— У него каждую неделю новая любовница… и нынешняя ничем от прошлых не отличается, — пробурчала Евдокия. Аленка же, обдумав новость с этой точки зрения, сказала:
— Да… пожалуй что… но тут пишут… вот…
И статейку под нос сунула. Газетенка вчерашняя, из тех, которые маменька точно не одобрит, но Аленка маменькиного гнева не боится. Как же, только «Охальник» о ее великой любви и пишет… тьфу.
— Попишут и перестанут.
Аленка тряхнула светлой гривой и неохотно признала.
— Ты права…
Конечно, права… Евдокия всегда права… особенно в шестом часу утра, когда глаза слипаются. Аленка же, утешившись, уходить не спешила. В пустом сонном доме ей было скучно.
— И все-таки он не прелесть. Скажи, Дуся?
Она прижала скомканный, небось и зацелованный до дыр лист к груди.
— Это судьба, Дуся… это судьба…
— Угу, — Евдокия, которая терпеть не могла, когда ее называли Дусей, поскребла босую ступню, раздумывая, чем заняться.
Вставать не хотелось.
Холодно. Хоть и топят по-новому, паром, а все одно холодно. И тоскливо, пусть бы и весна в самом разгаре… маменька, та уверяет, что будто бы Дусина тоска мужиком лечится, и все перебирает возможных женихов, а каждый перебор скандалом заканчивается.
И ведь не объяснишь же, что Евдокии просто-напросто замуж неохота.
Эх, еще немного и начнет она Аленке с ее влюбленностью завидовать… хотя нет, Евдокия глянула на одухотворенное личико сестрицы, мыслями уже пребывавшей в храме Иржены-заступницы, и перекрестилась. Чур ее!
Хватит, налюбилась уже…
…лучше о пане Острожском подумать с его пропозициями, с бумагами, над которыми Евдокия и засиделась допоздна…
…шахты медные…
…приграничье… Бурятовка… там и вправду добывали некогда медную руду, но еще до войны забросили… ныне же выходило, что если паровые машины поставить, вглубь, за жилою уйти, то можно добычу возобновить… и красивый прожект получался, проработанный, да только…
…Серые земли рядом, граница…
— Ничего-то ты не понимаешь, — вздохнула Аленка, сбив с мысли. Она потянулась и слезла с кровати, но газетку оставила.
Авось прочтет сестрица старшая и проникнется…
Уже прониклась.
По самую макушку.
Евдокия фыркнула и закрыла глаза. Сон не возвращался. С получаса она упрямо лежала, ворочаясь с боку на бок, а потом сдалась-таки и выбралась из-под перины. Потянулась до хруста в косточках. Подняла руки над головой и качнулась, сначала влево, потом вправо. И к ногам, к пальцам, что выглядывали из-под полы сатиновой рубашки.
Присела пяток раз, широко руки разводя.
Раньше Евдокия еще и прыгала, потому как Аленкина наставница аглицких кровей уверяла, что будто бы прыжки на месте немало способствуют ускорению тока крови, а желчь и вовсе на раз выводят. Она и сама скакала, смешно вытягивая шею, пытаясь даже в прыжке спину держать… ну да в наставнице той пуда два веса всего… а в Евдокии — все четыре с половиной, оттого маменька слезно просила не блажить.
Люстра в гостиной от прыжков качается.
А она дорогая, богемского хрусталя, в том годе только куплена…
— Вы же, пан Себастьян, надо полагать о подобных мелочах вовсе не задумываетесь, — обратилась Евдокия к снимку, который получился на редкость удачным. Узкое лицо с чертами изящными, пусть и несколько резковатыми, с широким подбородком и на редкость аккуратным носом… именно таким, каковой должен быть у шляхтича голубых кровей.
Евдокия потрогала собственный, курносый и с конопушками…
…и скулы-то у пана Себастьяна высокие, и лоб тоже высокий, образцово-показательный, и брови вразлет, и очи черные, и взгляд с прищуром, будто бы известно ему нечто про Евдокию, чего, быть может, сама она о себе не знает.
И вообще ненаследный князь Вевельский весь из себя, от макушки до пяток — пятки, конечно, Евдокии видеть не доводилось, но фантазией она обладала развитой, а потому живо представляла их, белые, аккуратные, самых аристократических очертаний — великолепен.
Тьфу.
Надо полагать, часу не пройдет, как статейка отправится в Аленкину тайную шкатулку, к иным снимкам. Еще там имелась веточка сухой лаванды и синяя атласная лента. Какое отношение вышеупомянутые предметы имели к Себастьяну Вевельскому, Евдокия не знала и, признаться, знать не хотела.
