— Я сижу на полу… — Себастьян почесал голую пятку. — Опустивши очи долу… вижу, таракана…
Он задумался, всерьез подыскивая рифму, оттого и не услышал, как открылась дверь. Этот гость, как и в прежние времена не давал себе труда стучать.
— Хандришь, небось? — раздалось над головой, спугнув и таракана, рифму, которая почти уже нашлась…
Рифму стало жаль, едва ли не до слез.
— Ну… здравствуй что ли… — Лихо произнес это как-то неуверенно.
— Здравствуй, — ответил Себастьян, не зная, что еще сказать.
Тихо стало.
Слышно, как тикают старые каминные часы панны Вильгельмины.
— Вернулся, значит?
Бессмысленный вопрос, но Лихо отвечает.
— Вернулся…
— Надолго?
— Похоже, что на совсем… а у тебя ничего-то не изменилось.
— Занавески новые, — дурацкий разговор и не о том надобно бы сказать.
— Занавески? Это да… раньше вроде зеленые были, — Лихо занавески потрогал, убеждаясь, что нынешние и вправду другие, светлые и еще в полоску.
— Точно. Зеленые. Темные такие… ими еще руки вытирать удобно было…
Младший изменился. Оно и понятно, десять лет все-таки… заматерел. И форма ему к лицу, хоть и видно, что не новая… и не королевского дворцового полка… отец злился, но ровно до первого перевода… и бесполезно было писать Лихо, что деньги эти — капля в море долгов… уходят, чтобы одни погасить, но делают другие.
И не только отец.
А Себастьян все равно писал.
Что Лихо с письмами делал? В камин отправлял?
Хоть погрелся…
…и коня вернул…
…гордый.
Бестолочь.
— Руки, значит… — пробормотал Лихо, озираясь.
Движения стали другими. Мягче. Экономней.
А черты лица обрели характерную резкость, которую Себастьян помнил по дедовым портретам…
— Руки, это хорошо… — Лихо прошелся по комнате и, остановившись у старинного шифоньера, солидного, с медными накладками и пухлыми младенческими физиономиями на крылатых медальонах слоновой кости, решительно распахнул дверцы.
Братец всегда отличался своеобразными представлениями о методах получения информации. И приятно было осознавать, что за годы службы его ничего-то не изменилось. А неприятно, что из шифоньера, дразня и насмехаясь, выглядывало чесучевое платье…
Себастьян лишь крякнул.
Лихо же, вытащив платье — надобно было бы в чистку отдать, а то весь подол, пока доехали, изгваздался — спросил дрогнувшим голосом:
— Чье?
— Мое, — признался Себастьян, голову опустив.
И Лихославов перстенек подтвердил, что сказана была чистая правда.
— Твое… выходит, зря я человеку нос сломал… — Лихо провел ладонью по подолу и, вздохнув, платье вернул к иным, более мужским нарядом. К счастью, в ящик с бельем, где лежали преочаровательные панталоны и пара шелковых чулок с кружевными подвязочками, он лезть не стал. — И челюсть тоже…
— Одному, что ли?
— Разным…
Но руку подал, помогая подняться.
— Я ж уверен был, что вранье все… — братец выглядел донельзя огорченным, и Себастьяну стало вдруг стыдно. А еще прежняя обида очнулась.
Нет, «Охальник», конечно, поспешил с выводами, но… разве ж это повод, чтобы от Себастьяна отказываться, как то отец сделал?
— Тебя… гм… склонили, да? — с надеждой поинтересовался Лихослав. — Заставили?
— Нет. Я сам… добровольно…
Лихо молчал, разглядывая исподлобья.
И Себастьян взгляда не отвел.
…что-то не то…
…не так…
…не правильно… Лихо изменился, что логично, но… черты лица?
Иное.
Мелочь какая-то, пустяшная, но мешавшая сосредоточиться.
— Все равно… — Лихо прижал подбородок к шее, набычился. — Бес, ты мой брат. И я от тебя отказываться не собираюсь.
— Спасибо.
— Пожалуйста. Отец, думаю, остынет… образумится…
— Лихослав…
— …и я понимаю, почему ты молчал…
— Лихослав, послушай…
— …конечно, тебе придется тяжело…
— Лихо!
— Старика тронуть не посмеют, себе дороже, а вот ты…
— Лихослав, Хельм тебя задери! — Себастьян тряхнул дорогого братца. — Успокойся. Ты… неправильные вопросы задавал.
