Внучка берендеева в чародейской академии - Карина Демина 5 стр.


Губы вытянет.

Причмокнет.

Пятерню в бороду сунет, а она и без того всклоченная, неопрятная.

— Вот и чего с тобою, девка, делать? — спросил он, как будто бы я знала. — Боевики все на пятом этаже обретаются, да только женских покоев там нетути. Цельную комнату тебе одной отдавать?

Покачал головою и вновь за бороденку свою принялся.

— Таки не боярыня, чай… и немашека комнат лишних. Никак немашека…

Он вновь губами причмокнул, каковые были крупными, розовыми и лоснились еще.

— Стало быть… стало быть, одно остается…

А по ступенькам комендантус скакал бодро, козликом молодым. Со студиозусами, когда встречались на пути, вел себя по-разному. С одними раскланивался, других будто бы и вовсе не замечал, а третьих увидав, хмурился, бороду свою мочальную дергал. Однако же люду в доме энтом, который сперва показался мне огроменным, едва ли не больше Акадэмии, оказалось на диво немного.

— Это сейчас, — ответил комендантус, когда я решилась вопрос задать. — Вот вакации закончатся, тогда и приедут… идем. Умывальни в подвалах. Читальная зала и столовая — на первом этаже. Там же — комната для отдыха и игр. Хотя… она для боярских детей, с тебя и читальной залы будет.

С лестницы он свернул в узенький коридорчик, в котором пришлось пробираться бочком, благо был он невелик и заканчивался не тупиком, но обшарпанною дверью. Такую в Барсуках и на скотный двор не поставят.

— На. — Комендантус снял с пояса связку с ключами и, перебрав все, вытащил один, кривой да поржавленный. — Владей. Уберешься сама. И за порядком дальнейшим на вверенной тебе территории тоже сама следишь. Снедать будешь в столовой. В комнате скоропортящихся продуктов не держать. Конечно, ежели на стазис-ларь расщедришься, то дело иное… тряпки в каморе возьмешь.

Он указал на соседнюю дверцу.

— Белье домовой опосля принесет. Меняем раз в две седмицы. В остальном усе просто: не пить, не шуметь… девок…

Он поперхнулся и исправился:

— Мужиков гулящих не таскать.

— А есть такие? — Про девок гулящих мне слыхать доводилось, но чтоб мужики этаким делом промышляли…

— Это столица! — комендант ткнул пальцем в мой живот. — Тут есть все…

И ушел.

Я же осталася в закуточке с ключом в руке.

Что сказать… в этакую комнатушку только мышей и селить. Узенькая, зато с окошком, в которое самонастоящее стекло вставлено. Толстое, прозрачное.

То бишь некогда оно было прозрачным.

Я провела пальцем по стеклу и вздохнула: если тут и убиралися, то не в нынешнем годе.

Клочья пылищи по полу гуляют, углы паутиной затянуло плотно, густо. А железная кровать, красивая, с шишечками, и вовсе ею заросла. И то сказать, что помимо кровати в комнатушке энтой был крохотный столик и закуточек, в котором я обнаружила таз с рукомойником да ночную вазу прехорошенькую, в цветы расписанную… и куда ж мне ее носить-то с пятого поверха?

Это я у домового и спросила, когда заявился с бельем — и матрацу принес, соломой набитую, и подушку, пусть и скуденькую, легенькую, да все лучше, чем ничего. Зато простыночки накрахмаленные, накатанные до гладкости и пахнут хорошо.

— Деревня, — укоризненно покачал головой дедок, выглядевши не в пример дружелюбней того, акадэмического. — Тут центральная канализация. Ничего и никуда носить не надобно. Гляди.

Он взял кувшин и плеснул в ночную вазу.

Что-то скрежетнуло, и водица разом исчезла.

Вот оно как… а куда ж все девается-то?

— В подвалы, в чаны специательные. — Домовой огладил круглый живот, который был, однако, не столь велик, чтоб им можно было похвастать. Видать, хлопотно ему тут живется, оттого и не растут ни живот, ни борода… — С тех чанов опосля на поля, для удобрения-с.

Это я уже разумела.

И домового за науку поблагодарила от чистого сердца. Хлебом бы угостила, да не взяла с собой свежего… надо будет в столовой их глянуть, авось и сыщется кусочек для дедушки.

С домовыми я завсегда в ладу жила, оттого и дом наш был доглежен, и пироги ходили ладно, и молоко не кисло, а когда и кисло, то по просьбе. Сыры у бабули получались знатные, этаких во всей деревне не сыскать. А про квас и вовсе молчу.