Она вздохнула и перевернула страницу, желая скрыться от этого лукавого и такого выразительного, прямо-таки издевательского взгляда…
Нет, Евдокия была девицей спокойной, но вот к ненаследному князю Вевельскому она испытывала крепкую неприязнь. И дело было отнюдь не в нем самом, Евдокия подозревала, что о существовании ее пан Себастьян не помнит, а чувствах к нему и всему роду князей Вевельских и вовсе не догадывается.
…начать следовало издалека, пожалуй, еще со счастливых времен матушкиного девичества, коие проходило в местечке со звучным названием Чернодрынье. Спокойное, славилось оно на все королевство горячими серными источниками, на которые съезжались по лету заможные панны и панночки крепить слабое женское здоровье, а заодно приглядываться к кавалерам. Здесь в моде были легкие скоротечные романы, фирменные паровые котлеты из куриных грудок и соломенные шляпки, магазин которых и держал купец второй гильдии, Архип Полуэктович. Был он дельцом, не сказать, чтобы успешным, но кое-как умудрялся свести концы с концами, всерьез подумывая о том, чтобы расширить ассортимент лавки за счет атласных лент и гребней, которые вырезали из местной особой породы дерева. Однако планы и оставались планами, поелику денег на расширение у Архипа Полуэктовича не имелось, все уходили на содержание супруги и семерых дочек. Модеста была старшей, она и запомнила тот ужасный день, когда в лавку заглянула высокородная гостья.
Кто не слышал о Катарине Вевельской, каковая предпочла Чернодрынье заморским Бирюзовым водам? Княгиня поселилась в лучшем отеле «Чернодрынская корона», заняв сразу весь третий этаж. За три дня она успела посетить купальни, минеральную лечебницу, где приняла стакан серной воды, и все более-менее приличные ресторации, из которых предпочтения отдала той же «Короне», громогласно заявив, что местный повар знатно готовит фуа-гра под семивойским соусом, что вызвало небывалый ажиотаж и позволило поднять цены втрое…
И вот теперь она заглянула в лавку купца Архипа Полуэктовича.
Модеста запомнила и сухое широкоскулое лицо княгини, и перчаточки ее невообразимой белизны, и моднейшее платье в морскую полоску. И конечно же взгляд, каковой после, пересказывая события того трагического дня, называла равнодушным.
Княгиня соизволила перчаточку снять, передав сопровождающему ее мэру, который пыхтел, потел и держал под мышкой лысую собачонку гостьи. Мэр передал перчатку помощнику, а тот — личной горничной княгини…
Катарина Вевельская сняла шляпку с деревянной головы — и выбрала дорогую, из выписанных Архипом Полуэктовичем на пробу — примерила, кинула взгляд в зеркало и скривилась.
— Боги милосердные… какое невыразимое убожество! — сказала она. И все, кто вошел в лавку, закивали, соглашаясь. Тем же вечером «Вестник» разразился обличительной статьей о том, как некие недобросовестные торговцы подсовывают отдыхающим негодный товар…
Статью Модеста Архиповна сохранила, как и истовую неприязнь не столько к самой княгине Вевельской, ставшей невольной причиной отцовского разорения, сколько ко всем вельможным господам. В тот же год, стараясь хоть как-то помочь семье, над которой нависла угроза потерять не только лавку, но и дом, шестнадцатилетняя Модеста приняла предложение Парфена Бенедиктовича, купца первой гильдии, разменявшего шестой десяток, но вдового, бездетного и весьма состоятельного. Свадьба состоялась уже в Краковеле. После венчания счастливый новобрачный, выслушав неискренние поздравления от не очень счастливых родичей, весьма болезненно воспринявших сию новость, увез супругу в свадебный вояж.
Нельзя сказать, чтобы Модеста Архиповна тяготилась замужеством. Супруга она уважала безмерно за спокойный нрав, рассудительность и деловую хватку, которой собственному ее отцу не хватало. И когда Парфен Бенедиктович скончался в возрасте шестидесяти трех лет, горевала вполне искренне. Впрочем, скорби она предавалась недолго, ровно до того дня, когда обиженная завещанием Парфена Бенедиктовича родня, выступила единым фронтом, подав на скорбящую вдову в суд. Он затянулся на три года. Об этом времени Модеста вспоминать не любила, разом мрачнея. Она чувствовала за собой правоту, но высший суд, председательствовал в котором никто иной, как Тадеуш Вевельский, решил иначе. Признав вескими доводы, что слабой женщине самой не управиться с хозяйством, князь постановил отдать племянникам покойного смолокурни, солеварню, приносившую княжеству немалый доход, и долю в верфях. За самой Модестой остался городской дом, поместье с дюжиной деревенек, приносивших стабильную, хотя и невеликую ренту, и маленький фаянсовый заводик.
