Пришедши на другой день, я застал Антиоха уже вставшим. Он опять сидел за своим столиком, держал перо, не отвечал на мои слова. Лекарь, приставленный к нему, сказал мне, что всю ночь Антиох проспал каким-то бесчувственным сном.
Целый день просидел он опять за своим столиком и иногда только прохаживался по комнате, думая, молча, потом опять садился и думал. Видно было, что он слышит слова и видит людей, потому что, когда мы стали просить его принять лекарство, он с досадою и поспешно выпил его. Когда я говорил ему о прежней дружбе нашей, он поглядел на меня, но не сказал ни слова, как будто человек ничего не понимающий.
Так прошла целая неделя, и в Антиохе не было никакой перемены. Он вставал поутру, не обращая ни на что внимания, спешил сесть за столик свой и целый день просиживал за ним, держа то перо, то карандаш, задумывался, думал, печально прохаживаясь иногда по комнате, и вечером ложился спать, с глубоким вздохом произнося: «Ну, завтра!» Более не слыхали мы от него ни слова.
Доктора, которым рассказал я всю историю Антиоха, решили, что он в сумасшествии особенного рода, что лечить его нельзя обыкновенным образом, что обыкновенное лечение сумасшедших может только привести его в яростное безумие и что можно надеяться исцеления его со временем. Сон Антиоха всегда походил на бесчувствие смерти; его нельзя было разбудить; ел и пил он весьма мало, и то, когда принуждали его. Я нанял для него квартиру на даче, в прелестном местоположении, и ночью, во время сна, мы перевезли туда Антиоха. Он проснулся поутру, изумился, казалось, огляделся кругом, но увидев свой столик, бумагу, перо и карандаш, поспешно сел к столику и просидел целый день, задумавшись, как будто стараясь что-то вспомнить. Вечером он лег по обыкновению спать и, проснувшись на другой день, опять просидел его за своим столиком. Идти никуда не хотел он, иногда с бесчувствием взглядывал в окно и тотчас отворачивался. Однажды веселое общество гуляющих проходило под окном его — он поглядел и отворотился к своему столику.
Мы испытывали лечить его музыкою. Когда раздались звуки арфы, Антиох бросил перо, стал слушать, но через минуту с негодованием покачал головою, опять взял перо и не оказывал более никакого внимания.
Так прошло несколько месяцев. Мне надобно было ехать из Петербурга; я препоручил Антиоха честному старику, который согласился жить с ним, и доктору, который хотел навещать его каждый день.
Поездка моя была довольно продолжительна. Отправленный по казенной надобности, я не мог иметь постоянной переписки. Меня уведомляли по временам, что Антиох остается в прежнем положении, но не все сказывали мне.
Во время отлучки моей приехали в Петербург родственники Антиоха и взяли в управление все имение его. Бесчеловечные перевезли Антиоха в дом умалишенных.
Честный старик, приставленный мною, умолил их взять для него особую комнату и перевез туда его столик, бумагу, перо и карандаш. Антиох проснулся на другой день в доме сумасшедших и, не обращая ни на что внимания, сел думать за свой столик.
Великий боже! Я увидел Антиоха и ужаснулся. Он вовсе не узнал меня, взглянул на меня, когда я пришел, и снова принялся думать. Он был худ, кожа присохла к костям его; длинная борода выросла у него в это время, и голова его была почти седая. Только глаза, все еще блиставшие, хотя желтые, показывали тень прежнего Антиоха. Прежний прекрасный шлафрок его, висевший лоскутьями, был надет на него.
Я не хотел переводить Антиоха никуда; не все ли для него было равно, в доме ли сумасшедших был он или у меня, потому что уже ничто не могло ни занять, ни развлечь его, а нескромное любопытство людей могло быть для него тягостнее в моей квартире. На лето хотел я опять нанять дачу и туда взять с собою Антиоха. Доктора давно отказались лечить его.
Ровно через год после смерти Адельгейды в одно прекрасное утро, когда солнце ярко осветило комнату Антиоха, он проснулся, поспешно сел за свой столик и вдруг радостно закричал: Это она, это она! Приставник бросился к нему. Указывая на слово, написанное на бумаге, Антиох с восторгом говорил ему: «Видишь ли, видишь ли? Это она, это душа моя. Я вспомнил, вспомнил таинственное слово, которым могу призвать ее к себе… Мне кажется, я долго думал об этом слове! Неужели ты его не знаешь? Теперь к ней, к ней!»
