Их Аврелий Яковлевич еще на рассвете переложил в картонную коробку из-под фирменных Гданьских колбасок, запахом которых кости и пропитались. Сейчас же он брал в руки каждую, аккуратно очищал кисточкой от сухой земли и былинок, и укладывал на пол.
— Сейчас, моя славная, поговорим… заждалась, небось, замучилась… а потом я тебя в храм снесу, пущай благословят… — он беседовал с костями тихим голосом, в котором прорезались нежные мурлычущие ноты. И следовало сказать, что к покойникам в большинстве своем Аврелий Яковлевич относился с немалым уважением. — Платье тебе купим белое, с лентами… чтоб как у невесты… ты ж невестушка и есть… вот отпоют жрецы, и отправишься к матушке-Иржене, а она тебе новое тело спрядет, краше прежнего… и судьбу новую положит, счастливую…
Последним место на полу занял череп, и остатки волос Аврелий Яковлевич бережно расчесал собственным гребнем.
— Вот так, моя хорошая… знать бы имя твое, оно бы легче…
Ведьмак встал и, подняв бубен, хороший бубен, сделанный из шкуры белого оленя, расписанный собственной Аврелия Яковлевича кровью и ею же заклятый, ударил.
Гулкий звук.
Глухой.
Пронесся он по гостинице, распугав воронье на крыше, и вздрогнула кухарка, аккурат раздумывавшая о том, как бы половчей вынести кус корейки… и горничная выронила свежевыстиранное белье, но подняла, поняв, что прегрешение это осталось незамеченным. Коридорный выпал из сна, спеша сбежать от кошмара… заволновались псы панны Вельской, давней постоялицы, зашлись судорожным лаем…
Аврелий Яковлевич бубен гладил, касаясь то подушечками пальцев, нежно, трепетно даже, то костяшками белыми, покрытыми кракелюром старых трещин. И бубен гудел, пел, выплетая дорогу меж двумя мирами. Кривились резные младенчики, разевали рты, не имея сил закричать от ужаса. Дрожали портьеры, а символы на полу наливались силой, разъедая дерево.
Полыхнуло пламя.
И открылась дорога меж мирами.
— Где я? — тень остановилась на пороге.
— В мире живых, деточка, — Аврелий Яковлевич смахнул испарину.
— Я не живая.
— Нет.
— Тогда зачем?
Она была молода, лет пятнадцати с виду, а может и того меньше и красива той особой хрупкой красотой, которая возможна лишь в юности.
— Спросить тебя хочу.
— Спрашивай, — согласилась дева, двигаясь по кругу, тонкие пальцы ее касались незримой стены, заставляя ту прогибаться. И мелькнула недобрая мыслишка, что призрак силен.
— Как твое имя?
— Ты звал меня, не зная имени? — девушка остановилась и, отбросила темные пряди с лица. — Неосмотрительно с твоей стороны, ведьмак… не боишься?
— Не боюсь, — ответил Аврелий Яковлевич, вглядываясь в призрачное лицо. Было в чертах его тонких нечто знакомое. Было… будто бы видел он это лицо… не это, но весьма похожее.
Где и когда?
— Сил удержать тебя мне хватит.
Призрак надавила ладошками на стену и, когда та не поддалась, пожала узкими плечиками.
— Пожалуй, что хватит… но тогда зачем тебе имя? Ты и без имени допросишь.
И взгляд из-под ресниц… и темные, то ли зеленые, то ли серые глаза… опасно глядеть в глаза призракам. Аврелий Яковлевич с трудом заставил себя отвернуться.
— Сильный, — в голосе панночки послышалось раздражение. — Так зачем тебе мое имя?
— Чтоб знать, за кого Иржене свечи ставить.
— Даже так… совестливые ныне ведьмаки пошли. Что ж, мне таиться нечего… Януся Радомил. Так меня звали, пан ведьмак.
Радомил?
Уж не из тех ли Радомилов, которые…
…из тех, оттого и показалась Януся знакомой. Тот же аккуратный овал лица, высокий лоб и брови вразлет, и главное, глаза-омуты.
Древняя кровь.
— Никак испугался? — усмехнулась Януся, пальчиком проводя по стене, и та, прозрачная, задрожала.
— Нет.
Аврелий Яковлевич легонько ударил в бубен, и призрак поморщился, бросив:
— Прекрати. Хотела бы причинить тебе вред, не стала бы имя называть. Ты, помнится, беседовать желал… о чем же?
