Значит, наказание по заслугам? Кем же был тот лысый, в плаще? Волшебником? Но тут ведь не сказки, тут все по правде. Гэндальфы всякие ведь только в книжках и живут. Кто же тогда? Гипнотизер? Типа Митьке снится все происходящее, а стоит щипнуть себя — и окажешься в парке, под березкой? Ни фига, он уж весь исщипался, не катит. Таких правдоподобных глюков не бывает. Ну ладно, всякие там события еще можно вообразить, а язык здешний, олларский? Откуда он его знает? Ведь сложный язык, красивый даже, смысл не только от слова зависит, а еще и от интонации, и от места в предложении. Не мог же он такого сочинить, с его-то тройкой по русскому и еще более хилой тройкой по английскому?
«Длительное путешествие». Длительное — все же не бесконечное, значит, есть шанс? Или дяденька съязвил, имея в виду длину всей жизни? В такое верить не хотелось. Неужели все то, что уже произошло с ним тут, в Олларе, не искупило его вины? И боялся он, и голодал, и унижался, и порол его хозяин вот уже шесть раз… нет, даже семь, если сложить несколько хлестких ударов уздечкой. Неужели этого мало? Неужели его ждут новые мучения? Или так положено — расплачиваться в двойном, тройном, а то и десятерном размере? Но все-таки кто же он, плащеносец? Мститель за обиженных малышей? Да не бывает такого.
Но тем не менее забрезжила мысль. Если в самом деле его перенес сюда этот тип — значит, может и обратно вернуть? И если его найти, и хорошенько упросить… Или не именно его — наверняка же есть и другие, обладающие теми же способностями. Или нет?
Все же настроение чуть улучшилось. То самое «вдруг», которое и раньше жило в душе на правах невидимки, сейчас наполнилось чем-то определенным, обрело плоть и вес. Если раньше он понимал, что надо терпеть и ждать неизвестно чего, то отныне сделалось ясным, кого именно ждать. Или искать…
Он стоял и смотрел, как хрумкают кони овсом, ощущая теплый огонек внутри, потом вспомнил, что еще не метены комнаты, и опрометью кинулся из конюшни. Не дай Бог вернется кассар из города, увидит пыль… Тут вообще какая-то гадская пыль, сколько ее ни мети, она все скапливается и скапливается. Типа ее ветром приносит. Хотя какой там ветер, сколько он здесь, десятый день, а все одна и та же погода — ясная, сухая жара, на небе ни облачка, солнце работает словно печка. Вон, кожа как обжарилась, скоро лупиться начнет. Дома, в Москве, никогда бы не удалось так загореть — переменчивое московское лето не шибко радует теплом, а на юге он так ни разу и не бывал, не на что ехать, сердито объясняла мама. Отцовских алиментов разве что на овсяную кашу и хватает.
И все-таки Митька опоздал. В светлице, куда он ворвался с веником, готовый к трудовым подвигам, уже задумчиво расхаживал Харт-ла-Гир. Одетый в широкую зеленую куртку без рукавов, перетянутую матерчатым поясом, в коротких, до середины голеней, сапогах из мягкой кожи, по своему обыкновению мрачный.
— Ага, явился не запылился, — заметил он. — Брось веник, пойдем на двор.
Митька побледнел, но притулив в углу веник, покорно потащился за кассаром. Все было ясно, неметеные полы вновь его подвели, и теперь не избежать заслуженной порки. Действительно заслуженной, и не в пыли, разумеется, дело.
А почему на двор? Или привяжет к столбу? Митька, бегая по близлежащим улицам за покупками, однажды видел, как трактирщик Мьяну-Гильо наказывал одного из своих рабов, плечистого парня лет двадцати на вид. Зеваки объяснили — за кражу вина из погреба. Так этого бедолагу привязали за руки к врытому на задах трактира столбу, и другой трактирный раб, здоровенный мускулистый дядька, отсчитал воришке десять ударов кнутом. Воришка, не стесняясь, вопил в голос, и Митька почувствовал даже какое-то мрачное удовлетворение — вот, значит, не только он кричит под розгами, но и взрослые мужики тоже. Правда, тут орудовали кнутом, и даже стоя в двух десятках шагов от столба, трудно было не ощутить разницу. Длинный, едва ли не с человеческий рост, сплетенный из воловьих жил кнут срывал кожу вместе с мясом, и очень скоро спина несчастного обагрилась кровью.