— А ты, гляжу, девка рукастая. — Домовой прошелся по комнатушке, которую я худо-бедно привела в порядок. — Не чураешься грязное работы… не то что иные… хочешь, Зося тебе половичка принесу? Из списанных… там дырочка малехонькая, заштопаешь…

Конечно, я хотела.

Нет, ежели бабке отпишусь, то пришлет она мне и половичков узорчатых, и занавеси на окна, те, с георгинами, которые я самолично расшивала, и покрывало на кровать, и подушки… и многое иное, да только пока оно соберется, пока дойдет…

Принес он и не только половичок…

— Ты, Зося, на иных не гляди… взяли себе моду… дескать, князья оне… бояре… а значится, ручков своих белых пачкать не моги… а им тут прислужниц нетушки, вот и бесятся… то это надобно, то другое… ты, Зосенька, главное, их не слухай. Будут говорить, что, значится, это обычай в Акадэмии такой, чтоб одни студиозусы другим прислуживали, не верь. По уставу вы все меж собою ровныя…

— А как бы это мне на устав сей глянуть?

Чует мое сердце, что неспроста этакое упреждение домовой сделал.

— Отчего ж не глянуть, принесу тебе книжицу, читай…

И вправду принес, и устав, и поднос цельный с едой. Был тут и сыр козий, и мясо вареное, щедро рубленою зеленью посыпанное, и расстегаи с рыбой, и кувшин холодного взвару.

— Благодарствую, — сказала я домовому, как оно по чести водится. — Но и вы, Хозяин, не побрезгуйте, разделите со мною хлеб гостевой…

Разулыбался он, довольный, что я верное обхождение знаю, и отказываться не стал. Ели мы молча, неторопливо, как оно меж их народа водится. Аккуратно, чтоб ни крошечки хлебной на стол или же, упаси Божиня, на пол не скатилось. И лишь когда разлил Хозяин взвар по высоким узорчатым кубкам, которые вытащил из-под полы, тогда и нарушилось молчание.

— Спасибо тебе, сударыня Зослава, за приглашение. И раз уж ты столь ласкова к старику, то, может статься, попотчуешь его и рассказом?

— И об чем же поведать тебе, добрый Хозяин?

— А о себе и поведай. Откудова ты родом… из каких краев, в какой семье росла…

Что ж, добрый Хозяин в своем праве, а мне стыдиться нечего.

На свет я появилась в жнивне-месяце. Хорошая пора, горячая. Зерно уж клонится к земле, оттого и спешат снять его, идут на поле с холодным железом, со свежею требой земле-родительнице, и кланяются, льют пот, что слезы, гонят хлебного волка от краю до краю…

Однако же не о жатве беседа наша.

О семье моей.

И сказывать, верно, надобно с бабки и с того, как село наше едва вовсе пепелищем не стало. Она о том вспоминать не любила, оно и ясно, но порой и на нее нападала тоска глухая по деду, тогда-то гишторию и говорила свою.

В те времена, когда бабка моя только-только в девичью пору вошла, азары в набеги частенько ходили. Много их родила степь, да только прокормить не могла, вот и выплескивалось дикое азарское море на паши берега, разбивалось на ручьи и ручейки, летело, скакало многоногим чудищем.

И Змеев вал уже не был преградой.

Многие беды несли с собой азары.

Смерть сидела в тулах их. А горе рядышком бежало, за стремя ухватившись… и не было, почитай, во всем царстве Росском человека, у кого б не погиб родич от азарское стрелы аль в полон не был угнан. Плакали люди, молили Божиню, да только без толку. Вновь да вновь погребальными кострами поднимались к небу что деревеньки, что села, что целые города.

И Барсуки не минула участь сия.

Бабка про набег тот сказывала скупо. Налетели спозаранку. Огненными стрелами хаты обсыпали, мужиков, кто за оружие схватился, порубали, а кто не успел, тех скрутили. Говорила, что потешались они, когда людей ловили… кого на копье возьмут, а кого и сетью опутают… говорила и лицом темнела.

Сама-то она в лес успела выскочить, но псы азарские дело знали, встали на след. И быть бы бабке моей или мертвою, или полонянкой горемычной, да бежала она, ног под собой не чуя, вот и выбежала к запретной поляне, на которой камень старый стоял… там-то ее дед и повстречал.

Глянулась она ему чем-то, ежели вступился.

