Горестно стало.
И от горести, а может, просто срок вышел, но дым поредел, и я обнаружила, что стою аккурат перед дверью. А дверь энта еще и приоткрыта, манит будто заглянуть. Нет, у меня нема привычки по чужим-то покоям шастать, но… вдруг да кому помощь надобна? Вдруг заблудился кто, как и я, в дыму?
Аль еще какая беда приключилась?
— Эй, есть туточки кто? — спросила я громко, как сумела.
Тишина.
И темень… то сперва мне почудилась, будто бы темень, а после ничего, притерпелася. Комнатушка была невелика, мало больше моей.
Кровать у стены.
Стол.
Окно… ковер на полу и человек на ковре. Лежит, руки раскинул, ноги растопырил, аккурат что Василька наш, когда перепьеть, ось так же на дорогу повалится и лежит, пока супружница его домой не отволочеть. Поговаривали, что прежде-то Василька статен был, не хватало у Нюськи силов волочь, так она ему из жалостности душевное одеялко приносила, подушечку, чтоб, значит, сподручней лежалось.
Подумалось и… передумалось.
Не видала я в Акадэмиях, чтоб пили много иль упивались до этакой степени.
— Эй. — Я присела рядышком.
Шею нащупала.
Живой.
Только сердце бьется слабо, с перебоями…
Перевернула я его.
Тяжелый… и знакомым мнится, да впотьмах не разглядеть, а пахнет от него отчего-то медом, и этак сильно, сладко, что сам запах этот неприятен.
И как мне быть?
Ощупала.
Целый, навроде… а неживой. По щекам постучала, поднять попыталася… ох и тяжеленный. А все одно иначе никак, не бросать же его, бедолажного, в дыму? Вскинула на плечо, радуясь силе дедовой. Небось, родилась бы я обыкновенным человеком, то пришлось бы за ноги волочь, аль за руки там… несподручно сие. На плече-то лежит ровнехонько, тихонько, аккурат что коромысло. Только с коромыслом оно как-то удобственней…
А дыму поменьшило.
И добрела так я до самое лестницы.
На ней же дыму — не продохнуть. Стоит серою стеною, колышется. И стена этая столь мерзопакостною глядится, что сил нет. Вся моя натура супротив того, чтоб в дым оный соваться, да только окромя лестницы иного ходу нема.
Сколько так стояла, не знаю, но стена вдруг треснула пополам, будто бы ее изнутри ножичком полоснули. А из трещины этой огонь потек, знакомый такой, темно-рудый да с переливами.
— Зося? — Ареев голос показался до того громким, что хоть уши зажимай. Я и зажала. Левое. С правого-то плеча несподручно.
Арей же выступил из стены.
Его пламя окутывало, оплело огненною паутиной. И дым, ее касаясь, шкворчал зло, будто бы желал он до Арея добраться, а не мог, оттого и ярился бессильно. Вона, следом потянулся, да силенок не хватило. Арей же от дымное сизой плети лишь рукою отмахнулся.
— Ты почему не ушла со всеми?
А сам-то злой, что кузнец наш с опохмелу.
— Куда?
— Туда. — И пальцем вниз ткнул. — Эвакуация была…
— Чего?
— Зослава!
Вот не надобно на меня кричать. Может, и была эвакуация эта самая, да только без меня. И Арей, видать, понял. А может, разглядел, наконец, что не одна я стою в коридоре.
— Твою ж… за хвост… — И еще пару слов добавил из тех, которых девкам знать не надобно. — Идем. Держись меня… шаг в шаг. И его держи. Сумеешь?
Чего ж не суметь? Чай, невелика хитрость.
Ареево пламя потемнело, расплылось, тесня дым.
— Давай. И… Зослава, поспешить придется.
Поспешу. Я-то в магических делах смыслю немного, да только по Арею видать, что надолго пламени его не хватит.
Узенький коридорчик.
Зыбкие стены, из огня плетенные, бабке о таком писать не буду: сердце у нее слабое, разволнуется еще… а иные не поверят, что бывает так.
Дым серый, клубами сбивается.
Переваливается, перекатывается, и наползают клубы один на другой. Валунами громоздятся, иную стену строят, и того и гляди обвалится она, прорывая тяжестью своей пламя. А оно то вспыхивает ярко, то гаснет. И спешит Арей, бежит почти, со ступеньки на ступеньку перепрыгивая.