— О Цветочном павильоне.
— Дурное место, — спокойно ответила призрак. — Но я отвечу. Не по принуждению, а за услугу.
— Чего ты желаешь?
Договор с призраком — дело дрянное, но на сей раз чутье Аврелия Яковлевича молчало, знать, не мыслила покойная панночка Радомил подлости. А с другой стороны очевидно, что силком из нее много не вытянешь. Древняя кровь — она и в мире ином сказывается.
— Не бойся, не мести, хотя я и имею на нее право, — Януся встала напротив ведьмака и откинула длинные темные волосы за спину. Кожа на щеках ее вдруг потемнела, пошла пятнами. Изначально бледно-лиловые, с розовой каймой, пятна темнели, расползались причудливым узором. И кожа рвалась, сквозь разрывы росло черное волчье мясо.
Аврелий Яковлевич смотрел.
Ему всякого доводилось видеть, но и поныне человеческая жестокость вызывала недоумение.
— Скажи, я хороша? — Януся провела разъеденными ладонями по мертвому лицу. — Красива? Достаточно красива, чтобы умереть?
— Ты хороша, — Аврелий Яковлевич положил руку на прозрачную стену. — И действительно имеешь право на месть… «хельмова сушь»? Я верно понял?
— Верно.
— Сколько?
— Месяц, — она потрогала губы, которые от прикосновения рассыпались пеплом. — Она пила меня месяц… древняя кровь… сильная кровь…
Януся провела сложенными ладонями по лицу, возвращая прежнее обличье.
— Я не хочу мести, ведьмак. Я хочу справедливости. Найди ее.
— Найду, — Аврелий Яковлевич раскроил ладонь, и темная густая кровь полилась на пол. Она впитывалась в паркет, и символы на полу набухали краснотой. — Именем своим, телом и душой бессмертной клянусь, что найду колдовку, виновную в смерти Януси Радомил. А теперь рассказывай.
Он отряхнул руку, и порез затянулся.
— Ничего, если я закурю?
— Ничего, — Януся, сев на пол, скрестила ноги, и белое туманное одеяние ее рассыпалось. Она лепила из этого тумана наряды, меняя один на другой столь быстро, что Аврелий Яковлевич не успевал их примечать. — Кури. Мой жених курил трубку. Меня просватали за него еще в младенчестве… сколько тебе лет?
— Триста двадцать…
— Много… не устал жить?
— Ничуть.
— А мне было четырнадцать, когда меня не стало. Обидно. А еще я его любила.
— Жениха?
— Да.
Аврелий Яковлевич тоже сел, и кисет с табаком пристроил на колене, папироску крутил сам, умело, не просыпав ни крошки.
— Он был чудо до чего хорош… из рода Сапеских… Анджей его звали, Анджей Сапески…
На темных волосах Януси появился белый веночек.
— Тебе повезло, ведьмак, что ты нашел меня. Другие бы молчали. Другие боятся ее, в ее-то власти пребывая, а я…
— Древняя кровь…
— Именно…
…белые цветы, невестины, кружевным покрывалом ложились на плечи Януси.
— Он был красивым, — Януся закрыла глаза. — Он приезжал в отцовское поместье и привозил мне сладости. Он был старше на десять лет, но я вовсе не считала своего Анджея старым… тем летом нас должны были обвенчать. Я только и думала, что о своей свадьбе. Мне сшили платье… нравится?
Она поднялась на цыпочки, и босые призрачные пальчики Януси поднялись над полом. Она же крутанулась, раскрыв руки, и туман, облетая с ладоней, становился платьем.
Красивым.
Пусть давно уже вышедшим из моды. И юбки-фижмы, украшенные гирляндами парчовых розочек, с трудом поместились в ловушке. Тускло мерцал жемчуг, вспыхивали алмазы росой на лепестках из ткани, вились серебряные дорожки шитья.
Жесткий кружевной воротник обнимал тонкую шейку Януси.
И расходились от локтей пышные манжеты.
— Очень красивое платье…
— Я мечтала о том дне, когда надену его…
Призраки не умеют плакать. И платье облетело пылью, а пыль истаяла, едва коснувшись пола.
