Начальство молчало.
Себастьян держался одной рукой за простынь, другой — за ручку двери, потому как молчание это ему казалось крайне подозрительным.
— И чего же ты, свет мой, стесняешься? — гулким басом поинтересовался Аврелий Яковлевич, к двери приникая.
— Вы глазеть станете.
— Станем, всенепременно станем, — уверил маг и в дверь стукнул. Легонько. Кулаком. Вот только кулаки у Аврелия Яковлевича были пудовые.
— Себастьянушка, — познаньский воевода отступил, решив воззвать к голосу разума, который твердил Себастьяну, что ручку двери отпускать не стоит. — Мы же должны увериться, что превращение прошло… успешно.
— А если на слово?
Аврелий Яковлевич громко фыркнул и, пнув хлипкую дверь, которая от пинка треснула, велел:
— Выходи немедля…
— Себастьянушка, ну что ты смущаешься… все ж свои…
…свои в данный момент Себастьяна пугали ничуть не меньше, чем чужие, пусть и существовавшие пока сугубо в теории.
Но ручку он выпустил.
— …что ты ведешь себя, аки девица, — продолжил увещевать познаньский воевода.
— А я и есть девица, — мстительно отозвался Себастьян Вевельский, повыше поднимая простынку, которая норовила съехать самым что ни на есть предательским образом.
— Ты прежде всего — старший актор воеводства Познаньского и верноподданный Его Величества…
На подобный аргумент возражений не нашлось, и Себастьян, придерживая простынь уже обеими руками, вышел.
В небольшой и единственной комнате конспиративной квартиры воцарилось молчание.
Недружелюбно молчал ненаследный князь Вавельский, пытаясь правым глазом смотреть на начальство — и пусть прочтет оно в этом глазу всю бездну негодования и вселенскую тоску, глядишь, и усовеститься. Глаз же левый зацепился за Аврелия Яковлевича, который вроде бы ничего не делал, но не делал он это как-то слишком уж нарочито.
С показным равнодушием.
Стоял себе над секретером, теребил всклоченную бороду.
Усмехался…
— Видишь, Себастьянушка, — начальство, если и истолковало взгляд верно, то усовеститься не спешило. Напротив, подступало медленно, с неясными намерениями. — Не все так и страшно…
— Не люблю баб, — поспешил добавить Аврелий Яковлевич. — Все дуры.
Себастьян обиделся.
Так, на всякий случай.
И в простыньку вцепился, поинтересовавшись севшим голосом:
— Евстафий Елисеевич, а что это вы делаете?
Познаньский воевода, успевший ухватить простынь за краешек, застыл.
И покраснел.
Наверное, тоже на всякий случай.
— Так ведь… Себастьянушка… ты закутался… ничего и не видно.
— А что должно быть видно?
— Дура, — добавил старый маг и, вытащив из-за спины солидную трость, больше дубинку напоминавшую, ткнул в Себастьяна. — Как есть дура.
— Сами вы, Аврелий Яковлевич, дура…
Ведьмак лишь хмыкнул.
А Евстафий Елисеевич, смахнувши со лба крупные капли пота, жалобно произнес:
— Да мы только взглянем!
Нет, в словах познаньского воеводы имелся резон, и хоть бы изрядно замызганное зеркало в ванной позволило Себастьяну осмотреть себя, но… мало ли, чем обернется чужая сила, переплавившая тело?
И амулетик, надежно вросший в левую лопатку — Аврелий Яковлевич клятвенно обещал, что сие исключительно временная мера, и после амулетик он вынет, не из любви к Себастьяну, но потому как не имеет привычки ценными вещами разбрасываться — ощущался. Себастьяна тянуло потрогать, убедиться, что не причудилась ему горячая горошина под кожей, но он терпел, понимая — нельзя.
Правда, терпение дурно сказывалось на характере.
А может, чужая личина, столь подозрительно легко воспроизведенная, характер показывала. И оттого Себастьян, легонько хлопнув по начальничьим пальцам, произнес капризно:
— Все вы так говорите! Сначала только взглянуть, потом только потрогать… глазом моргнуть не успеешь, как останешься одна и с тремя детьми.
Евстафий Елисеевич густо покраснел, ведьмак же снова хмыкнул и, вцепившись в бороду, выдрал три волосинки, которые бросил Себастьяну под ноги, что-то забормотал… волосы растаяли, а спину обдало холодком. Хвост же зачесался, избавляясь от редких чешуек.
