Колодезь - Логинов Святослав Владимирович 11 стр.


Войти в бухту корабль не мог, во всей Аравии только в Аденском порту глубина у берега достаточно велика для морских судов. В прочих местах корабли останавливались на рейде за полосой рифов, сгружая товары на лодки, кияки и даже китайские джонки, на корме которых стоит бамбуковая фанза с изогнутыми воскрылиями кровли. Малые плоскодонные суда подходили к самому берегу, сбрасывали товары на песок, а оттуда босоногие носильщики волокли их в магазины, обустроенные у самой стены. Обратная загрузка судов протекала тем же порядком.

Бухту отделяли от города четыре холмистых острова, на каждом из которых возносились сторожевые башни, позёвывающие в морскую даль медными ртами пушек, тех самых, что прозевали голландскую эскадру.

Таким образом, напасть на город с моря было трудненько, а получить оттуда помощь – проще простого. Длинноствольные корабельные орудия дружно заговорили, заставив трусоватых арабов отойти, а турок глубже зарыться в землю. Затем на берег сошли полсотни моряков в испятнанных смолой робах, парусиновых штанах и башмаках с медными, позеленевшими от морской воды пряжками.

Казалось бы, можно было нанести повстанцам решительный удар и снять осаду. Но, видать, крепко смирились португальцы с поражением, потому что вместо войны моряки начали грузить на корабль всё, что можно было увезти из оставляемого города. Разве что падран – каменный крест с вытесанным распятием и латинской надписью: «Anno Domine 1507» не сдвинули с места, оставив на поругание язычникам. Мстилось, время повернуло вспять: в тысяча пятьсот седьмом году от рождества Христова португальцы обрели сей город, а в исходе тысяча двадцать восьмого года хижры принуждены возвратить его мусульманам.

Руис Ферейра д'Андрада, вспомнив о морской карьере, первым обосновался на корабле, подняв на мачте адмиральский стяг.

Защищать брошенный город предстояло небольшому отряду местных выкрестов, старшим над которыми поставили Семёна. Семён ничуть не обманывался по поводу своей судьбы и отстаивать город не собирался. Не хотелось и проситься на корабль, как делал кое-кто из крещёных аравитян. За полгода воинского сидения Семён превзошёл и арабский, и португальский языки, хотя предусмотрительно скрывал свои знания. Теперь он хвалил себя за предусмотрительность, слушая, как Мануэл Эаниш объясняет корабельному патеру, что измаилиту настоящим католиком всё одно не бывать, и, значит, беглецов отвезут отсюда прямиком на кемадеро, где давно уже сохнут дрова для святого костра.

Утром того дня, когда корабль должен был покинуть Маскат, Семён пришёл на берег получить от бывших командиров последние указания. Выполнять эти указания было уже некому; за полчаса до того Семён собрал своё ополчение и велел, едва галеон снимется с якоря, бросать позиции и прятаться, кто куда может. Для себя Семён приглядел местечко в полуразрушенной сапе, где нечем покорыствоваться и, значит, никто не будет искать. Совет новообращённые христиане выслушали молча, никто не сказал ни слова.

– Христос вас не покинет, – произнёс на прощание Семён, глядя в мрачные лица.

Мусульмане, те, что ещё оставались в городе, попрятались уже давно, и улицы поражали кладбищенской пустотой. Как сказал спаситель: «Оставляется вам дом ваш пуст».

Возле берега было причалено всего несколько корабельных ялов, уже ничем не гружённых, а пришедших за людьми. Остальные лодчонки беглецы за день до того спалили огнём. Адмиральский адъютант передал Семёну приказ защищаться до последнего и удерживать город до подхода новой эскадры. Семён согласно кивнул и замер, глядя поверх голов.

Убраны сходни, дико заорал боцман, последний ял отвалил от плоского, усыпанного снежно-белым песком берега. Теперь те, кто остался в городе, могут рассчитывать только на себя. Королевский галеон поднимает паруса. Вот приняли последних людей, подняли на борт шлюпку. Утренний бриз в Кальи-аль-Фарс редок и непостоянен, но зато частенько случаются шквалистые злые ветра шемаль и каус, опасные малым судам и приятные великим. Вот и теперь – зарябило голубую гладь, вспенились барашками волны – подул попутный ветер с Гермзира. Хотя для бегства все ветра попутны.