Приставник обрадовался, услыша первый раз Антиоха говорящего. Он думал, что Антиох излечился. Антиох долго, с наслаждением смотрел на написанное им слово, горячо поцеловал его, хотел встать и вдруг свалился опять на стул свой, голова его склонилась на бумагу. Перо выпало из рук его…
Я прибежал опрометью, когда меня известили, и застал Антиоха еще в этом положении. Но он был уже холоден. На бумаге было написано его рукою: Адельгейда.
• • •
Леонид кончил свой рассказ. Мы все молчали. Читатели припомнят, что в числе слушателей были две девушки, одна веселая, с черными глазами, другая задумчивая, с голубыми. Веселая встала и пошла прочь, сказав: «Он все выдумал: так не любят, и что за радость так любить?»
Леонид не отвечал ей ни слова, но, когда мы, мужчины, составили кружок и стали рассуждать всякий по-своему, Леонид придвинулся к другой девушке. Она плакала, закрывая глаза платком. Леонид взял ее руку и поцеловал украдкою, не говоря ни слова…
— Вы не выдумали? — сказала она, вдруг взглянув на Леонида.
— И не думал, — отвечал Леонид. — Неужели и вы скажете: так не любят?
— О, нет! Верю, чувствую, что так можно любить, но… Леонид?
— Если иначе не смеешь любить, скажи, милый друг: не блаженство ли безумие Антиоха и смерть Адельгейды?
Я не вслушался в ответ и не знаю, что ответил Леонид.
К. С. Аксаков
ВАЛЬТЕР ЭЙЗЕНБЕРГ
жизнь в мечте
повесть
Посвящается Марии Карташевской
Wage du, zu irren und zu traumen[23].
Шиллер
В городе M. жил студент, по имени Вальтер Эйзенберг. Это был молодой человек лет осьмнадцати. Жизнь его до того времени не была замечательна никакими особенными происшествиями. Он родился с головою пылкою, сердцем, способным понимать прекрасное, и даже с могучими душевными силами. Но природа, дав ему, с одной стороны, все эти качества, с другой, перевесила их характером слабым, нерешительным, мечтательным и мнительным в высочайшей степени. Пока он рос в дому у отца и матери, все было хорошо: он еще не знал света и не боялся узнать его; но и тогда несчастный его характер не давал ему покоя. Когда ему было лет одиннадцать-двенадцать, поступкам своим умел он отыскать дурную причину: ему казалось, что везде преследовал его какой-то злой дух, который нашептывал ему ужасные мысли и влек к преступлению. Такое-то болезненное состояние души, причина которого находится, вероятно, в способности слишком живо принимать впечатления, продолжалось лет до пятнадцати. Еще до вступления своего в университет он любил живопись как художник и в ней находил отраду больной душе своей. Он принес в университет сердце доверчивое и торопился разделить свои чувства и поэтические мечты с товарищами. Скоро он познакомился с студентами, которые, как ему казалось, могли понимать его. Это был круг людей умных, которые любили поэзию, но только тогда признавали и уважали чувство в другом человеке, когда оно являлось в таком виде, под которым им рассудилось принимать его, как скоро же чувство проявлялось в сколько-нибудь смешной или странной форме, они сейчас же безжалостно восставали и отвергали его. Эйзенберг был моложе их: несколько понятий, конечно, ошибочных, но свойственных летам, случалось ему высказать перед своими приятелями; робкий, сомнительный характер придавал речам его какую-то принужденность; этого было довольно для них, чтобы решить, что у Вальтера нет истинного чувства, хотя они сами точно так же ошибались назад тому года два-три. Вальтер не вдруг это заметил. Он стал говорить свои мысли — его едва выслушивали, он высказывал свои чувства — его слушали и молчали; он показывал свои рисунки — ему говорили холодно и без участия: «Да, хорошо…» Представьте себе положение бедного, вообразите, как сжималось его любящее сердце от такого привета! Часто приходил он домой убитый духом, и тяжелые мысли — сомнение в самом себе, в собственном достоинстве, презрение к самому себе — теснились ему в грудь. Это, право, ужасное состояние. Не дай бог испытать его! Это верх отчаяния, не того отчаяния, бешеного, неистового, нет, отчаяния глубоко-спокойного, убийственного. Об нем едва ли может иметь понятие тот, кто не испытал его. Каким же именем назвать людей, уничтожающих так человека? Наконец, как будто пелена упала с глаз Эйзенберга — он решился не обращать внимания на их мнения, удалиться, заключиться в самом себе и хранить сбереженный остаток чувства. О, он имел довольно гордости, чтобы не выпрашивать участия как милости.