Я следом.
Не шаг в шаг, но как оно умеется, бегу и думаю, что не зря Архип Полуэктович по полю тому нас гонял, коль жива останусь, то и поклонюся в ножки, поблагодарю за науку… а пламя бледнеет… и запах его, кузницы, кожи да земли, летним солнышком истомленной, меняется, блекнет. Сквозь него сочится иной, не запах — смрад.
Гнилья.
И смерти, той, позорной, которая для татей ночных положена. Но я не тать… и Арей… и страсть до чего помирать неохота… впору Божине молиться, о чуде просить.
Бледнеет пламя.
Уже становится коридорчик. А лестница вьется и вьется, ни конца ей, ни края не видать, только серость сплошная, темень непроглядная, с которой Арееву пламени не управиться.
Когда б один был, а то ведь трое…
— Погоди. — Он остановился.
Бледный весь, не белый — серый, что стены пыльно-каменные, которые уже не рухнуть грозились, но сомкнуться, стирая нас, будто мошкару какую.
— Вы… пойдете, и быстро. До выхода недалеко, а там… кто-нибудь из магистров… — каждое слово он из себя вымучивал. А я… я поняла, что не пойду.
Не брошу.
Не по-людски это… хотя, конечно, и глупство неимоверное. Да только я девка, мне глупою отродясь быть покладено, ежели иным людям верить.
— Зослава! — Ни словечка не сказала, но поди ж ты, понял все верно.
— Погодь. — Я взяла его за руку. — А ежели ты моей силы возьмешь…
Я о таком только слыхивала, да и то в сказках.
— Могу. — Он облизал истрескавшиеся губы. — Только… будет больно.
И не обманул, подлюка этакий… больно было. В сказках-то о боли ни словечка, там-то все просто… поделились друзи силою, и одолел холопий сын Змея-Людожора… и волю добыл, и цареву дочку… дочка-то царева мне без надобности, Арею, коль мыслю, тоже…
Силу тянет.
И с нею само мое нутро выворачивает… и холодно становится, будто бы не рокочет по сторонам грозное пламя, но ветра дуют северные, лютые.
Слышу я голоса их волчьи.
Иду.
Уже и не вижу, куда ступаю… ослепла, оглохла почти. Только и осталось от мира всего, что Ареева рука раскаленная… и голос его:
— Уже недолго осталось… давай, Зослава… ты сумеешь.
Сумею, конечно… как иначе-то? Выживу. Мне помирать никак неможно. Бабку на кого оставить? И корову… корова-то у нас знатная… со ступенечки на ступенечку.
И быстрей бы надобно, да не получается.
Я стараюсь. Честно стараюсь. За-ради бабки, за-ради матушки своей, которая слегла где-то там, а где, и не ведомо… и отец с нею… и дед… домой только и прислали, что весточку, мол, пали смертию героическою за Росское царство. Грамотка царская, на хорошей бумаге да зачарованная, сто лет не поблекнет, в огне не сгорит, в воде не потонет… во многих хатах такие стоят, в красном углу, рядом с ликом Божининым, с деревянными личинами предков.
И свечи перед грамотками теми ставят поминальные.
И хлеба им первый ломоть кладут.
И детям сказывают… про смерть героическую… а я вот… от туману… на лестнице, в общежитии слягу… и никакого в том героизма нету.
Все закончилось сразу.
Вдруг пахнуло в лицо холодом, да еще и ветром, который вымел, вытер шершавою ледяной лапой морок колдовской. Вновь задышала.
Дымом.
И терпким запахом сосновое смолы.
И еще хлебным, ласковым…
— Держись. — Арей подставил плечо, а иначе упала бы, прям где стояла, посеред черной грязной лужи. От была бы всем потеха… а народу-то… на ярмарке в торговый день и то меньше бывает… и все на нас глядят. — Целителя! Целителей, чтоб…
Ареев голос сорвался, да все одно услышали.
Толпа отхлынула, а после вперед подалась, и подумалось мне, что сейчас растопчут.
— Назад! — Этот голос я узнала, и не только я.
Фрол Аксютович взмахом руки остановил толпу.
— Всем разойтись. Старостам — провести перекличку. Список отсутствующих… разместить в классах… временно… четвертый и пятый курсы… нейтрализация…
От же диво.