Во всём проливе не видно ни единого кораблика: пираты Катара прячутся, ожидая, пока уйдёт слишком сильный противник. Зато уж потом они своё возьмут: не раз помянут мятежные жители Маската скорбные времена португальской неволи, когда так ли – сяк, но во всяком деле был порядок и всякий знал, за что и какой ему скорпион уготован. А пока – народу радость: грабить неувезённое и резать тех, кто не сумел бежать. Значит, и Семёну пора ховаться, а потом, примкнув к татевщикам, уходить из обманного города.

Громада галеона окуталась дымом, разом грохнуло вдали и округ Семёна: едва уши не лопнули от грохота. Всем бортом в полсотни медных пушек португалец ударил по собственному форту. В одно мгновение так никем и не взятый Мерани-форт обратился в развалины.

Семён заметался.

Что ж они делают, ироды?! Ведь сами оставляли заслон, а теперь бьют, зная, что сюда люди Сеифа ещё не вошли. Креста на них нет! От кого теперь спасаться?

Семён кинулся прочь, понимая, что новый удар падёт на городские дома, и в это мгновение второе дымное облако покрыло галеон, но грохота Семён уже не услышал.

Очнулся оттого, что со всех сторон разом хлынула вода, словно упал в йордань перед губернаторским дворцом, над которой в былое время плескал фонтан. Семён закашлялся, хотел руки в защиту вскинуть, да не смог: стянуты оказались за спиной крепкой бечёвкой. Открыв глаза, Семён увидел, что рядом, держа опростанное ведро, стоит горбоносый мужчина в красной турецкой феске. Семёновы сабля и пистолеты торчали у него за поясом, видать, он сначала разоружил и предусмотрительно связал бесчувственного Семёна и лишь потом принялся отливать его водой, желая узнать, жив неверный или уже отдал душу на суд Аллаха.

А хоть бы и жив, что за радость с того? Не сумел затеряться, значит, пощады не будет. Кого другого могут оставить в живых, а беглого янычара – нет. Кто ел мясо из османского котла, должен век султану служить или погибнуть.

– Вставай, гяур! – приказал горбоносый, и у Семёна в душе затеплилась слабая надежда: горбоносый говорил по-арабски, и говор изобличал в нём оманца. А воины Сеифа турок недолюбливают, всё равно что казанские татары русских. Власть сельджукскую до поры признают, но не любят.

Семён с трудом сел.

– Хвала Аллаху, господу миров! – произнёс он и добавил по-тюркски, желая отвести от себя подозрение: – Развяжи меня, добрый человек.

– Молчи, гяур! – Горбоносый ухватил Семёна за ворот рубахи, рванул так, что нательный крест выпал в проём на всеобщее обозрение.

Оманец обидно захохотал и, замахнувшись, погнал Семёна в сторону торговой слободы.

В одном Семёну повезло, янычара в нём не признали, а если и признали, то сочли за благо промолчать. Много ли корысти глядеть, как красуется на колу отрубленная голова, а живой раб ценой равен трём верблюдам. Деньги дороже справедливости.

Горбоносый на большой лодке отвёз Семёна в персидский город Гурмыз, чтобы продать, не боясь султанских сбиров.

Гурмыз стоит на острове, дважды на дню вода подтопляет его стены. Зато народ живёт безопасно, и торговля во всякое время идёт бойко. Гурмыз – город купеческий, шахский паша следит за порядком, получает налог сразу от базарных старейшин и в дела отдельных купцов не мешается. За то и любят торговцы низкий остров, почтительно величая его Дар-ал-Аман – Обитель безопасности.

В старые времена слава гурмызская по миру гремела, корабли со всего света сбегались, дорогой товар сюду и онуду перевозя. Но потом пал город перед португальскими пушками, и на сто лет замерла жизнь. Лет с двадцать тому кызылбаши вернули островную крепость, и хотя прежнего величия город не достиг, но торговая жизнь на безводном острову вновь зашевелилась.

Там на базарной площади свела нелёгкая судьба Семёна с ыспаганским гостем Мусою.

Был Муса самовластен, складного торга не признавал, товарищев не имел: сам большой, сам маленький; доход весь мой, и протори – в ту же голову.

