны – и отвернулся. Потом пошарил в кармане куртки и выудил оттуда кусок бечевки. Он всегда носил с собой всякие такие вещи – в хозяйстве все могло пригодиться. Завязав веревку узлом, он бросил ее на землю между нами и молча посмотрел сперва на нее, потом на меня.

– Я тебе не собачка, чтобы всякие фокусы показывать! – огрызнулся я, и тут же воцарилась ужасная звенящая тишина.

– Послушай, Оррек, – сказал отец, выдержав паузу. – В Драмманте ты обязан будешь непременно показать свой дар. Мы за этим туда и едем, если уж говорить начистоту. Если ты этого не сделаешь, что подумает о тебе Огге Драм? Это ты себе представляешь? Если ты откажешься использовать свою силу, нашим людям не к кому будет обратиться за защитой. – Он тяжко вздохнул и дрожащим от сдерживаемого гнева голосом прибавил: – Неужели ты думаешь, что мне нравится убивать крыс? Я ведь не терьер какой-то. – Он отвернулся, помолчал, потом продолжил: – Подумай о своем долге, Оррек. О нашем долге. Подумай об этом как следует. И когда поймешь, в чем заключается твой долг, приходи ко мне.

Затем Канок наклонился, подобрал с земли веревку, развязал на ней узел, снова сунул ее в карман и стал быстро подниматься по склону холма к Рябиновой роще.

И теперь я каждый раз вспоминаю, как бережно он тогда подобрал ту жалкую веревку; веревки у нас были редкостью, и разбрасываться ими было нельзя. И снова слезы выступают у меня на глазах, но не слезы стыда и ярости, как в тот день, когда я, рыдая, брел вдоль ручья и ничего не видел перед собой.

Глава 8

После того случая отношения у нас с отцом сильно изменились – теперь между нами стояли его требование и мой отказ. Однако внешне это почти никак не проявлялось. Несколько дней отец этой темы вообще не касался и уж больше ничего, разумеется, мне не приказывал, лишь как бы между прочим спросил однажды, когда мы возвращались домой после объезда наших восточных пастбищ:

– Ну что, не хочешь ли сейчас испытать свой дар?

Но моя решимость за это время еще больше возросла; я был защищен этой решимостью, точно стеной; я прятался в ней, как в сторожевой башне замка, и от требований и вопросов отца, и от своих собственных тревог и сомнений. Так что ответил я моментально:

– Нет.

Моя непоколебимость, должно быть, поразила его. Он ничего больше не сказал. Он вообще все время молчал, пока мы ехали домой. И до конца дня тоже со мной не разговаривал. И вид у него был усталый и суровый. Мать, конечно, заметила это, а возможно, догадывалась и о причине.

На следующее утро она попросила меня подняться к ней в башню, сказав, что шьет мне новую куртку и ее надо померить. Я долго стоял перед нею с вытянутыми в стороны руками, точно огородное пугало, а она ползала вокруг меня на коленях, что-то наметывала, отмечала, где нужно сделать прорезные петли, и только потом сказала, не разжимая губ, поскольку во рту у нее были булавки:

– Твой отец беспокоится.

Я нахмурился и ничего не ответил. Она вынула булавки изо рта и, не вставая с колен, села на пятки. И посмотрела на меня.

– Он говорит, что не понимает, почему брантор Огге так вел себя – сам напросился в гости, нас к себе пригласил да еще и всякие намеки отпускал насчет помолвки. Канок говорит, что между родами Драм и Каспро никогда не было дружеских отношений. Но я считаю, что лучше поздно, чем никогда. Я так ему и сказала. А он только головой покачал. Все это очень его тревожит.

Я ожидал от нее совсем иных слов. И был очень удивлен и даже несколько отвлекся от собственных мыслей. Я, правда, не знал, что ей сказать, и, стараясь найти какие-то ободряющие и не слишком глупые слова, предположил:

– А может, это потому, что теперь у нас с ними общая граница? – Лучше я ничего придумать не сумел.

– По-моему, как раз это отца и беспокоит, – сказала Меле. Снова сунув булавки в рот, она принялась подкалывать полу куртки. Это была настоящая мужская куртка из черного фетра, моя первая «взрослая» куртка.

