Русская и советская фантастика (повести и рассказы) - Пушкин Александр Сергеевич 3 стр.


Не столь известна широкому читателю легенда об Агасфере. Но в литературе она разработана (на это указывает сам Вс. Иванов) довольно полно. Поэтому обращение к этой теме не дало бы желаемого эффекта, если бы автор не сделал своего героя Илью Ильича не только активно действующим лицом, но и победителем в борьбе с фантастической силой.

Но если мы попробуем спросить — во имя чего ведется эта борьба, что — кроме желания сохранить или устроить свою жизнь — воодушевляет героев произведений? — ответ найти будет трудно. Фантастика в этих произведениях. становится самоценной, она — конечная цель. Другое дело рассказы А, Грина, В. Брюсова, А. Платонова, Е. Зозули. Думается, к ним применимы слова С. Лема: «Странный феномен образует только внешнюю оболочку художественного мира; ядро же его составляет вовсе не фантастическое содержание»[6]. Поэтому, если применить классификацию С. Лема, к «конечной фантастике» мы должны отнести рассказы О. Сомова, М. Загоскина, А. Вельтмана, к другой же ее разновидности, «несущей сигнал»,—А. Погорельского, И. С. Тургенева, А. П. Чехова.

Так, внешней оболочкой служит фантастическая канва в рассказе А. Грина «Ночью и днем». В первоначальном варианте он назывался точнее — «Больная душа». Командир английского военного отряда, пробирающегося через джунгли, по ночам перевоплощается в туземца и «мстит» завоевателям, убивая часовых. Причем днем он не помнит того, что делал ночью. Никаких объяснений — ни рациональных, ни сверхъестественных — автор не предлагает. Грин пользуется особым приемом, который можно назвать «удвоением фантастического», когда разъяснение первоначальной тайны само оказывается новой загадкой для читателя и не находит разрешения в рамках рассказа. Подчеркивая алогизм, разрыв причинно-следственных; связей в поведении майора ночью и днем, писатель показывает, что двоемирие в конечном счете разделяет самого человека, причем граница проходит между различными пластами в сознании персонажа, чаще всего отчленяя «высокое» от пошлого.

Нечто похожее происходит и с героиней рассказа В. Брюсова «В зеркале», которая ведет смертельную борьбу со своим отражением, стремящимся вытеснить в хрупкий стеклянный мир свое настоящее «я», чтобы выбраться из зеркала и занять место человека, Происходит ли эта борьба в действительности, или в больном воображении женщины? Равно возможно и то, и другое объяснение… Стороннему наблюдателю не отличить подлинного человека от «зазеркального». А двойнику так легко потом разбить зеркало, в котором заключен его вечный враг… Здесь тоже налицо раздвоение сознания. Но соотношение реального и фантастического не изменяется.

Брюсов противопоставляет героиню не всему окружающему миру, который не понимает ее, а самой себе. Безумие в данном случае — способ познания своего «я», борьба за него.

К жанру утопии-предупреждения, популярному в XX веке, относятся рассказ А. Платонова «Потомки солнца» и повесть Е. Зозули «Гибель Главного Города».

Поверив в свои силы, людям легко переоценить собственное могущество. Так произошло с персонажами рассказа А. Платонова «Потомки солнца». Человечество, застигнутое врасплох всемирной катастрофой, находит возможность объединиться ради великой цели — выживания. Все чувства, даже любовь, оказываются бесполезными. Энергия, тратившаяся на эмоции, вкладывается в дело. Кажется, настало время праздновать победу над стихией. Но это «пиррова» победа, ведь и сами люди изменились: превратились в вечных работников, которым недоступно наслаждение красотой, не нужна любовь, непонятно и не нужно различие мужчины и женщины. Единственное их увлечение — познание. Именно оно толкает на поиски другой родины, другого мира. Может быть, там удастся человечеству вновь обрести себя? Пока же рассказчик — «сторож и летописец опустелого земного шара» — обретает бессмертие. Это бессмертие — память… В рассказе Платонова Земля, как птичье гнездо, покинутое выросшими птенцами, еще не знающими ностальгии.