А может, просто пожалел девку человеческую, потому как и звери на жалость способны… заломал он собак. И азар, тех, которые по следу пошли…

Она на той поляне три дня провела.

Возвращаться и боялась, и стыдилась: она-то уцелела, не то что иные люди… правда, опосля добавляла, что никто уцелевших не виноватил. За счастье было спастись.

Этаких, спасшихся, осталось едва ли с дюжину. Да все то бабы, то дети горькие… и сгинули бы взимку, когда б не дед. Нет, опосля-то и иные возвертаться стали. Азары те, когда полон гнали, на княжие войско наскочили. Бойка была. Многих тогда порубали, что азар, что княжиих людей. Но полонян отбили. Бабуля повторяла, что добрый князь был, только каждого третьего в холопы примучил, а мог бы и никого не отпустить. Но по мне та доброта мало лучше полона азарского. И то, не столь уж велика разница, где воли лишаться, у нас аль в степях…

Главное, что пока люд с того полону в Барсуки возвертался, дед успел хату поставить, ту самую, которая ныне общинным домом стоит. Бабы зерно худо-бедно собрали, он же каждый день на охоту ходил, носил что оленей, что лосей, а однажды и вовсе тура поднял.

Бабка сетовала, что сам поранился крепко…

Слег.

А она за ним ходила. Тогда-то и поняла, что привязалась к нему всем сердцем, что вовсе не боится нечеловечьего его обличья. И он бабку мою крепко любил, баловал…

Вот только Божиня лишь одного ребеночка им послала. Дед говорил, что среди берендеев редко бывает, когда больше. И в матери моей души не чаял, избаловал ее вконец.

Матушка моя долго невестилась, женихов перебирала, да не нашла никого по сердцу. Бабка боялась, что по-за гордости своей останется Берендеевна бобылкою, да сама взялася свадьбу сладить, но матушке моей сие не по нраву пришлось. Вот и сбегла она судьбинушку искать… и нашла… году не прошло, как вернулася с мужем. Да не просто мужем — князем цельным. Правда, сам он смеялся, что все княжество евоное — на клочке пергаменту. А из сокровищ в нем — кошель пустой да сабля. Но с дедом они поладили…

Помню их.

И матушку свою… и отца… и деда, как сажал на колени да сказки рассказывал, свои, берендеевы, которые обыкновенным людям глухим ворчанием чудятся.

Столько лет уж минуло, а будто бы слышу его голос, и каждое словечко помню. И теплоту рук огромных… и то, как садил меня, малую, на ладонь, подымал к самому потолку. А я смеялась от счастья, что была выше всех…

— Сгинули? — спросил домовой, смахнувши слезинку кончиком бороды.

— Сгинули… как полетела стрела царская, весь люд супротив азар созывая, так и пошли… дед мой, и отец… и матушка за ним. Она дедову науку воеву крепко знала. А меня вот бабке оставили…

Я замолчала, горько было вспоминать тот вечер.

И вновь чудится, будто бы отцовы усы, пропахшие табаком-самосадом, щеку щекочут…

— Не грусти, княжна моя, — он подкидывает меня и ловит. — Вот поглядишь, вернемся, привезем тебе гостинцев. Чего хочешь?

Мать улыбается, только я, пусть и мала годами, да вижу, что улыбка эта — не от сердца. Бабушка и вовсе плачет, уткнувшись в дедово плечо, а он гладит ее да говорит тихонько.

— Возьми меня с собой… — Я хватаю отца за руку.

— Маленькая еще.

— Не маленькая!

Он же, шагнув к стене, одним движением вогнал меж бревен нож свой, с гербовой печаткой, и сказал:

— От как дорастешь до рукояти, тогда и возьму…

…Четырнадцать мне стало, когда доросла.

— Тогда многие сгинули, — сказала я домовому.

— Так-то оно так…

ГЛАВА 8,

в которой Зослава сводит знакомство с иными студиозусами и понимает, что не все в Академии происходит согласно уставу

Встала я засветло, по давней привычке, и только глаза открывши, вспомнила, что нет в том нужды. И в одночасье взгрустнулось. Вспомнилась и бабка, и корова Пеструха. Кто ее доит-то? Кто на поле гонит, повязавши на шею ленту с зачарованным бубенчиком? Пеструха — корова важная, не шалит, что иные, но и ступает — барыня барыней, только башкою рогатою с боку в бок поводит, кивает милостиво. И никогда-то подлости не сотворит. Иные-то копытом ведро опрокинуть норовят, аль хвостом хлещут, что оглашенные, аль и вовсе бодучие, злые… нет, Пеструха — не корова, а золото. И молоко у ей жирное… сюда бы хоть кувшинчик, то-то Хозяин порадовался б.