— Женщине хватит, — громко заявил князь, отмахиваясь от ходатайства.
И эти слова ранили нежную душу Модесты.
Следующие десять лет Модеста, каковую все чаще именовали Модестой Архиповной, с должным почтением и придыханием, доказывала князю, сколь неправ он был. Хиреющий заводик — фаянсовая посуда давным-давно перестала пользоваться должным спросом — она переоборудовала, хотя и пришлось для этого продать и особняк, и личные, Парфеном Бенедиктовичем дареные, драгоценности.
Родня покойного, затаив дыхание, наблюдала. Уверенные в том, что затея упрямой вдовицы обречена на провал, они даже перестали злословить. И сами не замечали, как настороженное внимание подстегивало Модесту.
Фаянсовая посуда? О нет, Модеста точно знала, что именно будет производить. Диковину, виденную в Аглиции и произведшую на юную купчиху куда большее впечатление, нежели всем известная башня с часами. Да и то, что, она дома башен не видала? В каждом более-менее приличном городишке по собственной башне имеется. Вот унитаз — дело иное… за унитазом будущее. Светлое. Фаянсовое.
Видимо, упорство вдовы пришлось по душе Вотану-дарителю, а может, Иржена-заступница, оскорбленная княжим выпадом — все ж таки хоть богиня, а тоже женщина — одарила милостью, но дело пошло. Модеста изловчилась и открыла на Королевской улице лавку, гордо поименованную «Фаянсовый друг», у входа в которую поставила два унитаза, правда, дабы окрестный люд, лишенный всяческого понимания и чувства прекрасного, не пользовал упомянутых друзей по прямому их назначению, посадила в унитазы эльфийские шпиры. И колючие, бледно-золотистые елочки, славящиеся капризным норовом, принялись.
…не прошло и двух лет, как Модеста расширилась. Помимо унитазов, каковые выпускали аж в четырех вариациях — для прислуги, для гостевых комнат и для мужских и дамских нужд, последние украшались птичками и розанами — ее заводик освоил и горшки для шпиров, и фаянсовые, расписные рукомойники, мыльницы и массивные емкости для шампуней… Модеста прикупила фабрику, что выпускала глазурованную плитку…
…а заодно и почти разорившуюся солеварню. Последнюю — исключительно из упрямства.
Она полюбила бархаты и меха, каковые носила даже летом, пусть бы и полагали сие дурновкусием, но Модеста пребывала в счастливой уверенности, что богатство свое надо демонстрировать, иначе откуда люди узнают, что к ней, многоуважаемой Модесте Архиповне, надлежит относиться с почтением?
К двадцати семи годам она вернула себе все имущество покойного супруга, каковое почитала своим, завела лысую собачку, точь-в-точь как у княгини, и мужа-эльфа. Последним Модеста Архиповна особенно гордилась и, надо сказать, Лютиниэля-эль-Акхари, которого именовала ласково, Лютиком, любила вполне искренне. Он же, так и не освоившийся в чужой стране, к супруге относился с трепетной нежностью.
— Моя валькирия, — говорил Лютиниэль, целуя унизанные перстнями пальцы Модесты Архиповны. И та, пусть и не зная, кто есть эти валькирии, млела, румянилась и по-девичьи вздыхала.
Впрочем, любовь ее никоим образом не повлияла на деловую хватку, и до последних дней беременности, которая в отличие от первой протекала легко, не изматывая женщину дурнотой и слабостью, Модеста занималась делами.
Впрочем, любовь ее никоим образом не повлияла на деловую хватку, и до последних дней беременности, которая в отличие от первой протекала легко, не изматывая женщину дурнотой и слабостью, Модеста занималась делами.
…имущества прибывало. То конопляный заводик подвернется, то мануфактурка какая захиревшая, то вовсе угольная шахта… одно к одному, к тридцати Модеста Архиповна первый миллион заработала, но не сказать, чтобы сильно тому радовалась. Хозяйство-то большое, и за всем глаз и глаз нужен.