«Гибель Главного Города» Е. Зозули — повесть о выборе между свободой и сытостью. Захватчики строят над поверженным городом верхний ярус. Побежденным вход туда запрещен. Всем, кроме неба, дневного света, они обеспечены. Забыты нужда, голод. Жителям Главного Города не хватает самой малости — того, что Твардовский назвал «правдой сущей». Для них создано даже особое министерство иллюзий, чтобы показывать не существующее для «плебеев» небо, солнце, которое заслонено Верхним Городом. И многим нравилось жить в обмане.

Но иллюзии, как показывает жизнь, все-таки порою рассеиваются. Вспыхивает восстание. Гибнут оба города. Но над кровью, безумием и ужасом торжествует чистое небо.

* * *

Еще немецкий романтик Жан-Поль Рихтер показал два ложных способа создания фантастического. Первый — в том, чтобы «разоблачить» чудо, материализовать его. Второй, напротив, нанизывать чудеса одно на другое, не считаясь с правдоподобием. Истинная фантастика, считал Рихтер, должна не разрушать чудесное, но заставить его соприкоснуться с нашим внутренним миром. Немецкий романтик сравнивал истинную фантастику с прекрасной «сумеречной бабочкой».

При виде этой «сумеречной бабочки» пробуждаются тайные желания человека, яснее становятся скрытые движения души… Впрочем, «тайные» не означает только неведомые. Высшая тайна — в самом мироздании, в его организации. Она становится доступной, когда возникает своего рода «гармония» или понимание, соприкосновение между душой человека и Вселенной. Для такого соприкосновения нужно, разумеется, особое отношение к чуду как к чему-то, что реально присутствует в нашей жизни.

Сходные мысли можно найти у В. Ф. Одоевского. В 1836 году в статье «О вражде к просвещению, замечаемой в новейшей литературе» он подробно писал о поэтике тайны, сверхъестественного. «Фантастический род, на который была также мода в Европе и который, может быть, больше, нежели все другие роды, должен изменяться по национальному характеру, долженствующий соединять в себе народные поверья с неясною мечтою младенчества, — этот род целиком перешел в наши произведения и достиг до состояния настоящего бреда В этих произведениях не ищите убеждений, откровенности; не ищите новой точки зрения, которая делает рассказ занимательным если не по происшествию, то хотя бы по рассказчику; не ищите там глубоких изысканий, которые поднимают пред вами завесу… с тайных движений души современников… В сотнях томов вместо силы — напыщенность, вместо оригинального — чудовищное, вместо остроты — площадные шутки, — и между тем все чужое, все неестественное, все несуществующее в наших нравах».

Одоевский также отстаивал чудо «сумеречной бабочки». Он знал: фантазия не должна подменять глубоких изысканий, ее задача — дать форму для их выражения, когда бессильными оказываются реально-бытовые ситуации.

Закон этот действует и сегодня. Правда, современная фантастика немного дидактична, из всех известных видов чудес признает один — научное открытие.

При этом элемент чудесного, то есть собственно фантастика, перестает играть роль нравственную. Необычное остается на уровне сюжета, но не оно определяет позицию героя. Решающее значение приобретает нравоописание, изображение профессиональной и бытовой сфер. Научная фантастика неожиданно воскрешает традиции «натуральной школы», «физиологического очерка». Особенно характерно это для школы И. Ефремова, в том числе для А. Казанцева, В. Щербакова и Ю. Медведева. Научное предвидение, социальный прогноз сочетаются со стремлением разглядеть непонятное и соприкасающихся с ним людей во всех подробностях. Отсюда снижение поэтической образности и рост значения чисто технических деталей — таково требование этого жанра. Но настоящее искусство и тут не ограничивается разработкой научной модели мира. В центре внимания писателя — человек и его место в данной модели: роль творца или жертвы, случайного свидетеля или вдумчивого исследователя, искателя приключений.

Гейне писал, что мир кажется нам то пленительно юной красавицей, то ужасной брокенской ведьмой. Зависит это от того, через какие очки смотреть — выпуклые или вогнутые. Фантастика. позволила человеку увидеть сразу обе стороны действительности, убедила, что мир похож и на красавицу, и на ведьму. Такое наблюдение многих озадачивает, лишает покоя.