Стояла и слушала, а слышала через слово, разумела и того меньше. И когда меня тронули за руку, удивилась, откуда взялася та девица в темно-зеленом платье.
— Отпусти его, — это я по губам прочла, а не услышала, только тогда и вспомнила про парня, которого из комнаты той вынесла.
Живой ли?
Живой…
Хоть и скатился с плеча на землю кулем, девица только охнула да на меня зыркнула недобро. А что? Я б положила осторожней, да сама еле стою… и плеча правого вовсе не ощущаю, будто и нету его… и руки нету… и вовсе землица качается… черно-белая, снегом припорошенная… да только снега того и не осталось. Сбили его ногами, смешали с грязью.
Незадача…
В городе снега чистого не отыскать, а мне, быть может, и полегчало бы, когда б снегом лицо омыть. А парня я знаю…
Евстигней.
Надо же… а у меня и удивиться сил не осталось… вовсе сил не осталось, только и могу, что стоять да глядеть, как хлопочут над Евстигнеем девки-целительницы, а после теснит их сама Люциана Береславовна, и хмурится, и губами шевелит, пальцами заклятье хитрое прядет… и девки глядят на нее, дыхание затаив…
Еська рядом мнется, головою рыжей трясет.
Евсей тут же… и прочие… и как вышло, что бросили? Они ж завсегда, почитай, вшестером… и только тем разом, когда с боярынею на рынке… а другого такого случая и не упомню, чтобы кто-то один остался…
Лойко мрачен.
Илья еще мрачнее, насупился, сделавшись похожим на ворона кладбищенского. Игнат переминается, взгляд переводит с Евстигнея на меня, а с меня — на Арея. Тоже не ушел, стоит в стороночке будто бы, смотрит. Губу закусил до крови…
— Зослава. — Меня позвали издали.
Обернулась.
Не издали. Рядышком Кирей встал, кланяется… я бы тоже поклонилась, да боюся, что, если хоть мизинчиком двину, то и упаду.
— С вами… — Он осекся, наклонился, и лицо стало… таким от недобрым стало лицо.
Пальцы в щеки мои впились.
И когти не убрал, ирод этакий, чтоб ему роги узлом завернулись. Правда, пожелание мое, от сердца данное, исполняться не спешило. А Кирей наклонился к самому лицу…
Надо же, и от него медом пахло, тем самым, неправильным, который слишком уж сладок.
Глаза увидела я желтые, птичьи будто, со зрачочком узеньким.
И нос-клюв.
И губу, которая задралась, белые десны обнажив. И зубы белые, ровные… небось, за такие на рынке рублей пять дали бы.
— Егор! Емельян! — на голос его подскочили двое.
Близнецы.
Нет, они не говорили, что близнецы, но как-то сходства помеж ними было больше, нежели серед других.
— Проводите боярыню к целителям…
Куда мне идти-то?
К каким целителям… не дойду, нехай простит Божиня за слабость… как есть, не дойду… не способная я ныне на прогулку. Вона, целителей целая поляна, хотя ж все и Евстигнеем занятые, но ежели попросить кого, то и на меня в полглазика глянут.
Да только объяснить Кирею не вышло, он уже от меня отвернулся.
Над Ареем навис коршуном диким.
Жуть.
— Мальчишка! — Рык его грозный прокатился по полю, заполонил все пространство, породивши в моей голове тягостное гудение, будто не голова это вовсе, но колокол. — О чем ты только думал?!
И ответа не дожидаясь, ударил.
Как стоял. С размаху.
Кулаком в зубы.
Арей, дурень этакий, уклоняться не стал. Мог бы, я ж знаю, а тут… я крикнуть хотела, чтоб разняли, да земля вновь подо мною закачалась, заходила ходуном да и сбросила с широкое своей спины. И не миновать бы мне свидания с лужею, но упасть не позволили.
— К целителям, — строго сказал Егор.
А может, и Емельян… кто их разберет, бесов рыжих.
Под ручки белые подхватили, поволокли, и мне бы радоваться, что волокли с обхождением, не за ноги, да только не шел из головы Киреев лютый рык.
Бледное неживое лицо Евстигнея, которому ни целительницы, ни боярыня не помогли… и дым этот… огонь Ареев… мы бы без того огня точно не выбрались бы. Да вот только… откуда Арей взялся в том коридоре? Шел ведь… точно шел.
Наверх.