Но в доме, снятом Харт-ла-Гиром, и столба-то подходящего не было. Значит, опять нагибаться до земли, не отрывая от нее кончиков пальцев? Митька уже усвоил, что оторвешь — получишь штрафные удары.
Но кассар вообще не стал посылать Митьку за прутом. Вместо этого, глядя куда-то мимо, в сторону темно-оранжевого, опускавшегося к горизонту солнца, он глухо произнес:
— Нам пора исправить одну старую ошибку. Я как-то сразу не собрался, но лучше поздно, чем плохо. Надо нанести тебе клеймо.
— Зачем? — испугался Митька.
— Положено, — сухо ответил кассар. — Государев указ, всех рабов клеймить. Почему тебя купец не обработал, не пойму до сих пор. Но сделать надо, иначе кто-нибудь да донесет, и тогда все равно заклеймят, но еще и крупный штраф сдерут. Больше, чем я за тебя заплатил.
Митька понурился. Он понимал, что клейма не избежать — как вообще не избежать ничего, что пожелал бы сделать с ним хозяин, и теперь думал лишь об одном:
— Господин Харт-ла-Гир, а это… это очень больно?
— Да уж чувствительно, — сухо сообщил тот.
— Больнее, чем розгой?
— И весьма, — кивнул кассар. — Но тебе придется это вынести, от нас с тобой это не зависит, воля государя — все равно что воля богов, неподчинение ей означает смерть.
«А только что ведь говорили про штраф?» — хотел было напомнить Митька его недавние слова, но не решился. Зачем нарываться, зачем искать приключений на свою же задницу?
— Клеймят двумя способами, — все так же сухо, словно читая лекцию, продолжал кассар. — Выжигают раскаленным железом, или наносят татуировку. Треугольник с государевым гербом внутри. Между лопаток. В прежние времена клеймили лоб, но сейчас вообще смягчение нравов…
Митька всхлипнул.
— Не бойся, жечь я тебя не стану. Но татуировка — это все равно больно. Иглы смазаны соком травы лиу-йар-мингу, и проникая под кожу, он застывает там подобно краске. Но сок слегка ядовит и разъедает плоть точно злая вода.
«Злая вода»? «Кви-диу-тага»? Что же эти дикари называют злой водой? Неужели кислоту?
— И что, это останется навсегда?
— Разумеется, — малость удивился Харт-ла-Гир. — А что тебя смущает? Раб должен иметь соответствующее его званию клеймо. Или ты надеешься когда-нибудь освободиться?
Митька молчал, потупив глаза.
— Лучше сразу расстанься с иллюзиями, — неожиданно мягко проговорил кассар. — Так тебе будет легче жить. Но ладно, хватит разговоров, все нужно успеть сделать до темноты. Вынеси сюда из кухни лавку.
Митька понуро поплелся в дом, и вскоре, кряхтя от усилия, вернулся со скамьей — той самой, на которой его обычно пороли.
— На этот раз я тебя привяжу, — сказал Харт-ла-Гир. — Ведь если ты дернешься, рисунок испортится, и все придется начинать заново. Ложись!
Митька привычно опустился животом на скамью.
— Руки вытяни вперед.
Потом кассар достал откуда-то толстую веревку и крепко примотал к скамейке его руки, затем — ноги, и после всего — шею.
— Лучше бы тебе закрыть глаза и мысленно считать до тысячи, — посоветовал он. — Конечно, не все мальчики твоего возраста это умеют, но мне почему-то кажется, что ты справишься.
Затем он, оставив Митьку лежать привязанным, ушел в дом. Его не было довольно долго — очень долго, как показалось Митьке, которому со скамейки было видно лишь медленно сползающее за чьи-то дальние заборы солнце.
Наконец Харт-ла-Гир вернулся, неся в обеих ладонях какую-то коробочку.
— Вот теперь пора. Закрой глаза и считай, — велел он.
И пришла боль. Не такая, как от прутьев — гораздо хуже. Она не взрывалась ослепительной молнией, нет. Поначалу слабый импульс, игла прокалывает кожу, и это вроде бы нестрашно, это как укол в медкабинете, но потом… Медленно и неотвратимо боль нарастает, прогрызает злобным муравьем кожу, проникает в кровь, в мышцы, в кости. Какое там между лопатками! — она отдается во всем теле, нет такого нерва, который бы она не терзала, и уже вместо черноты в зажмуренных накрепко глазах плещется багровый туман, звенит в ушах, накатывает тяжелыми волнами тошнота, и остро, пронзительно остро пахнет — собственным потом, мочой, и еще чем-то незнакомым — дурманящим, сладковато-горьким.