– В общем, – сказала она, вынимая изо рта булавки и снова откидываясь на пятки, чтобы оценить проделанную работу, – я буду очень рада, когда этот визит к Драмам окажется позади!

Я чувствовал, что моя вина так велика, что прямо-таки придавливает меня к полу, словно новая черная куртка сделана из свинца.

– Мам, – сказал я, – отец хочет, чтобы я упражнялся в применении своего дара, а я не хочу, и это его сердит.

– Я знаю, – сказала она, осматривая меня со всех сторон. Потом вдруг подняла голову и посмотрела мне прямо в лицо, продолжая сидеть передо мной на полу. – Но в этих делах я не могу помочь ни тебе, ни ему. Ты и сам это знаешь, Оррек, правда? Я не понимаю, что такое эти ваши дары. И в ваши отношения с отцом встревать не хочу. Мне очень тяжело видеть вас обоих такими несчастными, но я могу сказать только одно: это ради тебя, ради всех нас он просит тебя научиться применять твой дар. Он бы не стал просить, если бы в этом было что-то дурное, постыдное. И ты это прекрасно понимаешь.

Меле, разумеется, вынуждена была принять сторону отца. Это было правильно и справедливо, и в то же время я чувствовал, что это немного нечестно по отношению ко мне: почему вся сила должна непременно быть на его стороне? Почему ему принадлежат все права, все его доводы считаются правильными, и даже Меле всегда на его стороне? Почему они всегда оставляют меня в одиночестве, глупого, упрямого мальчишку, не способного ни использовать свой дар, ни предъявить свои права, ни привести сколько-нибудь весомые аргументы. Понимая всю чудовищную несправедливость подобного положения, я не стал даже пытаться что-то объяснять матери. И гордо промолчал, погрузившись в свой яростный стыд, спрятавшись за каменными стенами своего упрямого сопротивления.

– Ты не хочешь пользоваться своим даром, потому что тебе неприятно причинять вред живым существам, да, Оррек? – спросила меня мать чуть ли не застенчиво. Даже со мной она стеснялась говорить о таких вещах, как мой «великий дар», потому что слишком мало о нем знала.

Но отвечать на ее вопрос мне не хотелось. Я стоял как истукан – не кивнул, не пожал плечами, не сказал ни слова, – и, озабоченно заглянув мне в лицо, она еще раз осмотрела свою работу, быстро что-то исправила, что-то подколола и ловко сняла с моих плеч наполовину законченную куртку. Потом легонько прижала меня к себе, поцеловала в щеку и подтолкнула к двери.

Дважды после этого Канок спрашивал меня, не хочу ли я испытать свой дар. Дважды я отмалчивался. И на третий раз он не спросил, а потребовал:

– Оррек, ты должен мне подчиниться!

Я по-прежнему молчал. Мы стояли с ним недалеко от дома, но вокруг никого не было. Отец, надо сказать, никогда не унижал и не стыдил меня в присутствии других людей.

– Скажи, чего ты боишься?

Я молчал.

Он наклонился ко мне; его лицо было совсем близко, и в глазах его я увидел такую боль и смятение, что меня будто ударили кнутом.

– Ты боишься своей силы или того, что у тебя этой силы нет?

У меня перехватило дыхание, и я выкрикнул:

– Я ничего не боюсь!

– В таком случае воспользуйся своим даром! Немедленно! Разрушь хоть что-нибудь! – Он взмахнул правой рукой. Левая его рука, сжатая в кулак, была плотно притиснута к боку.

– Нет! – сказал я, весь дрожа и прижимая руки к груди; глаз я поднять не смел – мне было не вынести взгляда его сверкающих глаз.

И так, не поднимая головы, я услышал, что он повернулся и пошел прочь. Его шаги прошуршали по тропинке, затем по двору. Но я не посмотрел ему вслед. Я смотрел на юный побег, только что начавший выпускать листочки под апрельским солнцем, и представлял его себе черным, мертвым, скрюченным, но руку не поднимал, и голосом не пользовался, и волю в кулак не собирал. Я просто смотрел на этот побег и видел, какой он зеленый, живой, веселый, и как ему безразличны мои переживания.

После того дня отец больше не просил меня применить мой дар. Все шло как обычно. Он почти не говорил со мной. Впрочем, он и прежде нечасто со мной разговаривал. Он больше не улыбался мне, не смеялся, и я не смел посмотреть ему в глаза.