— Видишь, Себастьянушка… а если на конкурсе чего проклюнется? Рога к примеру… или крылья… стой смирно.
С хвостом и крыльями Себастьян как-нибудь без посторонней помощи управится. А вот что горошина амулета жаром плеснула, это да… плеснула и исчезла, растворившись под кожей.
— Евстафий Елисеевич! Я Дануте Збигневне пожалуюсь, что вы ко мне пристаете!
Начальство простынку выпустило, но тут же, смущение поборов, вновь вцепилось, резонно заметив:
— Не поверит она тебе, Себастьянушка…
— Посмотрим, — Себастьян попытался вывернуться, но комнатушка была малой, ко всему заставленной мебелью. — Я вот завтра заявлюсь в этом самом виде… и скажу, что вы меня соблазнили!
Подобного коварства от старшего актора Евстафий Елисеевич не ожидал. И ободренный замешательством, Себастьян продолжил.
— Соблазнили. Лишили чести девичьей… а жениться отказываетесь!
— Так я ж…
Евстафий Елисеевич, видимо живо представив себе и сцену объяснения Себастьяна с дражайшей Данутой Збигневной, побагровел и схватился за живот. Никак язва, оценив перспективы, последующие за объяснением, ожила.
— Не отказываетесь? — в черных очах Себастьяна вспыхнула надежда. — Я знала, Евстафий Елисеевич, что вы порядочный человек!
Темноволосая красавица протянула руки, желая заключить познаньского воеводу в объятья, и простынка соскользнула с высокой груди…
— Я… — Евстафий Елисеевич считал себя человеком семейным, и супруге своей никогда-то не изменял… а теперь и вовсе, забыв об изначальных намерениях, попятился от этой самой груди взгляд старательно отводя. До самой двери пятился, и прижавшись к ней, выставил перед собой зонтик, забытый кем-то из акторов. — Я женат!
— Разведетесь.
— Я жену свою люблю!
— А меня? — красавица часто заморгала, а по смуглой щеке ее поползла слеза. — Вы мне врали, Евстафий Елисеевич, когда говорили, что любите меня?
— Когда это я такое говорил?
— Когда орден вручали, — мстительно напомнила панночка Белопольска. — Так и сказали, люблю я тебя, Себастьянушка… неужто позабыли?
Сей эпизод в своей жизни, сопряженный с немалым количеством вевелевки, выставленной Себастьяном по случаю ордена, Евстафий Елисеевич желал бы вычеркнуть из памяти.
— И еще говорили, что я — отрада души вашей… свет в окошке… надежда… говорили ведь?
Говорил. Был за познаньским воеводой подобный грешок: в подпитии он становился многословен и сентиментален…
— Вот! Говорили. А жениться, значит, не хотите. Попользовались и бросили… обесчестив!
— Прекрати! — рявкнул Евстафий Елисеевич, приходя в себя. — Что за балаган…
— Не люблю баб, — Аврлий Яковлевич с явным удовольствием разглядывал дело рук своих. — Стервы они. И истерички.
Поразмыслив, следить Гавел решил не за ненаследным князем, каковой к слежке был весьма чувствителен, но за познаньским воеводой. Конечно, и тот был актором, но давно, и успел привыкнуть к существованию кабинетному, спокойному, избавленному от докучливого внимания людишек.
И ныне привычка сия подвела Евстафия Елисеевича.
Он покинул управление, отказавшись от служебной пролетки, но кликнув извозчика. И Гавелу немало пришлось постараться, чтобы не выпустить из поля зрения пролетку, каковых на улицах Познаньска было великое множество.
Экипаж сей высадил Евстафия Елисеевича на перекрестке, и познаньский воевода, поправив котелок, каковой прикрывал обильную лысину, бодрым шагом двинулся по улочке.
Впрочем, Гавел уже понял, куда тот идет.
О конспиративной квартире, расположенной на третьем этаже доходного дома, Гавел знал давно, но знание это, как и многую другую информацию, которую случалось добыть, он держал при себе.
Пригодится.
Пригодилось. И сухонькая старушка, обретавшаяся этажом выше, Гавела вспомнила.
— Два сребня, — сказала она с порога, безбожно задирая цену. — Вперед.