Митька даже не понимал, кричит ли он — звон в ушах заглушал все прочие звуки, он гремел исполинским колоколом, раскачивал пространство, рвал душу из тела, звал ее куда-то на залитые черной водой дороги под слепым, беззвездным небом, и все равно это было лучше, чем боль. «Вот и не пришлось самому себя… по горлу», — мелькнула вдруг удивительно трезвая, неуместная в этом безумии мысль.
А потом безумие кончилось. Не сразу, столь же медленно, как и нарастало. Погасла багровая пелена, умолк безжалостный колокол, но все еще оставалась боль — ослабевшая, временно притаившаяся, но готовая в любой момент накинуться вновь.
— Можешь открыть глаза, — откуда-то с невообразимой высоты раздался гулкий голос Харта-ла-Гира.
Митька послушно разжал веки. Увидел он, правда, немного — все вокруг плыло, раскачивалось, затягивалось переливающейся серой дымкой. Он понял, что уже не привязан к скамейке, и попытался встать. Безуспешно — приподнявшись на локтях, он вновь тяжело плюхнулся животом на гладкое дерево. Тело совсем отказывалось повиноваться.
— Да, крепко тебя взяло, — сочувственным голосом протянул кассар. — Обычно трава действует слабее. Не рассчитали.
Потом он вдруг нагнулся, легко, точно куклу, поднял Митьку на руки и понес в дом. «Нифига себе!» — остатками гаснущего сознания изумился Митька. Чтобы кассар, жестокий, непреклонный кассар нес на руках своего раба! Фантастика! Впрочем, — тут же явилась трезвая мысль, — он заботится об имуществе. Точно так же он бы тащил коня… если сумел бы поднять. Почему-то мысль о поднятом коне сейчас не казалась безумной.
В светлице кассар осторожно опустил Митьку на расстеленную у дальней стены конскую попону. Было сумрачно, в распахнутом окне виднелся густо-синий кусок неба, и уже проклевывалось в нем несколько робких звездочек. Харт-ла-Гир подошел к столу, зажег свечу. Странно, Митька не заметил у него в руках ни трута, ни кресала. Впрочем, сейчас на свои глаза он полагаться не мог.
Светлица постепенно озарилась желтоватым, пляшущим светом. Он не способен был разогнать тьму, но по крайней мере намекал, что тьма не вечна.
Кассар тяжело опустился в кресло.
— Болит? Ничего, терпи, ты мужчина. Не пытайся шевелиться и ни в коем случае не переворачивайся на спину. Я знаю, сейчас тебе кажется, что хуже не бывает. Но боль вскоре пройдет, и отравление тоже. Завтра весь день можешь не работать, и вообще не выходи из дома… Между прочим, клеймо раскаленным металлом хоть и кажется страшнее, но та боль проходит быстро. Только вот иногда, бывает, у раба не выдерживает сердце. Редко, конечно. Но рисковать нам ни к чему. — Он надолго замолчал. — Потом вдруг, точно оправдываясь, глухо произнес:
— Пойми, Митика, мне не доставляет никакой радости клеймить тебя. Мне приходится это делать, точно так же, как приходится тебя пороть, и вообще… Сейчас ты этого не понимаешь, но когда-нибудь все же поймешь — это единственный способ сохранить тебе жизнь. Мир жесток, но это настоящий, невыдуманный мир. Либо ты живешь в нем сообразно своей участи, начертанной Высокими — либо умираешь, причем как правило долго и мучительно. Иных путей нет.
Потом кассар встал, и то, что он принялся делать, изумило Митьку едва ли не больше, чем только что сказанные слова. Харт-ла-Гир взял брошенный Митькой веник и принялся деловито подметать пол. Похоже, огонька свечи ему было для этого вполне достаточно.
11
Семейство собиралось на дачу. Набивая консервными банками старенький рюкзак, Виктор Михайлович пытался вспомнить сборы, которые проходили бы без нервов. Вспомнить не удавалось. Всегда что-то выскакивало — потерявшаяся сумка с выстиранным бельем, запутавшаяся леска на удочке, прохудившиеся пакеты с мукой… Вспыхивало моментально, как пересушенное сено от случайно брошенной спички, и полыхало… Настин темперамент, задыхавшийся в строго очерченном бухгалтерском бытии, требовал выхода, очищающие душу вопли были непременным атрибутом всякого внутрисемейного дела. На людях-то Анастасия Аркадьевна держалась скромно, выбирая по обстоятельствам то улыбчивую модель, то созерцательную, то мрачно-насупленную. О том, что варится в жерле уснувшего до поры вулкана, догадывался лишь терпеливый Петрушко.