К Грай я ездил когда только мог. Я брал Чалую. Я ни за что не стал бы спрашивать у отца, можно ли мне взять Бранти. У них в Роддманте гончая принесла сразу четырнадцать щенков; щенята давно уже перестали сосать мать, но были все еще очень забавные, смешные, и мы с удовольствием подолгу играли с ними. Я особенно полюбил возиться с одним из них, и однажды Тернок, остановившись поодаль и наблюдая за нами, предложил:

– Да возьми ты этого щенка себе! У нас тут и так собак хватает наверняка, а Канок говорил, что хотел бы иметь еще парочку гончих. Пес, я думаю, будет неплохой. – Мой щенок был самый хорошенький в помете, с черными и рыжими пятнами. И я пришел в полный восторг.

– Возьми лучше Бигги, – посоветовала мне Грай. – Он куда умнее.

– Но мне этот больше нравится! И он всегда такой ласковый, лизучий. – Щенок, точно в подтверждение моих слов, тут же «умыл» меня своим язычком.

– Ну да, настоящий лизун, Кисен, – сказала Грай безо всякого энтузиазма.

– Никакой он не лизун! Его будут звать… – Я порылся в памяти в поисках какого-нибудь героического имени и воскликнул: – Хамнеда!

На лице у Грай было написано отчетливое сомнение и некоторая неловкость, но спорить она не стала, и я отвез длинноногого черно-рыжего щеночка домой в корзинке, привязанной к седлу. Какое-то время я наслаждался, играя с ним, но мне, разумеется, следовало послушаться Грай, которая знала своих собак как никто другой. Хамнеда оказался безнадежно робким и чересчур впечатлительным. Он не только без конца оставлял на полу лужи, как, впрочем, и всякий щенок, но и гадил повсюду, так что вскоре мне запретили пускать его в дом. Он все время куда-то влезал, ушибался, попадал под копыта лошадям, а когда подрос, первым делом удавил нашу кошку, лучше всех ловившую мышей, и одного за другим передушил ее котят. Он покусал садовника и маленького сынишку повара, он выводил всех из себя совершенно бессмысленным пронзительным визгом и лаем и мог так орать сутки напролет, а если его где-нибудь запереть от греха подальше, становилось еще хуже. Учиться он ничему не хотел, делать ничего не умел и через полмесяца до смерти осточертел мне. Я бы с удовольствием от него избавился, но мне стыдно было признаться в этом даже себе самому; кроме того, я чувствовал себя предателем по отношению к этому безмозглому щенку, который был совсем не виноват, что таким уродился.

Отец, Аллок и я собирались как-то утром поехать на верхние пастбища и проверить, как идет весенний окот овец. Как всегда, отец ехал верхом на Сероухом, но на этот раз Аллоку он велел взять Чалую, а мне – рыжего Бранти. Мне это отчего-то показалось привилегией весьма сомнительной. Да и Бранти был в дурном настроении. Он мотал башкой, надувал брюхо, лягался, пытался меня укусить, то и дело шарахался и вставал на дыбы – в общем, всячески старался сбить меня с толку, застать врасплох. И как только мне показалось, что я наконец с ним справился, откуда ни возьмись выскочил Хамнеда и сразу принялся с лаем скакать вокруг; оборванный поводок болтался у него на шее. Я прикрикнул на глупого пса, но было уже поздно: Бранти так взвился, что я вылетел из седла, но умудрился не упасть и даже снова вскочил в седло, удержав испуганного жеребчика. Но ценой какого страшного напряжения мне это далось! Когда Бранти, наконец, успокоился, я поискал глазами собаку и заметил в дальнем углу двора кучку черно-рыжей шерсти.

– Что случилось? – спросил я.

Отец, уже сидевший на коне, удивленно посмотрел на меня:

– А ты что, не понял?

Я решил, что Хамнеду нечаянно раздавил Бранти, но крови видно не было. Песик лежал бесформенной лепешкой, точно полностью лишенный костей, и одна его длинная черно-рыжая лапа вытянулась, странно перекрученная и похожая на веревку. Я мигом слетел с коня, но подойти ближе к тому, что лежало в углу двора, так и не смог.

Я поднял глаза на отца и гневно выкрикнул:

– Неужели тебе обязательно было убивать его?