На сердце и вовсе тягостно стало.

Я вздохнула.

Спать? Так сна ни в одном глазу. И бока болят, отлежала с непривычки-то. Кровать неудобная, скрипучая. Матрац соломенный с комками, и каждый я чуяла, и мерещилось еще вовсе небывалое, что будто бы в соломе копошатся, ползают клопы.

Нет, этакого страху Хозяин точно не допустил бы.

Встала, потянулась.

Умылась.

Волосы расчесала гребешком, вновь вспомнилась бабка, которая сама любила косы мои заплетать, да все с наговорами, с пришептываниями, чтоб не падал волос, чтоб толстым был и крепким, блестел.

Я шмыгнула носом, но все ж плакать была непривычная.

Делом бы… а дел-то и нету…

Окромя черной книжицы, которая на столике лежала. Стало быть, сдержал Хозяин данное слово, принес Устав. Занятное чтение оказалось. Писана, конечно, мудро, но на то она и Устав. Я цельное утро над нею просидела, да после выяснилось, что сидела не зря…

В столовую я вышла, принарядившись, а то мало ли, вдруг да случай выпадет жениха встретить, а я и не прибрана?

Женихов в столовой не было.

Да и вовсе люду было немного, но о том горевала я недолго, поелику сама столовая… я так и обмерла.

Красотень!

Это тебе не корчма придорожная с потолком закопченным, где дымно, душно и тесно, на полу солома гнилая да скорлупа ореховая, столы жиром заросли, а пахнет едва ль не хуже, чем из места отхожего. Акадэмическая столовая была просторна и нарядна, с полом каменным, со стенами белеными, расписанными преудивительно. Тут тебе и дерева преогромные ветками переплелись, да и то не скажешь, дуб то аль осина, на березу-то и вовсе не похожие… нет, таких деревов я не видела.

А уж зверье-то…

Птицы златокрылые по веткам порхают, гады лазоревые да огненные под корнями гнезда свили, и ступает осторожно индрик-зверь. Затаился на толстой ветке Баюн шестилапый, и лезет, крадется по изрезанному морщинами стволу диво-василиск…

— Эй ты, девка, — окликнули меня, вырывая из мечтаниев. Я уж вообразила, как ступаю по сему предивному лесу к замку зачарованному, в котором ждет меня царевич. Лежит в труне шкляной, златокудрый, белолицый, распрекрасный, прям как живой. То есть, живой, конечно, только маленько зачарованный. Я уж и к устам сахарным его склонилася, желая проклятие разрушить, а тут меня и выдернули. — Да, ты, подойди. С тобой боярыня Ализавета Алексевна беседовать желают.

Боярыня поднялась.

Была она молода, моих годочков, гонору немалого, да, видать, не из столичных, ежель при Акадэмии столовалась. Но богата, по всему видать, вона как вырядилась.

Рубаха горничная цвета давленой вишни по вороту золотом да жемчугом расшита.

Наручи золотые, узорчатые.

Летник из желтое переливчатое ткани, каковой я отродясь не видывала, а поверх летника и шубка плюшевая с откидным рукавом.

Рукав длинный, узкий, едва ли не до самое земли спускается.

В ушах — серьги с каменьями, на пальцах — перстни.

И сама-то хороша, статна, дебела. Лицо круглое белилами покрыто густо, брови насурьмянены, губы — малина… глаз не отвесть от красоты этакой.

— Здраве будь, боярыня…

— Ализавета Алексевна, — соизволила сказать она, глядючи на меня с превосходством немалым.

Я ж заробела прямо.

Наша-то боярыня, старая княжна Добронрава, изредка в Барсуки наезжала, когда вовсе невтомно становилось ей в старом доме. Была она грузна и красна лицом, в возке своем сидела важно, этаким истуканом, в меха укутанным.

С возка и кивала старосте.

А детям, когда случалось у нее настроение-с, как выражался хитроватый приказчик, при боярыне поставленный, кидала мелкую деньгу, на сласти, стало быть. Поговаривали, что некогда Барсуки были под княжею рукой, и с той поры Юрсуповы спят да видят, как бы село утраченное возвернуть, но на то закону нету.

Назад Дальше