Семёна он перекупил после долгого торга, накинув сверх других торговцев разом тридцать динаров. Затем, слова не сказав, отвёл его в кузнечный ряд, где Семёну наклепали медный ошейник с петлёй, чтобы не заковывать каждый раз раба, а просто продевать цепь – и сиди, как пёс в конуре. Прежде такие кольца Семён видал только у скоморохов, вставленными в медвежью ноздрю, на случай ежели мишка шалить вздумает.

С первой минуты полюбил Семён нового хозяина всей ненавистью, что в душе жила, и за последующие годы ничего не растерял, а лишь приумножил.

Но покамест было только начало. Муса привёл Семёна в караван-сарай и прикрутил к коновязи рядом со всяким вьючным скотом. Сам поднялся на помост, уселся на вышитые подушки и велел принести кальян. Курил. Потом кушал виноград и творожные шарики с кардамоном. Пил шербет и снова курил. А Семён даже сесть не мог, поскольку земля вокруг была залита ослиной мочой.

– Теперь тебе понятно, кто ты есть передо мной? – наконец снизошёл Муса к невольнику. – Помни это всегда, и спина твоя будет целой.

Семён молчал, вспоминая добродушного Фархад-агу и сытное янычарское бытьё. И неумный поймёт, что те времена кончились. Не всё кушать пирога, отведай и батога.

* * *

– Что разлеглись, свиньи, твари вонючие, божье наказание, дети греха? Живо вставайте! Или вы собрались до скончания веков дрыхнуть?! – Голос у Мусы зычный и, кажется, мёртвого может поднять и заставить приняться за работу. Жирный голос, рокочет, что базарный барабан, не подчиниться ему нельзя. Всякое слово Муса произносит так, словно его только что праотец Адам сочинил и оно ещё новизны не потеряло, не превратилось в ту брань, что на вороту не виснет. Поименует тебя Муса свиньёй или иным нечистым животным, и чувствуешь, что готов захрюкать в ответ. Недаром среди базарных завсегдатаев ходит слух, что ыспаганский гость Муса в чернокнижии всякого магрибца превзошёл и единым словом может навести сугубую порчу.

Рокочущий голос вырвал из забытья, вернул Семёна в залитую убийственным солнцем преисподнюю Руб-эль-Хали. Люди завозились, глядя окрест смурными глазами. Верблюды, хрипло рыдая, поднялись на ноги. Им, злосчастным, капли воды не досталось из тех двух вёдер, что принёс Дарья-баба. Да и то сказать – что такое два ведра воды? Хорошему верблюду, чтобы напиться, впятеро надо.

Тронулись в путь. Поплыли, закачались перед глазами пески, словно все исхоженные тропы вновь развернулись перед усталыми путниками. Из Багдада в Ляп-город, из Муслина в царский Ыспагань, из многопечального Гурмыза в далёкий, а на деле – ближайший к дому персидский город Ряш.

Самый первый Семёнов поход в новой рабской жизни приключился как раз в Гилянь, в прохладный город Ряш. Персы иначе его и не называют, как только «прохладный», хотя, на русский взгляд, жары летом стоят невыносимые. Однако море рядом, а невысокие увалистые горы покрыты густым лесом – дубом, орешником, дикой грушей с несъедобными каменными плодами. В лесу и впрямь жара терпится легче, и потому шах Аббас построил там свои летние дворцы, и в знойное время года персидская столица переезжает в Ряш.

В эти дни торговля в обычно тихом городе оживляется, бойко идут на местном базаре благовонные притирания, узорчатые товары, дорогие ткани, бахрейнский жемчуг – сканый и барокко. Всё это Муса привёз с собой преизобильно, благо что не только в Гурмызе закупил, но и крюка дать не поленился через Басру и Багдад. Всюду часть товара сбывал и набирал нового. Везде узнавал, что сколько стоит, обещался на обратном пути тоже привезти всякого товару: чеканщикам – зелёной иссык-кульской меди, буры и нашатыря, суконщикам – какой-то особой каратальской шерсти; везде присматривал, какой товар сбыт имеет.

Мавла Ибрагим при Мусе был чем-то вроде цепного пса. Служил не за страх, а за совесть, и всякую болтливость с него как рукой снимало, ежели дело доходило до хозяйских секретов. Муса к мавле относился снисходительно, как и должно относиться к собаке, покуда она дело исполняет и без толку не брешет. Семёна хозяин тоже держал за животное, но уже не за собаку, а скорее за вьючного верблюда: нара или аира. Покуда верблюд идёт, на него кричат, но не бьют, как замешкался – кричат и бьют палкой. Да ещё нагружают – сколько снесёт. Потому, должно, Семён на верблюдов и не кричал: свой своего понимает без слов.