…и тут плутовка черноглазая, осемнадцати лихих годков отроду, соизволила очнуться.
…хорош, братец…
…братец ведь, родной…
…но хорош весьма, мундир королевских улан ему к лицу, даром, что ношеный, выгоревший, и само это лицо, строгое, благородное в каждой черте своей, до отвращения привлекательно. Глаза синющие с желтым ободочком, чуть прищуренные… волосы светлые…
Губы жесткие.
Подбородок квадратный.
До холеры романтичный образ.
Себастьян попытался плутовку унять, но она, скользнув по княжичу Вевельскому томным взглядом, затрепетала ресницами, исторгла тяжкий вздох. И потянула обличье на себя.
— Ты… Себастьян!
— Тихо! — благо, хоть сноровка осталась прежняя.
Спасибо, Аврелий Яковлевич, вот что значит пространное выраженьице «некоторая нестабильность с вероятным доминированием магической сущности». И совет из дому носу не казать. У Старика, значит, теоретически выходило все ладно и складно, а на практике Себастьян Вевельский, матерясь сквозь зубы приятным контральто, одной рукой дорогого братца к пышной груди прижимал, другой — рот затыкал.
Братец ерзал, на грудь пялился и хрипел, не то от возмущения, не то от восторга. Себастьян очень надеялся, что возмущения было больше… все-таки и вправду брат.
— Отпусти! — Лихо умудрился за пальцы цапнуть. — Извращенец несчастный!
Ну хоть орать не стал.
— Почему несчастный?
— То есть, — пробормотал Лихо, взгляд отводя и пунцовея, — почему извращенец, ты не…
Судорожно сглотнул и попытался из захвата вырваться.
А силен стал, младшенький…
— Не те… вопросы… клятва, — контракт, кровью подписанный, пусть последний семилетний и не из мальчишеской блажи, но по любви большой к непростому своему делу, но все ж — вещь серьезная. — Не ори, ладно?
Себастьян братца отпустил, и тот отскочил.
И руку вытянув, ткнув пальцем в ту самую пышную грудь, которая до предела натянула Себастьянову рубаху, прошипел.
— Т-ты… оно натуральное?
— Натуральней некуда. Забудь, что видел, — плутовка отступила, позволяя Себастьяну вернуть исконное обличье. — Это…
Горло стянул незримый поводок колдовской клятвы.
— Я понял, — Лихо встал у двери, прислонился, запирая одно и, вытащив из ворота зачарованную булавку, вогнал в косяк. — Информация в газете — ложь?
— Смотря какая.
— Снимки правдивы?
— Да.
— Но интерпретация ошибочна?
Когда братец переставал притворяться настоящим уланом, лихим и безголовым, он мыслил на редкость быстро и здраво.
…желтизна в глазах расползалась.
— Да.
— То, что я… видел, точнее, чего не видел, часть нового дела?
— Да.
— Не хочу спрашивать, во что ты влез, но… если вдруг помощь понадобится, то… — Лихо сцепил пальцы.
— Понадобится, — нехотя признался Себастьян. — Проводишь меня до вокзала?
— И далеко уезжаешь?
— На Спаживецкие воды… нервы лечить…
Лихослав кивнул.
Проводит.
И чемодан с растреклятым чесучевым платьем, чулочками, подвязками, а тако же светлым париком, поднесет… и прощание устоит слезное, благо, свидетелей отъезда будет множество.
— Я рад, что ты вернулся, — скажет Себастьян уже в купе первого класса, сожалея о том, что не поговорили-таки нормально.
— Я тоже… наверное, рад.
— Мир?
Лихо руку пожмет, но взгляд отведет. И именно тогда станет понятно, что же с ним не так:
— У тебя глаза цвет поменяли.
— Не полностью.
— Проблемы?
— Нет, — он соврет, младший брат, неожиданно ставший слишком взрослым.
— Если вдруг…
— Я знаю, — Лихо кивнет. — Тебе пора. Потом поговорим.
И это его «потом» обнадеживало.
Поговорят. Выяснят. И хельмово нынешнее перемирие, глядишь, и вправо в мир переродится.
…Себастьян сойдет на Заречной станции, где пересядет в крытый экипаж…
…а в экипаже в славный полуночный Познаньск вернется уже панночка Тиана Белопольска, шляхетного славного рода, корни которого прочно переплелись с королевскими. И что за дело, если родство это не спасло род от разорения? И ныне из всех владений осталась лишь старый особняк на Бялой гуре?
…и видать, от полного отчаяния писал пан Белопольски королю, просил за племянницу, которую в письме величал «девкою задорной, хотя и не шибкого ума»…
…а Его Величество, вспомнив о дальней сродственнице, милостью высочайшей включил панночку Тиану в число конкурсанток, вдруг да получится отыскать супруга?
Простая история.
Обыкновенная… и объясняющая, что скудный багаж, что вышедшие из моды платья… но как бы там ни было, панночка Белопольска в будущее смотрела с немалым оптимизмом.
После ухода ненаследного князя Аврелия Яковлевича все ж мучили сомнения и совесть, требовавшая немедля во всем признаться. И быть может, штатный ведьмак и изменил бы свое решение, однако в скором времени произошли события, которые в равной степени и отвлекли его от забот иных, и развлекли. Начались они с опасливого взгляда Лукьяшки, простоватого деревенского парня, взятого в дом на лакейские харчи за молчаливость, исполнительность и слепую веру в могущество хозяина. Сей раз Лукьяшка косился, хмурился, однако вопроса не задавал… затем явился вдруг посыльный из новомодного аглицкого клуба, куда Аврелий Яковлевич захаживал, силясь разогнать тоску. Посыльный принес послание, в котором в выражениях весьма пространных и скользких, ему отказывали от дома, причины, однако же, не объясняя. И лишь выглянув из дому, у которого, позабывши страх и стыд, паслись сразу четверо крысятников, Аврелий Яковлевич заподозрил неладное.
Статейка, тиснутая срочным порядком на первые страницы «Охальника» и подкрепленное парой магоснимков, была до того забавна, что ведьмак расхохотался, чувствуя, как со смехом разжимается стальное кольцо вокруг сердца. И веселье его было понято неверно.
— Скажите, — осмелевший крысятник, молодой и бойкий, обвешанный амулетами, как престарелая купчиха драгоценностями, сунулся в окно. — Вы и вправду склонили старшего актора к противоестественной связи?
Он сунул записывающий кристалл и замер, ожидая ответа.
— Нет, -
— Тогда как вы объясните снимки? — крысятник не унимался.
— Никак.
— Вы признаете, что использовали служебное положение…
— Изыди.
Это Аврелий Яковлевич произнес по-отечески ласково, оттого и не был услышан.
— Вы применяли к князю Вевельскому принуждение? — репортер швырнул в комнату бумажную бомбочку, которая разорвалась, осыпав любимые домашние тапочки Аврелия Яковлевича детским тальком, смешанным с мелко порубленной белозер-травой. Вспыхнуло сопровождающее заклятье, и сгорела дотла…
…на тапочках.
— Никакого принуждения, — медленно ответил Аврелий Яковлевич, разгоняя рукой дым, занемевший язык его ворочался с трудом, а раздражение крепло. Говорил ведьмак истинную правду, что и подтвердил плохонький амулетик, который крясятник сжимал в свободной руке, — Все, что происходило, происходило по обоюдному согласию.
Сказал, чихнул и отвернулся.
А крысятника проклял, так, порядку ради и поддержания собственной репутации.
— Папенька! — Лизанькин голосок дрожал от гнева, и Евстафий Елисеевич, покосившись на газетенку, каковую драгоценная дщерь сжимала в кулачке, вздохнул.
Статейка эта, следовало признать, появилась донельзя кстати, дабы объяснить столь спешный отъезд ненаследного князя.
— Папенька, скажи, что это неправда! — потребовала Лизанька, обрушив газетенку на сияющий полированною бронзой лоб государя. И сонная муха, примостившаяся было на высочайшей груди, аккурат меж орденом Сигизмунда Драконоборца и Малой Северной звездой, с тяжким жужжанием поднялась в воздух.
Мухе, Евстафий Елисеевич, лишенный подобной возможности скрыться, позавидовал.
— Я не верю, — сказала Лизанька и ножкой топнула. — Они ведь лгут? И вы засудите эту мерзкую газетенку, которая…
Не зная, что сказать еще, Лизонька всхлипнула и часто-часто заморгала, зная о том, сколь тягостное воздействие на папеньку оказывали слезы.
Евстафий Елисеевич прикрыл лицо рукой. Совесть требовала немедля признать Лизанькину правоту и отстоять попорченную «Охальником» честь старшего актора. Разум и отеческий долг…
Ах, Лизанька, Лизанька, неспокойное, но горячо любимое чадушко, вбившее в прехорошенькую свою головку, что всенепременно выйдет за Себастьяна замуж… самого Себастьяна спросить и не подумала, решивши, будто он, преглупый, своего счастья не понимает, но после свадьбы прозреет.
Евстафий Елисеевич, понимавший, что мужчинам в принципе свойственно прозревать после свадьбы, вдруг ясно осознал: не отступятся, ни драгоценная супруга, уже примерившая роль княжьей тещи, ни сама Лизанька. А значит… что ему остается делать?
И мысленно попросив у Себастьянушки прощения, может статься, он и сам благодарен будет за избавление от брачных уз, Евстафий Елисеевич произнес:
— Успокойся, милая… в конце концов, не мое это дело, с кем он время проводит…
Сущая правда.
А Лизонька насупилась, губу выпятила, того и гляди расплачется. Слез же дочериных Евстафий Елисеевич на дух непереносил.
— Небось, не смутные века, чтоб за этакую малость на каторгу отправлять… эпатажно, конечно, но Себастьян — взрослый мужчина… сам разберется, с кем ему… — Евстафий Елисеевич почувствовал, что краснеет, все ж таки тема беседы была не самой подходящей.
Лизонька же плакать передумала.
Побелела только, и газетенку выронив, спросила глухо:
— Ты знал…
Евстафий Елисеевич, покосившись на государя, чей бронзовый взор упрекал его: негоже слугам верным королевским мараться этакой ложью, ответил:
— Нет, но…
— Знал! — воскликнула Лизонька. — Ты знал и…
Запнулась, подняла газету и, скомкав, швырнула в окно.
Вот, значит, как… папенька, если не знал, то догадывался об этаких… престранных склонностях старшего актора… а быть может, и не желая способствовать Лизанькиному семейному счастью и сам… конечно, Аврелий Яковлевич, пренепреятнейшая особа, с которой Лизаньке довелось единожды встретиться, ведьмак. И вдруг да сердечного Себастьянушку приворожил?
А если и нет, то…
Ничего, на любой приворот отворот найдется. Да и то ли дело…
— Не расстраивайся, милая, — постарался утешить дочь Евстафий Елисеевич. Будучи человеком совестливым, от нечаянного этого обмана, который он поддержал пусть из побуждений самых благородных, познаньский воевода чувствовал себя крайне неловко. — Мы тебе другого жениха найдем. Лучше прежнего.
— Зачем? — спросила Лизанька, заправляя за ушко светлый локон. — Я подумала, что так даже лучше… все равно пожениться они не смогут. Верно, папенька?
Евстафий Елисеевич кивнул.
И когда любимая дочь вышла, долго сидел, глядел на дверь и думал, где и когда он упустил ее? Чувство вины не ослабевало, и язва, очнувшись от дремы, полоснула свежей, бодрящей болью.
Ах, Лизанька, Лизанька… и ведь поздно говорить.
Не услышишь.
Иначе придется, и Евстафий Елисеевич, выдвинувши ящик стола, извлек из тайного его отделения фляжку с вевелевкой… опрокинув стопку, он закрыл глаза.
Лизанька, Лизанька… что ж делать-то с тобою?
Евдокия, сидя у окна, глазела на улицу. Занятие это было напрочь лишено какого бы то ни было смысла, однако же позволяло хоть как-то примириться с бездарной тратой времени.
— Дуся, мне идет? — Аленка вновь показалась из примерочной.
— Конечно, дорогая.
— Ты даже не посмотрела!
— Посмотрела, — со вздохом сказала Евдокия, которой больше всего хотелось вернуться в тихий и уютный номер «Метрополии», вдруг да маменька соизволили, наконец, телеграммой отписаться.
…или, паче того, назначить время для разговору.
Молчание Модесты Архиповны беспокоило Евдокию куда сильней Аленкиных нарядов.
Не стоило уезжать…
…думалось о страшном.
О том, что пан Острожский, воспользовавшись скорым отъездом Евдокии, продал маменьке акций не на пятьдесят тысяч злотней, а на все сто… или сто пятьдесят… и еще заставил залог взять… иначе отчего она, всегда бывшая на связи, вдруг словно бы исчезла?