– Мне? – удивился Канок, и тон у него был такой, что у меня все похолодело внутри.

– Ох, Оррек, это ведь ты сделал! – сказал Аллок, подъезжая ко мне на Чалой. – Точно. Ты взмахнул левой рукой, когда пытался отогнать от коня эту глупую собаку!

– Нет, я не мог это сделать! – воскликнул я. – Я не… не убивал его!

– А ты в этом уверен? – спросил Канок, и мне показалось, что он усмехнулся.

– Ты убил его точно так, как и ту гадюку. В точности так! – сказал Аллок. – Ну и быстрый у тебя глаз! – Но голос его звучал как-то неуверенно, и в нем слышалась грусть. Люди уже сходились к нам во двор, услышав, что у нас произошло; и все стояли, смотрели… Лошади нервно переступали с ноги на ногу, не желая приближаться к мертвой собаке. Бранти, которого я крепко держал под уздцы, был весь в мыле и сильно дрожал; примерно то же самое творилось и со мной. Внезапно к горлу у меня подступила тошнота, я резко отвернулся, и меня вырвало, но повод из рук я не выпустил. Придя в себя, я вытер рот, перевел дыхание, подвел Бранти к сажальному камню у коновязи и снова вскочил в седло. Губы отказывались мне повиноваться, но я все же сказал:

– Ну что, мы едем?

И мы поехали на верхние пастбища. И всю дорогу молчали.

В тот вечер я спросил, где похоронили собачку. Оказалось, за мусорной кучей. Я пошел туда и долго стоял там. Особенно грустить из-за бедного Хамнеды, в общем, не стоило, но в душе моей тем не менее царила печаль. Когда я возвращался назад, уже сгустились сумерки. Недалеко от крыльца мне навстречу попался отец.

– Мне жаль, что так получилось с твоей собакой, Оррек, – тихо и без улыбки сказал он.

Я молча кивнул.

– Скажи мне вот что: ты захотел убить его?

– Нет, – ответил я, не испытывая, впрочем, полной уверенности – все теперь для меня стало каким-то неясным, зыбким, неопределенным. Я действительно порой ненавидел Хамнеду из-за его идиотической глупости, особенно когда он путал молоденького жеребца, но убивать его я совсем не хотел. Это я знал наверняка.

– И все-таки желание убить его у тебя возникало.

– Невольно!

– И что, ты не понимал, что используешь свой дар?

– Нет!

Отец молча шагал к дому рядом со мной. Весенние сумерки дышали прохладой и сладостными ароматами. Вечерняя звезда вспыхнула на западе рядом с нарождающейся луной.

– Неужели я такой же, как Каддард? – шепотом спросил я.

Канок ответил не сразу.

– Ты должен научиться управлять своим даром, – в который уже раз повторил он.

– Но я не могу! Ничего не происходит, когда я сознательно пытаюсь им воспользоваться! Я много раз пытался… А когда я даже никаких попыток не предпринимаю… когда… как с той гадюкой… или как сегодня… Но все равно – это происходит так, словно сам я ничего не делаю… не совершаю никаких усилий… Это просто происходит и все!

Слова так и сыпались из меня, падали, точно рухнувшие стены той башни, в которой я так долго скрывался.

Канок ни слова не сказал мне в ответ, только вздохнул и легко обнял меня за плечи. Уже поднявшись на крыльцо, он сказал:

– Вот это и называют «дикий дар».

– Диким?

– «Диким даром» невозможно управлять с помощью воли.

– Он опасен?

Канок молча кивнул.

– И что же… теперь делать?

– Имей терпение, – сказал он, и я снова на мгновение почувствовал на плече его руку. – И наберись мужества. Мы что-нибудь придумаем.

У меня точно гора с плеч свалилась, когда я понял, что отец больше на меня не сердится, и можно наконец прекратить свое внутреннее сопротивление. Но то, что он сказал, было достаточно путающим, и в ту ночь я почти не спал. Когда утром отец позвал меня с собой, я с радостью отправился с ним. Я готов был сделать что угодно, лишь бы разрешить эту проблему.

В то утро Канок был особенно молчалив и мрачен, и я, разумеется, решил, что это из-за меня. Но по дороге к Рябиновому ручью он сказал:

Назад Дальше