Что делать — таков образ мира — и радующий, и пугающий. Понимать его двойственность, принимать ее смело и учит фантастика.

Каждое желание человека может исполниться. Но всегда ли что нужно? Прежде стоит взглянуть на последствия через разные стекла.

В. Н. Греков

Иллюстрации и оформление А. И. Добрицына

I

А. С Пушкин — В. П. Титов

УЕДИНЕННЫЙ ДОМИК НА ВАСИЛЬЕВСКОМ

(повесть)

Кому случалось гулять кругом всего Васильевского острова, тот, без сомнения, заметил, что разные концы его весьма мало похожи друг на друга. Возьмите южный берег, уставленный пышным рядом каменных, огромных строений, и северную сторону, которая глядит на Петровский остров и вдается длинною косою в сонные воды залива. По мере приближения к этой оконечности, каменные здания, редея, уступают место деревянным хижинам; между сими хижинами проглядывают пустыри; наконец строение вовсе исчезает, и вы идете мимо ряда просторных огородов, который по левую сторону замыкается рощами; он приводит вас к последней возвышенности, украшенной одним или двумя сиротливыми домами и несколькими деревьями; ров, заросший высокою крапивой и репейником, отделяет возвышенность от вала, служащего оплотом от разлитий; а дальше лежит луг, вязкий, как болото, составляющий взморье. И летом печальны сии места пустынные, а еще более зимою, когда и луг, и море, и бор, осеняющий противоположные берега Петровского острова, — всё погребено в серые сугробы, как будто в могилу.

Несколько десятков лет тому назад, когда сей околоток был еще уединеннее, в низком, но опрятном деревянном домике, около означенной возвышенности, жила старушка, вдова одного чиновника, служившего не помню в которой из коллегий. Оставляя службу, он купил этот домик вместе с огородом и намерен был завесть небольшое хозяйство; но кончина помешала исполнению дальних его замыслов; вдова вскоре нашла себя принужденною продать всё, кроме дома, и жить малым денежным достатком, накопленным невинными, а может быть, отчасти и грешными трудами покойного. Всё ее семейство составляли дочь и престарелая служанка, бывшая в должности горничной и вместе кухарки. Вдалеке от света, вела она тихую жизнь, которая при всем своем однообразии казалась бы счастливою. По праздникам в церковь; по будням утро за работою; после обеда мать вяжет чулок, а молодая Вера читает ей Минею и другие священные книги или занимается с нею гаданием в карты — препровождение времени, которое и ныне в обыкновении у женщин. Вера давно уже достигла того возраста, когда девушки начинают думать, как говорится в просторечии, о том, как бы пристроиться; но главную черту ее нрава составляла младенческая простота сердца; она любила мать, любила по привычке свои повседневные занятия и, довольная настоящим, не питала в душе черных предчувствий насчет будущего. Старушка мать думала иначе: с грустью помышляла она о преклонных летах своих, с отчаянием смотрела на расцветшую красоту двадцатилетней дочери, которой в бедном одиночестве не было надежды когда-либо найти супруга-покровителя. Всё это иногда заставляло ее тосковать и тайно плакать; с другими старухами она, не знаю почему, водилась вовсе не охотно; зато уж и. старухи не слишком ее жаловали; они толковали, будто с мужем жила она под конец дурно, утешать ее ходил подозрительный приятель; муж умер скоропостижно и — бог знает, чего не придумает злоречие.