Сейчас, разыскивая под мощный Настин аккомпанемент сумку с хозяйственным мылом и еще чем-то скучным, едва не опоздали на электричку.
— Опять придем за пять минут до отправления, опять будет битком, в духоте, ты хотя бы о ребенке подумал, чудовище!
Имелось в виду с вечера засунуть злополучное мыло в рюкзак, чтобы утром вытряхнуть его и, достав из холодильника скоропортящиеся продукты, вновь перекладываться.
Электрички — потные, нервные дачные электрички давно уже были кошмаром Виктора Михайловича. Они даже снились порой, и сны эти оставляли после себя долго не оседавшую муть. Но иначе не выходило — в машине Лешку моментально укачивало, и после нескольких печальных попыток пришлось признать электричку единственным вариантом. Конечно, крупные вещи он закинул на дачу заранее, генерал Паша как всегда выделил «газель», но еще ни разу не удавалось отправиться в путь налегке, всегда накапливалась куча забытых мелочей, превращалась в объемистые рюкзаки, коробки, сумки.
А ведь со всем этим барахлом надо было еще плестись до метро, ехать три остановки, до Курского вокзала. Спасибо, хоть с автобусами не надо связываться.
Наконец вышли из дома, в солнечную утреннюю свежесть. Синий купол над головой казался бесконечно высоким, и лишь по южному его краю ползли несерьезного вида облачка. Пахло распустившейся повсюду сиренью, без устали трещали воробьи, и если бы не потоки ползущих все туда же, за город, машин, субботнее утро можно было бы счесть идиллическим.
Настя пыхтела рядом, с двумя здоровенными сумками в руках, Лешка прыгал впереди, с маленьким синим рюкзачком за спиной, одетый по жаркой погоде лишь в джинсовые шортики и футболку с оскаленной тигриной головой на груди. В правой руке он нес, по его мнению, самый ценный для дачи груз — спиннинг. Темные волосы шевелило ветерком, они лезли юному рыболову в глаза, и он то и дело смешно мотал головой. «Не догадались в парикмахерскую перед дачей сводить, — запоздало сообразил Петрушко. — Ну ничего, Настя пострижет». Настя действительно умела это неплохо, Виктор Михайлович иногда поддразнивал ее парикмах-бухгалтером или бухгалтермахером.
Предполагалось, что весь июнь на даче с Лешкой будет сидеть она, в июле ее надо было сменить, а в августе, скорее всего, подсобят Настины родители, если, конечно, Аркадий Львович не загремит опять в больницу. Тогда пришлось бы искать разные варианты.
Он еще не знал, как сказать Насте, что его июльский отпуск, возможно, придется передвинуть. Ну никто же не думал, составляя график летних отпусков, что по астралу начнут поступать тревожные сообщения из Оллара, что появится здесь «плащ-болонья», что Магистр, зачем-то очнувшись от полуторагодовой спячки, вновь начнет массовую проповедь, и в майском воздухе отчетливо запахнет грозой. Чутье подсказывало полковнику, что вряд ли все это рассосется до июля. Так не бывает, это слишком хорошо. Или, напротив, слишком плохо. Самое отвратительное, по нескольким пойманным сообщениям совершенно нельзя понять, что же на самом деле творится в Олларе и зачем Тхаран сунулся на Землю. Собственно говоря, и про сам Тхаран известно было лишь немногое. Сообщество магов Оллара, жестко иерархического типа, с военной дисциплиной и малопонятными целями. Вроде бы его поддерживает король Южного Оллара, то есть Оллара Иллурийского, а в Сарграме, напротив, магов не жалуют. Какова цена всей этой информации, приходилось только гадать.
Он вспомнил последний сеанс связи, три дня назад.
Сгущались сумерки, теплые, сухие сумерки, наполненные запахами бензина, горячего асфальта, цветущей акации, сирени. В небе уже острыми зубками-лучиками прогрызали себе место первые звезды. Гена не стал закрывать окно, не стал и зажигать электричество. Он достал пять тонких, похожих на церковные, но странно изогнутых свечей, налил воды в большую серебряную миску. Всем было известно, что миска досталась ему еще от прабабушки, которая, собственно, и передала Геннадию Александровичу родовой навык.