В то время познакомился он с одним молодым человеком, которого звали Карлом. Знакомство их скоро обратилось в дружбу. Как доволен был Вальтер, нашедши человека, которому смело, доверчиво мог поверять все, что было у него на душе, человека, который хотя часто был с ним согласен, не всегда мог понимать его в самом деле странные мысли, но зато умел ценить его и платил ему тою же доверенностью.
Еще одно обстоятельство изменило несколько мирную, уединенную жизнь Вальтера. Он познакомился с доктором Эйхенвальдом, который был известен в городе своими странностями: на лице никогда не сходила насмешливая, неприятная улыбка. Он всегда ходил в сером фраке, в белой шляпе, нахлобученной на его густые, седые брови, и с суковатой палкой; он не говорил почти ни с кем, являлся редко в обществе и большую часть времени проводил в своем кабинете. У него жила воспитанница, дальняя его родственница, молодая девушка, лет девятнадцати, которой он заступил место отца. Случай познакомил Вальтера с Эйхенвальдом. Гуляя в публичном саду с Карлом, зашли они в одну беседку, в которой никого не было, и у них начался откровенный разговор. Карл ушел прежде. Вальтер также собирался выйти, как из угла беседки показался Эйхенвальд, которого он прежде не приметил, и, взяв его за руку, сказал ему:
— Ко мне, молодой человек… завтра в пять часов жду вас.
Вальтер едва успел поблагодарить, как он уже удалился.
Эйзенберг явился в назначенный час. Эйхенвальд сидел в халате.
— А, — сказал он, усмехаясь, и протянул ему руку. — А вот моя родственница Цецилия!
Перед Вальтером стояла девушка высокого роста; черные глаза ее, сухие и блестящие, имели в себе какую-то чудную обаятельную силу, которая покоряла ей всякого, кто к ней приближался; ее взгляд был быстр и повелителен, но она умела смягчать его, умела тушить влагою неги сверкающий огонь глаз своих, и тогда на кого обращала она взор свой, тот готов был ей отдать и надежды, и жизнь, и душу. Волосы ее, длинные, черные, энергически густые, обвивали несколько раз как тюрбан ее голову. Она редко показывалась в обществе, и юноши города М. очень досадовали за то на Эйхен-вальда; другого же случая видеть ее не было, потому что старый доктор почти никого не принимал в дом к себе.
Цецилия сурово взглянула на Вальтера; на гордом, возвышенном челе ее не проскользнуло ни тени привета. Студент оробел. Эйхенвальд говорил мало, и Вальтер, возвращаясь домой, не мог понять, зачем он звал его к себе? Однако ж он решился идти туда в другой раз.
Через неделю, в тот же час Эйзенберг пришел к доктору. Цецилия встретила его.
— Г-на Эйхенвальда нет дома, — сказала она ему, и ее голос звучал ласково. — Не угодно ли вам подождать и провести это время со мною?
Эйзенберг был очень рад. Они были у окошка: ветерок чуть-чуть веял; солнце спускалось с безоблачного неба; тени от домов все росли и росли… Сидеть в такой час у растворенного окошка, дышать свежим воздухом, чувствовать близкое присутствие прекрасной Девушки — о, как это хорошо! Разговор шел сначала очень вяло, но Цецилия беспрестанно поддерживала его. Ее слова были растворены ласкою. Эйзенберг становился мало-помалу развязнее, и когда Цецилия предложила ему идти в сад, то он даже осмелился подать ей легкий газовый шарф. Прогуливаясь по саду, они остановились перед грядкою нарциссов. Цецилия сорвала один.
— Я знаю, что вы живописец, — начала она. — Скажите мне, рисуете ли вы цветы? Думаете ли вы, что цветная живопись простая копия природы или в ней также может быть творчество?