В Ряше остановились в загородном караван-сарае, откуда Муса ежедневно отправлялся на базар. Ради лишнего пятака Муса отказался от назойливой помощи гилянских мальчишек, велев Семёну быть при верблюдах днём и ночью – кормить, поить, вычёсывать шерсть на впалых боках. Покуда караван стоит, верблюды должны отдыхать, нагуливая в горбах жир в преддверии завтрашних трудов. А рабу – труд каждый день, ему жирка нагуливать не положено.

И всё-таки Семён улучил минуту и сбежал на базар. Надеялся встретить кого ни есть из русских купцов, передать весточку на родину. Хотя сам понимал, богатый гость, снаряжающий за море расшивы с товарами, в сельцо Долгое заехать никоим образом не сможет – нечего ему там делать, в Долгое и коробейники-то редко захаживали. А и узнают родные, что их Семён у злого Мусы в неволе – что с того? Ну, посудачат промеж себя, повздыхают… на том дело и покончится, мужицкая туга до бога недоходчива.

Однако недаром говорится: «Чем чёрт не шутит, пока бог спит», – вышла у Семёна встреча, да такая, что до гроба не позабыть. Спешащий к городу Семён издали заметил, как по дороге, ведущей к летним садам падишаха, ленивой трусцой едет всадник. Шестеро пеших аскеров с палками и обнажёнными саблями бежали по сторонам, оберегая жизнь едущего. Семён вгляделся в надменное лицо и ахнул: Васька Герасимов, приказчицкий сын и приятель по первой неволе, ехал в окружении грозной стражи. Васькино лицо округлилось, раздобрело, но по-прежнему оставалось безбородым и глуповатым, лишь глаза утонули в жирных складках и смотрели по-новому, с осознанием собственной значимости. И одет был Васька не по-рабски и даже не по-приказчицки, а так, что хану впору: шёлковый, подбитый ватой халат, дорогой, но по летнему времени невыносимый, широкий миткалевый пояс, на белобрысой голове хитро навёрнутый тюрбан, на ногах сапожки, и не юфтяные, а сафьяновые, в каких на лошади ездить – только добро переводить.

Всё это Семён припомнил потом, а в первый миг так обрадовался, что, не подумав, заорал:

– Василий, здорово! Вот встреча-то, а?!

Ничто в Васильевом лице не дрогнуло, лишь взгляд блудливо метнулся, колюче зацепив Семёна, отметив всё разом: драный халатишко, истоптанные сапоги и, главное, – медный ошейник. Как бы не узнавая старого знакомца, Васька процедил что-то по-персидски сквозь сжатые зубы. Персидского языка Семён в ту пору ещё не разбирал толком, но сказанное и без толмача понял – успел отшатнуться, когда аскер замахнулся палкой, чтобы согнать с начальственного пути грязного оборванца.

Васька проехал мимо, не покосив глазом.

– Эх, Василий Яныч, кровь твоя приказчицкая! – пробормотал вслед Семён.

Некоторое время он стоял на дороге неподвижно, потом вдруг махнул в сердцах рукой, как бы шапку оземь грянул и побежал следом за Василием и его аскерами. Догнать не сумел – поезд скрылся в шах-ин-шаховых садах, куда Семёну пути не было. Турецкий бостан – это по сути просто огород, там столовый овощ садят, яблоки и виноград, а у шаха сады для прохлажения во время летних жаров, стороннему человеку туда вход заказан. Сады эти не столько для пользы, сколь для красы. Там персик растёт, абрикос, гранат; цветёт сладкий каштан и грецкий орех. Там же и вовсе никчемушное дерево – магнолия, платан с ободранной корой, веретённый тополь и кипарис. В середине сада выстроен дворец, и тоже не по-людски. На Руси люди в деревянных избах живут, а царю строят каменные палаты, да не простые – в два разряда. А на востоке всё на голову поставлено – последний бедняк ютится в слепленной из каменья сакле, а царю рубят деревянную избу и расписывают поверху вапой и золотом. Сперва такое видеть дико, но потом вдумаешься – так и должно быть. Камней в горах – труба нетолчёная, а леса стройного нет, дорогонек на востоке лес, вот для царя и устраивают деревянный дом.

Назад Дальше