Управляющие, конечно, были, но надолго они при купчихе не задерживались, отчего-то наивно полагая, будто бы бабский разум не в состоянии проникнуть в хитросплетения бухгалтерского учета.
— Воруют, — сокрушалась Модеста, вышвыривая за дверь очередного управляющего, который слезно клялся, что непременно исправится и наворованное вернет.
Модеста не верила.
И отвешивала оплеуху, а если совсем уж не в настроении была, то и пинка. Телом она была крепка, богата, оттого оплеухи выходили доходчивыми.
Так и жили.
С самого раннего детства Евдокия привыкла к тому, что маменька ее, пусть строгая, но без памяти дочь любящая, все время при деле находится. И отвлекать ее — не след. Евдокия росла среди бумаг, бухгалтерских книг и счетов. Она рано освоила язык цифр, научилась отличать фарфор от фаянса, а фаянс от майолики, и разбираться в тонкостях подглазурной росписи.
Семейное дело было куда интересней кукол и подружек, хотя с последними у Евдокии не ладилось. Скучно ей было, что с детьми, что с нянькой, пусть бы она знала все девять легенд о Вевельском цмоке, а сказок с присказками и вовсе бессчетно. Но от няньки Евдокия сбегала, пробираясь в маменькин кабинет. Она пряталась под столом и сидела тихо-тихо, перебирая гранатовые косточки абака.
— Запомни, Дуся, — в короткие минуты отдыха Модеста Архиповна брала ребенка на колени, от матушки пахло хорошо — книжной пылью, чернилами и тяжелыми цветочными духами. — Истинная свобода женщины — вот она…
И Модеста Архиповна выкладывала башенки из монет.
— Будут у тебя деньги, будешь сама себе хозяйка, и никто-то тебе словечка не скажет. Вот медь, за нее можно купить конфету. Или две… но петушка ты съешь и забудешь, и монеты уже не останется, — медные башенки были самыми высокими. И Евдокии нравилось рушить их. Тяжелые монеты катились, и маменька хмурилась: не след так с деньгами обращаться. Она заставляла Евдокию собирать все деньги, до последнего медня.
Деньги Евдокии нравились.
Медни были разными. Одни новенькие, блестящие, с чеканным королевским профилем на аверсе и двухглавым орлом на реверсе. Другие — уже пожившие, потерявшие блеск. И король на них смотрел будто бы с прищуром, хитро, аккурат, как мясник, которого маменька в глаза называла жуликом. А кто, как не жулик, если за корейку просит аж полтора сребня? Где это виданы такие цены? Чем старше становились монеты, тем сильнее менялся король. На совсем уж древних, затертых, королевский лик был неразличим, а орлы и вовсе покрывались характерной прозеленью.
— Вот серебро, — учила маменька, позволяя взять увесистую монету. — В одной серебрушке десять медней. Но десять медней ты вряд ли выменяешь на одну серебрушку…
Золото было тяжелым, нарядным. Его Евдокии разрешали держать, и она, пробуя монету на зуб, выстраивала башни… один злотень — десять серебрушек. А если в меди, то и вовсе много получается.
Маменька, видя этакую старательность, умилялась.
Разумницей растет.
Вся в родителей.
Наставники, нанятые Модестой Архиповной, пусть и дивились этакой блажи — где это видано, чтоб девицу обучали не шитью, но математике с астрономией? — но к делу подошли серьезно. Да и Евдокия оказалась благодарной ученицей, жадной до нового.
Вот только упертой, что твоя коза…
Это маменька поняла, когда вздумала доченьку любимую, восемнадцатый год разменявшую, замуж выдать. И ведь супруга подыскала хорошего, разумного, сильного, а что слегка рябенького, оспою побитого, так с лица ж воду не пить! Зато хоть и хваткий, но тихий, небуянистый.
Ко всему из шляхты.
Очень уж Модесте Архиповне хотелось со шляхтой породниться…
— Не пойду, — сказала Евдокия, поджав губы. — Он мне не нравится. И вообще, я замуж не хочу.
Маменька попробовала было призвать дочь к послушанию, но выяснилось, что упрямством Евдокия пошла не иначе как в маменьку.
Скандалили месяц.
Не разговаривали еще два. И Лютик, который ссорами тяготился, тщетно взывал к разуму, что супруги, что падчерицы. Закончилось все проводами очередного управляющего — а ведь показался-то разумным человеком — и несказанной обидой, коию вновь нанес Модесте Архиповне князь Вевельский.
Это ж надо было взять и не пригласить достопочтенную купчиху на купеческое собрание!