Пришлось отсчитать монеты, и старуха разглядывала каждую пристально, разве что на зуб не пробовала, да и то лишь потому, что зубы свои давным-давно растеряла. Наконец, ссыпав горсть медяков в кошель, а кошель упрятав в карман плюшевого халата, она посторонилась.
В комнатушке резко пахло геранью и кошками. С прошлого раза почти ничего-то и не изменилось, разве что прибавилось вязаных салфеточек, а стены, помимо былых весьма трухлявых цветочных композиций, украсились магснимками хозяйки с котеночком на коленях.
Впрочем, магснимки и котеночки Гавела интересовали мало.
Дырку, просверленную в полу прошлым разом — старушенции пришлось заплатить отдельно, за ущерб, имуществу нанесенный — она не заделала. Более того, у дыры появились слуховая трубка и мягонькая подушечка с кривоватою кошачьей мордой, вышитой крестиком. Один глаз кошака был зеленым, другой — желтым. Подушечку старушенция, поджав тонкие губы, убрала.
Сама же осталась.
— Вы бы пошли, бабушка, погуляли, миролюбиво предложил Гавел, подгребая верную камеру под бок. Уж больно заинтересовался ею матерый черной масти зверь, с чьей морды и вышивали портрет. Шкура кошака лоснилась, а шею украшал пышный голубой бант с бубенчиком.
Зверь щурился, потягивался и демонстративно выпускал когти.
— Уголечка не бойся, — сказала старушенция, напрочь проигнорировав предложение Гавела. А зря, в ее возрасте прогулки полезны для здоровья. — Он смирный.
Кот оскалился и заурчал, наглядно демонстрируя степень своей смирности.
Пакость!
И Гавел решительно склонился над дырой, именно для того, чтобы услышать…
— …не люблю баб, — этот гулкий, точно колокольной бронзою рожденный, голос, заставил Гавела замереть.
С ведьмаком, о котором слухи ходили самые разнообразные, но все как один свойства дурного, напрочь отбивающего охоту связываться с Аврелием Яковлевичем, Гавел сталкивался.
Один раз.
Один растреклятый раз, на память о котором достались почесуха, заикание и косящий глаз. И если почесуху с заиканием Гавел кое-как изжил, то с глазом и по сей день неладно было. Он задергался, мелко, нервно, предчувствуя неладное.
— Евстафий Елисеевич, а что это вы делаете? — игриво поинтересовался низкий женский голос, Гавелу незнакомый.
Он даже взопрел от неожиданности.
Выходит, что не так уж чист и уныл познаньский воевода, как думалось…
…и воевода тоже?
А маг как же?
Или их там трое?
Гавел заерзал, привлекая внимание кошака, который подобрался вплотную и, вытянув когтистую лапу, попытался выцарапать трубку.
— Кыш, — прошипел Гавел и рукой отмахнулся.
Но отвлекся, видать, потому как услышал лишь обрывок фразы.
— …ничего и не видно!
Кому не видно?!
И что именно не видно?
— Дура, — донеслось из дыры сиплое. — Как есть дура.
Трое. Определенно трое… маг, воевода и неизвестная женщина…
— Да мы только взглянем!
На что?
Хотя известно, на что смотрят в этаких случаях. Воображение Гавела, в меру испорченное карьерой и действительностью, с которой ему приходилось иметь дело, заработало, сочиняя новую, несомненно, скандальную статейку, за которую, глядишь, главный редактор и премией пожалует.
— Все вы так говорите! Сначала только взглянуть, потом только потрогать… глазом моргнуть не успеешь, как останешься одна и с тремя детьми.
Кем бы ни была неизвестная женщина, но характером она определенно обладала весьма непростым. Ответа воеводы — а ведь Гавел почти поверил, что есть на свете порядочные люди — он не расслышал, потому как хельмов кошак взвыл дурниной и, взлетев на комод, опрокинул пару безделушек.
Старуха заохала и громко принялась уговаривать скотину с комода слезть.
Кошак жмурился и гулял по бровке, поглядывая на хозяйку с презрением…
— Евстафий Елисеевич! — меж тем донеслось из дыры. — Я Дануте Збигневне пожалуюсь, что вы ко мне пристаете!
— Не поверит она…
Кошак взвыл дурным голосом и спину выгнул.
— Брысь!