Одиночество, в коем жила Вера с своей матерью, изредка было развлекаемо посещениями молодого, достаточно отдаленного родственника, который за несколько лет приехал из своей деревни служить в Петербурге. Мы условимся называть его Павлом. Он звал Веру сестрицею, любил ее, как всякий молодой человек любит пригожую, любезную девушку, угождал ее матери, у которой и был, как говорится, на примете. Но о союзе с ним напрасно было думать: он не мог часто навещать семью Васильевского острова. Этому мешали не дела и не служба: он тем и другим занимался довольно небрежно; жизнь его состояла из досугов почти беспрерывных. Павел принадлежал к числу тех рассудительных юношей, которые терпеть не могут излишества в двух вещах: во времени и в деньгах. Он, как водится, искал и приискал услужливых товарищей, которые охотно избавляли его от сих совершенно лишних отягощений и на его деньги помогали ему издерживать время. Картежная игра, увеселения, ночные прогулки — всё призвано было в помощь; и Павел был счастливейшим из смертных, ибо не видал, как утекали дни за днями и месяцы за месяцами. Разумеется, не обходилось и без неприятностей: иногда кошелек опустеет, иногда совесть проснется в душе, в виде раскаяния или мрачного предчувствия. Чтобы облегчить сие новое бремя, он сперва держался обыкновения посещать Веру. Но мог ли он без угрызений сравнить себя с этой невинною, добродетельною девушкой?

Итак, необходимо было искать другого средства. Он скоро нашел его в одном из своих соучастников веселия, из которого сделал себе друга. Этот друг, которого Павел знал под именем Варфоломея, часто наставлял его на такие проказы, какие и в голову не пришли бы простодушному Павлу; зато он умел всегда и выпутать его из опасных последствий; главное же, неоспоримое право Варфоломея на титул друга состояло в том, что он в нужде снабжал нашего юношу припасом, которого излишество тягостно, а недостаток еще тягостнее — именно деньгами. Он так легко и скоро доставал их во всяком случае, что Павлу на сей счет приходили иногда в голову странные подозрения; он даже решался выпытать сию тайну от самого Варфоломея; но как скоро хотел приступить к своим расспросам, сей последний одним взглядом его обезоруживал. Притом: «Что мне за дело, — думал Павел, — какими средствами он добывает деньги? Ведь я за него не пойду на каторгу… ни в ад!» — прибавлял он тихомолком от своей совести. Варфоломей к тому же имел искусство убеждать и силу нравиться, хотя в невольных его порывах нередко обнаруживалось жестокосердие. Я забыл еще сказать, что его никогда не видали в православной церкви; но Павел и сам был не слишком богомолен; притом Варфоломей говаривал, что он принадлежит не к нашему исповеданию. Короче, наш юноша наконец совершенно покорился влиянию избранного им друга.

Однажды в день воскресный, после ночи, потерянной в рассеянности, Павел проснулся поздно поутру. Раскаяние, недоверие давно так его не мучили. Первая мысль его была идти в церковь, где давно, давно он не присутствовал. Но, взглянув на часы, он увидел, что проспал час обедни. Яркое солнце высоко блистало на горячем летнем небосклоне. Он невольно вспомнил о Васильевском острове. «Как виноват я перед старухою, — сказал он себе; — в последний раз я был у ней, когда снег еще не стаял. Как весело теперь в уединенном сельском домике. Милая Вера! она меня любит, может быть, жалеет, что давно не видала меня, может быть…» Подумал и решился провести день на Васильевском. Лишь только, одевшись, он вышел со двора, откуда ни возьмись, Варфоломей навстречу. Неприятна была встреча для Павла; но свернуть было некуда.

— А я к тебе, товарищ! — закричал Варфоломей издали, — хотел звать тебя, где третьего дня были.

— Мне сегодня некогда, — сухо отвечал Павел.

— Вот хорошо, некогда! Ты, пожалуй, захочешь меня уверить, что у тебя может быть дело. Вздор! пойдем.

— Говорю тебе, некогда; я должен быть у одной родственницы, — сказал Павел, выпутывая руку свою из холодной руки Варфоломея.

— Да! да! я и забыл об твоей Васильевской ведьме. Кстати, я от тебя слышал, что твоя сестрица довольно мила; скажи, пожалуй, сколько лет ей?

— А мне почему знать? я не крестил ее!

— Я сам никого не крестил отроду, а знаю наперечет и твои лета и всех, кто со мной запанибрата.

— Тем для тебя лучше, однако…

— Однако не в том дело, — прервал Варфоломей, — я давно хотел туда забраться с твоею помощью. Нынче погода чудная; я рад погулять. Веди меня с собою.

— Ей-ей не могу, — отвечал Павел с неудовольствием, — они не любят незнакомцев. Прощай, мне нельзя терять времени.

Назад Дальше