— В тот раз он приехал в гости с королем. Отец не слишком-то был рад, но разве можно было отказать Миндовгу? Я сказалась больной и заперлась в своих покоях. Я не показывалась никому, но она все равно увидела. Узнала… все говорили, что Миндовг сошел с ума, и отец даже подумывал, не поддержать ли ему королевича, но… никто не знал правды. Она была виновата.
Януся стиснула кулачки.
— Она свела его с ума. Той ночью она пришла ко мне через зеркало. Дядька Стань, наш ведьмак, никогда-то зеркал не любил, а я не слушала… я была так красива… все говорили… и как девушке без зеркала? Той ночью спали все, и я тоже спала, только понимала, что происходит… она вышла из зеркала, такая холодная, ледяная просто-напросто. Она перешагнула через моих собак, а со мной всегда ходили волкодавы, их дядька Стань натаскивал… и они не очнулись, и чернавка, которая в ногах спала, тоже не очнулась. Я хотела закричать, но не смогла. Она же наклонилась к моему лицу и поцеловала.
Ее и теперь, спустя годы, передернуло от отвращения. И Януся вытерла рукою губы.
— Чем от нее пахло? — спросил Аврелий Яковлевич, скатывая новую папироску. Люди, хорошо знакомые с ведьмаком, по сему признаку с уверенностью заявили бы, что Аврелий Яковлевич пребывает в расстроенных чувствах.
— Пахло? — Януся нахмурилась, но все же ответила. — Болотными лилиями… и багной…[12] у нас рядом болото, мы на куропаток выезжали охотиться… и еще дядька Стань крикс гонял… и возил мне мар показывать… что с ним стало?
— Не знаю, девонька.
— Узнаете?
— Узнаю.
— Не носи мои кости в храм, — попросила Януся, скрещивая руки на груди. — Пока не носи… верни, где лежали… у нее нет надо мной власти… и помогу, чем умею. От поцелуя я заболела… нет, не правильно, я… меня будто бы в собственном теле заперли. Я слышала все, видела, но ничего не могла сделать, кто-то иной поселился во мне. И он вышел ночью из комнаты… переступил через собак, и через охрану, спустился во двор. А там уже ждал возок… и на козлах сидел мой Анджей. Она сказала, что Анджей сам меня предложил… ему не хотелось жениться…
— Ты поверила?
— Не знаю. С ней сложно. Я не хотела верить, а она… она все говорила, что меня не найдут, что не ищут даже… что все думают, будто меня болотницы позвали, и значится, я сама… не болотница — двоедушница…
Она замолчала, приложив пальчики к губам, глядя на Аврелия Яковлевича с детскою надеждой.
— Лгала, — с уверенностью сказал он. — Двоедушником человек становится по собственному согласию, когда пускает в себя хельмову тьму. Тебя закляли, девонька, и не только через зеркало. Не получала ли ты накануне подарков?
По тому, как нахмурилась Януся, понял — получала:
— Анджей прислал… лилию болотную из белого золота… и выходит, что он…
— Не спеши судить, — Аврелий Яковлевич покачал головой, — ты же сама заклятою была, знаешь, каково это… сильная колдовка любого воли лишит.
…почти любого, ибо, ежели б и вправду любил неведомый Анджей невесту свою, не причинил бы ей вред даже под заклятьем…
— Да?
— Ты у богини про своего Анджея спроси. Она-то правду знает.
— Непременно спрошу, — Януся вновь опустилась на пол, села на корточки, в белой полупрозрачной рубашке она выглядела куда моложе своих четырнадцати лет. — Дальше обыкновенно все было. Меня привезли в Цветочный павильон. Заперли. Она разрешила Миндовгу… ты и вправду хочешь знать подробности?
— Не эти, девонька.
— Тогда ладно… в первый раз я хотела на себя руки наложить… а она не позволила. Она никому не позволяла умереть просто так… Миндовг от вида крови зверел… он пил ее… и других тоже поил. Она ему сказала, что если пить кровь, то можно жить вечно, как упырь…
— Ну… упырь-то как раз и не живет. А если и существует, то до первого толкового охотника.
Януся слабо усмехнулась.
— Он мучил, а силы тянула она… и обещала, что если клятву дать, то муки прекратятся…
…а вот это уже было совсем интересно. Души собирала колдовка. И много ли набрала?
— Много, — сказала Януся. — Они боялись…
— А ты?
— И я боялась.
— Но?
— Я из Радомилов, — она сказала это так, что Аврелий Яковлевич понял: не сломали. Ломали. Долго. Старательно. А после наложили заклятье «хельмовой суши». И если душа Януси осталась свободна, то тело ее, молодость, красота, перешли колдовке.
— Сколько ей лет?
— Не знаю, — Януся пожала плечиками. — Она выглядела молодой, но вот глаза ее… что колодцы болотные… и еще, у нее на руке отметина имелась, вот тут.
Она вытянула правую ручку, повернула и коснулась белой кожи.
— Темная?
— Черная почти.
Худо. И дело дрянь, не вытянет Себастьян… да и сам-то Аврелий Яковлевич… Ежели уже тогда колдовка была сильна неимоверно, то какова она ныне?
Или напротив, у страха глаза велики? Сколько лет минуло как-никак… и быть может, ослабела колдовка, оттого и вернулась на прежнее место, которое еще помнит вкус пролитой крови?
И ответом на невысказанную мысль его, полыхнуло белое пламя, раскрыло незримые щупальца, холодом обдав. Вспыхнул запирающий контур…
Аврелий Яковлевич взмахом руки разрушил плетение, отпуская призрака.
И ударил в бубен.
Загудела оленья шкура, заплясали рисованные кровью фигурки, ожили. И только та, что смотрела с той стороны пламени, не испугалась. Аврелий Яковлевич остро ощущал ее присутствие, и злую давящую волю, что легла на плечи тяжестью невыносимой…
…снова кипело море…
…и плетка боцмана гуляла по спине, сдирая лоскуты шкуры…
…и на нее, просоленную, разъеденную язвами, ложилась бизань-мачта, грозя погрести под собой.
— Ш-шалишь, — сказал Аврелий Яковлевич, стряхивая видение. Он бил по бубну, и давно уже не было мелодии, но лишь гул стоял, что в ушах, что в голове, что во всем мире, сузившемся до одной этой комнатушки. От этого гула дрожал пол, качался потолок с резными младенческими личиками, и пламя колыхалось…
…не гасло.
— Отступись, — ответило пламя. — Иначе погибнешь…
…и погасло.
Предупреждение? Пускай себе… и если предупреждает, то не так уж она и сильна.
— Шалишь, — повторил Аврелий Яковлевич, опускаясь на пол. Встал на четвереньки, дыша с надрывом, и крупные капли крови катились из носа, расплываясь по испорченному паркету лужицами…
Глава 14
О поклонниках дневных, ночных, а также трудностях провинциальных благовоспитанных юношей, с которыми оные сталкиваются, заводя сомнительные знакомства
Евдокия вынуждена была признать, что два поклонника — это в высшей степени утомительно. И если Лихослав, презрев все запреты, так и появлялся по ночам, принося с собой пирожные из королевской кондитерской лавки, медовуху и колоду карт — играли исключительно на интерес, и Евдокия ныне задолжала два желания против трех Лихославовых, — то Грель с завидным упорством осаждал ее днем.
— Вы выглядите прельстительно, — заявил он, по-хозяйски беря Евдокию под руку. — Я в немалом восторге пребываю…
— Отчего?
Греля хотелось огреть по голове зонтиком.
— От мысли, до чего славная мы будем пара… вот представьте, вы и я совместно гуляем по набережной. Вы в полосатом морском платьице… я в костюме…
— Полосатом и морском?
— Отчего ж? Белом, непременно белом, из первостатейного сукна и с пуговицами позолоченными. Позолоченные пуговицы в нынешнем сезоне очень бонтонно… а еще вам надобна шляпка с широкими полями… и бирюзовый бант.
Он скосил взгляд на собственные руки, убеждаясь, что руки эти все еще весьма и весьма хороши, с пальцами прямыми, ногтями розовыми, подпиленными полудужкой. Ногти пан Грель смазывал воском для крепости и блеска.
— И вот мы с вами гуляем, а все встречные нам кланяются…
— Пан Грель, — Евдокия руку высвободила к вящему неудовольствию дневного кавалера. Надобно с этим что-то делать… в смысле с кавалерами. А то ведь не высыпается она.
…и вчера Лихославу вновь в пику проигралась. Небось, жульничает. Нет, ей-то не удалось его уличить, но ясное дело, что жульничает.
Евдокия играть умеет.
Ее на карьерах рабочие учили, а маменька потом переучивала, не столько от карт, сколько от слов, которыми раздача сопровождалася.
— Да, дорогая, я всецело во внимании.