— О, без сомнения, — отвечал Эйзенберг, — все будет копией, если мы станем смотреть только на наружную сторону вещей. Нет, должно угадать внутреннюю жизнь, угадать поэзию предмета, и тогда можно воссоздать его на полотне. Я верю, Цецилия, — продолжал он, — что каждый цветок имеет соответствие с каким-нибудь человеком и заключает в себе ту же жизнь, какая и в нем, только в низшей степени, только не так разнообразно развивает ее. Природа, чтобы достигнуть до каждого человека, должна была пройти целый ряд созданий по всем своим царствам и одну и ту же мысль выразила сначала в камне, потом в растении, потом в животном и, наконец, беспрестанно совершенствуясь, в человеке развила ее в высшей степени. Да, Цецилия, у каждого из нас есть родные во всех царствах природы, созданные ею по одной идее с нами; поэтому я думаю, что я могу отыскать свой портрет и между цветами, которые под другими, менее совершенными формами выражают ту же мысль, какую я <выражаю> всем существом своим. После этого как не находить поэзии в цветах, и неужто цветная живопись есть только сухая копировка?
Цецилия взглянула на него пристально.
— Я согласна с вамп, — сказала она, помолчав. — Спишите же мой портрет между цветами, — прибавила она с улыбкою.
— Я вас так мало знаю, — отвечал, запинаясь, Вальтер.
— Кто ж вам мешает бывать у нас чаще; но вот, кажется, и г-н Эйхенвальд; пойдемте к нему.
Эйзенберг, пробывши там еще час, пошел домой весь радостный. Он шел по улицам, ни на что не обращая внимания, весь в себе, напевая песни; а в голове его мечтам и конца не было: его сердце наполнялось в это время таким сладким чувством, что он готов был обнять и расцеловать всякого. Пришедши домой, бросился он на стул у окна, потом вскочил и, прошедши раза два по комнате, сел опять и совершенно забылся. Если б его спросили, о чем он думает, он бы не мог отвечать. В это время вошел Карл.
— Вальтер, — сказал он ему, — полно сидеть дома; я пришел за тобою, чтобы прогуляться вместе: время чудное.
— А, Карл, садись! Я пришел сейчас и устал немного. Останься со мной.
Карл заметил, что друг его чертил что-то карандашом на бумаге.
— Что ты рисуешь?
— Так, это моя фантазия.
— Твоя фантазия очень миловидна. Да не портрет ли это? — Вальтер не отвечал, продолжая чертить. Карл подождал, пока он кончит; наконец, положив карандаш, Вальтер спросил его машинально:
— Ну, что?
— Что с тобою, Вальтер? Ты рассеян, это не без причины.
— Ах, Карл, Карл! — сказал Вальтер, опять задумываясь.
Карл долго смотрел на Эйзенберга, наконец сказал тихо:
— Как хороша она!
— Прелестная девушка!
— Какое наслаждение смотреть на нее!
— Да, быть с нею, говорить с нею — вот счастие!
— Умереть у ног ее — вот блаженство! — докончил громко Карл и покатился со смеху.
— Что это значит, Карл? Разве ты знаешь Цецилию? Ты смеешься?
— Попался, — говорил Карл, продолжая смеяться, — попался и высказал все, что было на душе. Видишь, как немудрено узнать твою тайну. Ну, не сердись же.
Мне ты мог ее сказать. Итак, Цецилия, прелестная Цецилия владеет твоим сердцем, — прибавил он патетическим тоном.
— Послушай, Карл, — сказал несколько серьезно Вальтер, — если ты хочешь смеяться надо мною, так душе ступай вон, а то слишком не хорошо узнать секрет другого и потом смеяться над ним. Разве я лез к те с моею доверенностью?
— Полно, полно, не сердись. Шутка — не насмешка. А лучше расскажи мне хорошенько.
Вальтер рассказал ему все, и Карл, оставя свой шутливый тон, слушал его с участием.
Друзья расстались. Вальтер весело лег спать: завтра он пойдет на целый день к Эйхенвальду; сладкие сны вились над головою его. Он проснулся; светло и радостно улыбалось ему утро, так приветно пели птицы. Он встал, взглянул на свой столик, где лежал портрет ее, нарисованный им вчера. Наконец пришел назначенный час, и Вальтер отправился к Эйхенвальду.
День этот скоро прошел для Эйзенберга; после обеда Эйхенвальд ушел в свой кабинет, и они опять остались одни. Как хороша была Цецилия вечером, в последних лучах солнца, в саду, среди цветов, осененная деревьями. Вальтер смотрел на нее; Вальтер все смотрел на нее.
— Нет, господи! Прекрасна луна, цветы, деревья, безоблачное небо, прекрасна природа; но это создание лучше всех твоих созданий, прекраснее цветов и неба, прекраснее природы!
— Послезавтра вечером я буду одна, — сказала Цецилия, прощаясь с ним. — Приходите, мне нужно поговорить с вами.