И не меня искал вовсе. Удивился, увидевши… додумать у меня не вышло. Разум вовсе поплыл, стало вдруг так хорошо, как никогда-то и не бывает. Увидала я себя словно со стороны, будто бы лужок, зеленою травкой поросший, в ней — одуванчиков цвет золотыми рублями рассыпан… и бегу я, чую босыми ногами, что травка мягкая-премягкая.
Воздух сладок.
Мед, а не воздух. И тепло так, но не спекотно, как оно на летней заре бывает… а я вот бегу, знаю, что надо бы успеть, что ждет меня и не чает дождаться тот, кто судьба моя есть.
И спешу к нему, а не успеваю. Уже и лечу по-над травой, вижу его… не человека — тень яркую, солнечным светом окутанную, будто пламенем. Кричу, чтоб дождался. А он… только головой качает печально.
Не время еще.
И лица-то не разглядела, дурища этакая.
ГЛАВА 24,
где речь идет о целителях и опасных вопросах
В себя-то я пришла уже у целителей. То есть поначалу-то и не поняла, где это лежу, только что лежу на лавке широкой, на перине мягонькой да у самого окошка, которое хитро, полукругом. И в окошке этом — стеклышки цветные узором. Солнце сквозь них проходит и ужо свои узоры рассыпает по подоконнику широкому. И такие красивые, глаз не отвесть.
Но я отвела.
Тогда-то и увидала, что комната, в которой пребываю, велика. Что лавок в ней с полдюжины стоит, да только иные застланы покрывальцами ткаными. Меж лавками половички лежат.
Тихо.
Чисто.
Благостно.
А у меня слабость страшенная, позвать бы кого, но не могу. Только рот разеваю рыбиною да языком своим же едва ль не давлюся. Но вовсе подавиться не позволили, скрипнула дверца, и в комнате показалась знакомая старушка, которая на экзаменациях сидела. А я уж, признаться, и увидеть ее не чаяла.
— Очнулась, деточка? — спросила она сладеньким голосочком. — Вот и умница, вот и разумница… а то ишь, переполошила всех…
Ныне, без соболей, без перстней, она гляделась почти обыкновенно, небось, у нашей-то боярыни ключница имеется, так чисто сестра родная. Та же кругленькая, сладенькая с виду, да только с глазом таким, что барсуковские девки на очи ей стараются не попадаться.
Старушка руки вымыла.
Полотенчиком белым вытерла.
Подошла ко мне, положила на лоб.
— Тяжко тебе? А что ты думала, Зославушка… небось, с волками-то жить… чтоб в игры боярские играть, боярином уродиться надобно, а иных — зашибут и не вспомнют.
А руки у нее славные.
Теплые.
И тепло это будто бы сквозь кожу сочится до самого моего нутра. И нутро отзывается, пьет его.
— А ты тем паче девка… в мои-то годы и помыслить о таком неможно было, чтобы девка да серед парней училася… чтобы вовсе девка училася…
Наклонилась она ниже.
А я вдруг заглянула в бесцветные ее очи.
Прозрачные.
Небо таким прозрачным на излете осени бывает, когда близки уже мороза первые, когда вот-вот грянет гроза сухая. И поплывут тогда по вышине этакой косматые тучи, снегом до краев набитые. Холодно станет. Сумрачно.
Но пока — гориг-догорает осеннее солнце, последним делится с озябшею землей. И ныне я была тою землей, а еще — холопкою малолетней, которая боярскому сыну приглянулась дюже. Хороша была на свою беду, до того хороша, что и невестиных лет ждать не стал, велел в дом вести.
Постелю стлать поставил.
Не был он злым, как пугали. Не пил, как тятька, не грозился ремнем, да еще и подарки дарил. Когда сластей кулек или колечко какое, с камушком, или ткани отрез… и за первую ночь, стыдную, страшную, о которой и помнить не хотелось, рублей отсыпал золотом.
А после еще давал.
Рубли я прятала. И пряталась, знала, что завидуют, что многим девкам боярин по нраву, что любая побежит, ежель только глянет в сторону ее ласково. И глядел, и бегали, да только после все одно меня постелю стлать звал.
…женился вот на излете лета. На молодой да круглолицей, роду не самого худого. Два села в приданое дали, а еще рабов с полсотни, иных — редкого умения. Боярыня была тиха да незлоблива, и пусть шептались, что изведет меня со свету, а она жалела.
Читать учила.