— Посмотрим, — уверенно заявила незнакомка, рисковая, должно быть, женщина, ежели хватило у нее смелости шантажировать самого познаньского воеводу. — Я вот завтра заявлюсь в этом самом виде… и скажу, что вы меня соблазнили!
А голос-то бархатистый…
Уголечек, к совести которого хозяйка взывала слишком уж громко, и тот замолк.
— Соблазнили. Лишили чести девичьей… а жениться отказываетесь!
— Так я ж…
— Не отказываетесь? — воскликнула женщина с пылом. — Я знала, Евстафий Елисеевич, что вы порядочный человек!
Кошак, поняв, что грозный вид его нисколько чужака не впечатлил, пошел в наступление. Он спустился и, обойдя хозяйку по дуге, двинулся к склонившемуся над дырой человеку. Зверь вышагивал гордо, что породистый иноходец, то подбираясь к грязному, пропахшему помойкой и чужим, кошачьим же духом, гостю, то отступая.
Тот же, увлеченный происходящим в третьей квартире, не замечал ничего вокруг. И зад выпятил.
— Я… — продолжал отбиваться воевода. — Я женат!
— Разведетесь.
— Я жену свою люблю!
— А меня?! — гневно воскликнула женщина, которой Гавел в эту минуту посочувствовал от всего сердца. — Вы мне врали, Евстафий Елисеевич, когда говорили, что любите меня?
— Когда это я такое говорил?
Кошак замер и, хлестанув себя по бокам, сугубо для куражу, взлетел на сгорбленную спину. Острые когти его пробили и шерстяной пиджачок, который Гавел отыскал в лавке старьевщика, и застиранную рубашку, и шкуру, которой случалось страдать и прежде, пусть даже не от кошачьих когтей.
Гавел не взвыл, как кот, единственно по причине немалого опыта, каковой сводился к тому, что как бы ни было плохо, стоит себя обнаружить, и станет еще хуже.
Он поднялся и, сунув руку за спину, ухватил кошака за хвост.
Потянул.
— Уголечек! — взвизгнула старуха.
Кошак отрывался плохо, орал и цеплялся когтями, а из заветной дыры, сквозь вой доносилось обрывочное:
— И еще говорили, что я — отрада души вашей… свет в окошке… надежда…
Кошак плюхнулся на коврик и притворился мертвым.
— Мой Уголечек! — старушенция с несвойственной годам ее прытью — все-то они притворяются немощными — подскочила к Гавелу и отвесила пинка.
— Что вы творите!
— Да я тебя, живодера, засужу!
Она попыталась вновь дотянуться, но Гавела жизнь научила уворачиваться от пинков, и он, хитро выгнувшись — отходить от дыры жуть до чего не хотелось — уловил-таки:
— Вот! Говорили. А жениться, значит, не хотите. Попользовались и бросили… обесчестив!
— Прекрати! — рявкнул Евстафий Елисеевич басом. — Что за…
Кошачий обиженный вой слился со старушечьими стенаниями.
Этак и вправду полицию вызовет.
И Гавел не без сожаления отполз от дыры. Последнее, что он услышал, был сиплый голос ведьмка, в котором звучало неясное удовлетворение:
— Не люблю баб. Стервы они. И истерички.
В кои-то веки Гавел всецело разделял точку зрения клиента. Впрочем, выбравшись из доходного дома, он не ушел далеко, но сунул пару медней ленивому дворнику, который весьма охотно всучил доброму господину и форменный фартук, и высокую шляпу, и метлу с совком.
Долго ждать не пришлось.
Первым конспиративную квартиру покинул Аврелий Яковлевич.
— Любезный, — старый маг швырнул монетку, и Гавел, поймав ее, согнулся в поклоне, — пролетку поймай… да чтоб коняшка не совсем заморенная.
Сребня дал.
И выглядел Аврелий Яковлевич донельзя собой довольным. Он стоял, опираясь на массивную трость, оглаживал окладистую свою бороду и мурлыкал под нос препошлейшую песенку.
— Сердце красавицы… — неожиданно прорезавшимся тенорком запел было маг, но спохватился и, крякнув, огладил себя по внушительному животу.
Сев в пролетку, вдруг вовсе расхохотался, чем премного напугал и лошаденку, и смурного извозчика. Ему Аврелий Яковлевич, поднимая воротник модного, о шести пелеринах, плаща, бросил сребень и велел: