— Доброй, доброй, Себастьянушка, — ведьмак отломил столбик пепла и растер его в пальцах. — Эк ты… вырядился… прямо как на свиданьице.
— Издеваетесь?
Себастьян поплотнее запахнул полы халатика, который норовил разъехаться.
— И в мыслях не было. Приметная одежка…
— Какую выдали.
— Ну да, ну да… надо было… как-то вот не подумал, — недокуренную цигарку ведьмак утопил в фонтане. — Ничего, и так сойдет. Что, мил друг, готов к подвигу?
— Да всегда готов, — Себастьян поскреб ступней о мраморную чашу. Ступня зудела, а чаша была приятно прохладна.
— Вот и ладно, тогда пошли…
— Куда?
— Для начала — к дому, а там ты мне скажешь, куда именно… историйка-то дрянная вырисовывается, Себастьянушка, — Аврелий Яковлевич протянул лопату. — На вот, орудие труда…
Лопата была хорошей, с отполированною до блеска ручкой, с блестящей, острой, как лезвие ножа, кромкой. От нее пахло кладбищем и еще храмовыми свечами. И Себастьяну меньше всего хотелось прикасаться к сему зловещему инструменту черное волшбы и некромантии.
— Бери-бери, — свою лопату Аврелий Яковлевич привычно пристроил на плече. — Руками землю копать, оно вовсе несподручно… и пойдем, часа два есть, чтоб управиться.
Пришлось брать.
И идти, шлепая босыми пятками по траве. Лужайки, радовавшие глаз приятной своей зеленью, в ближайшем рассмотрении оказались коварны, мало того, что росы ныне выпали щедрые, так и в босые ноги Себастьяна норовили впиться то острые камушки, то сучки какие-то, каковых в королевском парке не должно было бы быть.
Аврелию-то Яковлевичу хорошо, он в высоких сапогах с лаковыми галошами, ему что трава, что кусты ежевики, — не помеха. Идет себе, говорит.
Рассказывает.
— Миндовг Криворотый был презанятнейшей личностью… помнится, я в те годы только-только начал дар свой осваивать, а дело сие долгое, неблагодарное, не до королей было, все больше собою занимался… но про него слышал… да и кто не слышал-то? Сейчас-то в школах учат, дескать, народный просветитель… школы открывал… приюты для бедных… так-то оно так, открывал, и школы, и приюты, и академию вот для девиц неимущих, с тем, чтобы балету их учить… или на актрисок… нет, и учили, конечно, тоже. Королевский театр не только у нас славился, по всей Эуропе гремел.
Аврелий Яковлевич остановился у границы кустов.
— Но это — только малая часть… в те-то годы Миндовга все больше Охотником называли… что до баб он слабость великую имел, тебе, думаю, объяснять не надобно, — сбросив лопату с плеча, Аврелий Яковлевич воткнул ее в землю. — По первости его забавы были… обыкновенными, скажем так. И девок он не обижал, вона, целую домину отгрохал… ее в народе так и именовали, Цветником. Свозили девок со всего королевства, больше из крестьянства, ну или второго сословия, того, которое победней. И рады были родители, платили-то с казны за красавиц полновесным золотом. Да и то, знали, что в Цветнике и обуют, и оденут, и спать на шелка уложат, а как надоест красавица, то и мужа ей подыщут… охотников хватало на королевские милости… тогда аккурат с Хольмом очередная война закончилась, и к нам Вислянка отошла, да Бахтичья волость, была землица, чтоб раздавать.
От павильона тянуло гнилью. Сейчас, в предрассветном черном часу запах этот сделался отчетливым, материальным. Он расползался из-под дома, плетями, нитями, карабкаясь по ступеням, заглядывая в темные окна.
— Как оно все переменилось и отчего… одни говорят, что будто бы королеве надоели этакие мужнины шалости, вот и нашла она колдовку, которая безумие на Миндовга наслала… другие — что будто бы Хельмовы жрецы, которых Миндовг разогнал, отомстили… третьи — что снасильничал он красавицу, а та возьми и с даром окажись, прокляла его кровью… четвертые, те думают, что не в колдовстве дело, а во вседозволенности. Оно ведь как бывает, Себастьянушка, когда человеку мнится, что никого-то над ним нету, что един он во власти, а прочие все — это так, песок под ногами, тогда-то и начинает он играть, да чаще все — в жестокие игры. Скрывали долго, да все одно поползли слухи о том, что в Цветочном павильоне не только Миндовг веселится, но и дружки его… и так веселятся, что девки от этого веселья кровавыми слезами плачут… что чем дальше, тем хуже… что красавиц больше не выдают замуж, а пропадают они. Куда? Как знать…
— Не искали?
— Тогда-то? Нет, Себастьянушка. Кто ж рискнет с королем-то спорить? Слухи пресекали. Говорунов вешали без суда и следствия, а с девками и того хуже. Люди-то своих прятать стали, от золота отказываться… но король разве примет отказа? Именем его хватали девок прямо с улиц, в карету и… почитай, не увидишь больше. Он чем дальше, тем безумней становился. Дом стал тюрьмою, а парк — охотничьими угодьями… и не бонтонно охотились, а как на иную дичь, с собаками, с соколами…
Дико было слышать этакое. И еще более дико оттого, что Аврелий Яковлевич и вправду рассказывал о том, что помнил.
Сколько живут ведьмаки?
Долго…
— Бунт зрел, думаю, полыхнуло бы крепко, на все королевство, да сынок-то Миндовга, Яровит, первым успел. Поднял мятеж, объявил отца безумным и запер в Северной башне. Дружки-то отцовы на плаху пошли, они-то, небось, не королевской крови, вот все игры с Цветочным павильоном на их совести и… громкий был процесс… и казнь прилюдная, народ, чтоб, значит, успокоить… успокоили. Павильон закрыли, снести хотели, да потом что-то там не заладилось… или пожалели, работа-то мастера знатного…
…италиец Роселли работал. И видится в изящных чертах его рука. Оно, быть может, и верно, но… все одно жутко. Живой дом.
Яростный.
Пусть и пребывающий в полудреме, но…
— Чистили-то место старательно. Благословляли не единожды… и поверь, Себастьянушка, я сам бываю в нем регулярно. Последний раз — месяц тому, — Аврелий Яковлевич стоял, опираясь на черенок лопаты. — И ничего-то не почуял…
— А сейчас?
— Сейчас чую… но смутно очень. Таится?
Похоже на то, и запах слабеет, и прячется, словно бы сам дом впитывает его белыми стенами своими, барельефами и горельефами, прячет в мраморных виньетках, под портиками и в тени колонн.
— Оно старое… опытное… и если живое, то не только своею силой. Я ведь, как твою записочку получил, проверил прошлых конкурсанток.
— И что?
— Одна из десятки… каждый год одна из десятки не доживает до конца осени. И всякий раз смерть-то обыкновенная… одна в пруду утопла. С другой лихорадка приключилась. Третья удавилась… четвертая вены вскрыла… нехорошо это, Себастьянушка, неправильно.
Аврелий Яковлевич покрепче взялся за лопату.
— И главное, что тех девиц Миндовговых, огнем хоронили. Знаешь, что сие значит?
— Допросить их не выйдет.
— Верно, Себастьянушка. Не выйдет. Правда, имеется у меня подозрение, что схоронили лишь тех, которые последними были, прочие тут лежат…
— Где?
— Тут, Себастьянушка, тут, — Аврелий Яковлевич обвел рукой зеленую лужайку. — Иначе не было бы оно таким сильным… а раз так, то придется тебе, мил мой друг, поработать ныне…
— Как в том доме?
— Верно.
— А если…
— А ты постарайся, Себастьянушка… постарайся… — Аврелий Яковлевич вытащил из сумки сверток, бечевой перевязанный. На полотне проступили жирные пятна, а мясной сытный дух тотчас перебил ароматы роз. — Ребра свиные в меду. Ну что, Себастьянушка, сменяем косточки на косточки?
— Аврелий Яковлевич!
— Что?
— Вы… вы… ведьмак вы, чтоб вам…
— Ага… это ты еще с моей супружницей бывшей не знакомый… от там-то чистая колдовка была… потомственная… — Аврелий Яковлевич со вздохом убрал сверток в сумку и прикрикнул. — Что стоишь? Ищи давай, время-то идет.
Себастьян сделал глубокий вдох, велев себе не отвлекаться на зловредного ведьмака, который вытащил очередную цигаретку, судя по запаху, самым дешевым табаком набитую.
— Привык, — сказал Аврелий Яковлевич, — я-то два десятка лет по морям, по окиянам… а привычка, дорогой мой Себастьянушка, она не вторая натура, а самая что ни на есть первая…
Тьфу ты… и на него, и на его привычки…
Себастьян повернулся спиной и закрыл глаза. Сосредоточиться надо, а как сосредоточишься, когда халат, в плечах жмущий, норовит мокрым шелком ноги облепить, и ноги эти расцарапаны… еще комарье гудит, звенит, мешается…
…запах ребрышек… в меду если… а небось, в бездонной сумке Аврелия Яковлевича не только ребрам место нашлось. Его-то повариха знатная, чего одни только севрюжьи бока под чесночным соусом стоили…
Себастьян потянул носом.
Травой пахнет… и еще землею, весенней, свежей, которая только-только напилась снежное талой воды… розами… камнем… запахи переплетаются в черно-зеленый ковер, удивительным узором, гляди, ненаследный князь, любуйся.
И ведь вправду глаз не отвесть, переливаются нити этого ковра то малахитовой лаковой зеленью, то глубиной изумрудной, то жемчужной струной поблескивают, ведут взгляд, морочат… и все-таки есть некая неправильность, несуразность даже.
Себастьян смотрит.
Ищет. Идет, какой-то частью своего, человеческого сознания, отмечая хлысты ежевики, что лезут под ноги, хватают за подол, длинного халата… и ступни пробивают, сыплется брусвяника-кровь, поит землю. А боли нет.
Несуразность только.
Тонок ковер, легок. И расползаются нити, трещат, а под ними проглядывает чернота, но иная, нежели в доходном доме. Нынешняя — хрустальная, ежели бы имелся черный хрусталь. Из нее же смотрят на Себастьяна глаза с поволокою, со слезой…
— Тут, — он остановился и стряхнул наваждение.
Ноги полоснуло болью.
Ишь, разодрал… ничего, к утру зарастет.
— Да уж, — пробормотал Аврелий Яковлевич, — менее приметного местечка не нашлось?
Себастьян оглянулся, понимая, что стоит аккурат посередине зеленого аглицкого газона.
— Не нравится, — буркнул он, почесывая ногу, — не копайте.
— Нравится, нравится, — Аврелий Яковлевич протянул Себастьяну лопату. — И копать будем вместе.
— А ребрышки?
— Будут тебе, ребрышки, Себастьянушка… будут… вот как косточки выкопаем, так сразу и…
— Знаете, — Себастьян взвесил лопату в руке, — как-то вот нехорошо вы это говорите…
— Как есть, Себастьянушка, так и говорю. А ты не стесняйся, начинай…
Клинок лопаты пробил тонкий травяной полог, и хрустальная тьма зазвенела…
…следовало признать, что новое место пришлось Гавелу весьма по душе. Сторожа в Гданьской королевской резиденции требовались всегда. Естественно, к самому замку Гавела и близко не подпустили, да и он сам, чай, не дурак, чтобы вот так на рожон переть. Нет, Гавелу и малости хватит.
Хорошо ночью в Королевском парке.
Покойно.
Идешь себе с колотушкой-тревожницей в одной руке, с волчьим фонарем в другой. Прохладцею дышишь, цветами любуешься… луна опять же, звезды. И всей работы — не спать, да глядеть, чтоб не страдал парк от королевских гостей, чтоб оные гости в фонтаны не плевали или, упаси Боги, не мочилися, чтобы дуэлей не устраивали… да и всего-то надобно — непотребство завидя, в колотушку ударить. Разом стража объявится.
Хорошая работа.
Правда, платили за нее сущие гроши. Самому Гавелу и этого хватило бы, он не избалованный, но есть же старуха… и вновь письмо накатала в редакцию жалобное, длинное, дескать, забросил ее единственный сын, сироту несчастную, всю из себя хворую-прехворую, знать не желает, ведать не ведает, ни медня на прожитие не оставил. А что половину гонорара за те снимочки с Аврелием Яковлевичем полученного в три дня спустила, так то нормально…
Гавел вздохнул и покрепче вцепился в рукоять волчьего фонаря: удобно, самого тебя не видать, а ты-то в зеленом зыбком свете все видишь, все чуешь…
…старуха не отступится, а деньги тают… и на конкурсе тишь да гладь… почти тишь, почти гладь, но с тех несчастий многого не поимеешь, да и велено высочайше факту убыли конкурсанток внимания не придавать…
…и Лизанька, светлая мечта, от себя прогнала… и странное дело, в сей момент сделалась она так похожа на старуху, что Гавел содрогнулся.
Любовь? Была любовь, да закончилася вся… а Лизаньку он все ж таки заснял, просто порядку ради и по привычке своей, которая зело Гавела успокаивала…
…а все одно, окромя нее с приказчиком Краковельским под ручку гуляющей, снимать нечего.
…тишь на конкурсе.
…конкурсанки оставшиеся ведут себя прилично, чужие грязные тайны не спешат раскапывать, пакостей соперницам не чинят…
Тьфу.
И может статься, что ошиблась дочь познаньского воеводы? Нет никаких секретов, но есть лишь естественное беспокойствие Евстафия Елисеевича за кровиночку? Вот и послал старшего актора приглядывать?
…сперва Гавел увидел размытую белесую тень, которая медленно двигалась вокруг Цветочного павильона. Тень остановилась посеред газона и, взмахнув руками, исчезла.
Призрак?
Гавел отступил к кустам. В призраков он не верил, а вот в то, что на газоне творится нечто непотребное — так это само собой… и несколько секунд Гавел раздумывал, как ему быть. Поднять ли тревогу? Или же активировать амулет, полученный от главного редактора.
Победило любопытство.
Опыт потребовал продолжить путь, ежели те, кто прячется под пологом невидимости, следят за ним. И добравшись до развилки, Гавел осторожно отступил в кусты. Колотушку он сунул за пояс, фонарь перехватил. И двинулся осторожненько, стараясь не шуметь, к границе кустов. Розы цвели буйно. И колючки цеплялись за плотную Гавелову одежу. Он устроился на самом краю и, вытащив из воротника заговоренную булавку, сломал его.
В первое мгновенье ничего не происходило… а потом в воздухе нарисовался мерцающий полог, который поблек, сделавшись похожим на яичную скорлупу. Та обретала прозрачность медленно, а когда растворилась, то…
…посеред газона чернела яма.
Снимок.
И две лопаты отдельным кадром… и высокие сапоги, изгвазданные землей… и горб ее, что вырос над зеленой травой… лунную дорожку, росой преломленную.
И еще снимок… второй и третий, запечатлевая все.
…кости, разложенные на полотнище… оскаленный побуревший череп с длинными волосами… руку скукоженную… ребра…
Камера щелкала, запечатлевая все в мельчайших деталях.
Ненаследный князь Вевельский удобно устроился на краю ямы, свесив в нее ноги. Он был одет в белый шелковый халат с кружевною отделкой, который разошелся, давая понять, что иной одежды на Себастьяне нет. Халат был измазан грязью и еще, кажется, кровью…
Но не это было самым отвратительным: ненаследный князь с утробным звериным каким-то урчанием, глодал кость. Кость была полукруглой, с черными кусочками мясца…
— Вкусно тебе, Себастьянушка? — с умилением поинтересовался Аврелий Яковлевич.
Он стоял на траве, босой и без рубахи, с сигареткою в руке. И курил смачно, выпуская из ноздрей терпкий дым.
— Угум, — ответил ненаследный князь, облизывая пальцы…
Гавела замутило.
— Кушай, дорогой мой, кушай вдоволь… а будет мало, я еще…
Полог вернулся в одночасье, и Гавел отер ладонью слезящиеся глаза, стараясь отрешиться и от вони разрытой могилы, и от увиденного. Пожалуй, впервые за долгую свою карьеру Гавел Пантелеймончик, штатный репортер «Охальника» пребывал в полнейшей растерянности.
Впрочем, статью главный редактор получил уже под утро, и пробежавшись взглядом по строкам, глянув на магоснимки и запись кристалла, поскреб щеку.
Сенсация была и…
…и пожалуй с завтрашнего дня он снова возьмет отпуск по состоянию здоровья, недельки этак на две… газетой он приноровился управлять и на расстоянии.
Сутки спустя, Ее Величество, просматривая прессу, сказала:
— Боги милосердные… — и выказывая высочайшую степень обеспокоенности, прижала руку к сердцу. Обе принцессы замолчали, отвлекшись от обсуждения новых модных веяний, каковые нынешнему сезону пророчили цвета палевые и бирюзоовые.
— Дорогой, неужели это правда?
— Что именно? — Его Величество после завтрака предпочитал дремать, полагая, будто бы пресса, вне зависимости от цвета ее, дурно сказывается на пищеварении.