Колодезь - Логинов Святослав Владимирович 20 стр.


Янко Семёновой повестью остался доволен. Главное – сынок, дитя милое, дрочёное, – жив и устроен как надо. А что веру сменил, так господь простит. Для порядка старик покряхтел на сына-отступника, потом не выдержал, вздохнул:

– На внуков бы поглядеть, какие там персията народились. Вася у меня всегда оболтус был преизрядный, на баб глядел – слюни глотал. А теперь ему воля – ни отца над тобой, ни Христа. Небось как салтан – четыре жёнки завёл и детишек кучу настругать успел, а?

– Не знаю… – притворно вздохнул Семён. – Меня к нему в палаты никто бы и не пустил. А на внуков полюбоваться и впрямь было бы славно.

Верно, Янко учуял что-то в фарисейских словесах, потому что глянул строго и посоветовал:

– Ты, Сёмка, об этом деле лучше помалкивай. Шкура целее будет.

А Семёну-то что? Ему всё едино.

Собирался и просто народ с ближних деревень, разузнать о заморском житье. Люди глазели на чудной аравский наряд, который Семён уже не носил, но и в сундук не прятал, слушали Семёновы сказки, тёрли затылки, ахали в голос, просили сказать что ни есть по-тарабарски. А у Семёна как память отрубило, не произнесть нарочно-то ни словечка. «Салям алейкум!» – скажет Семён всему Востоку ведомое здорованье, а больше не может.

– Шалям-лялям!.. – не выдержал как-то сосед – Ерофей Бойцов. – Так-то и я умею. Брешешь ты всё, дядя Сёма, нигде ты не был, в канавине двадцать лет провалялся, а теперь врёшь, что ни попадя.

Тут Семёна прорвало – откуда слова взялись. Обласкал Еропку и по-татарски, и по-кумыцки, и по-персидски, а всего более – по-арабски. Всем ифритам обещал драную Еропкину душу. Поверили сельчане. А пропойца Тошка Крапивно Семя, теребень кабацкая, выгнанный из ябедников за большую приверженность хмельному питию и живущий всякой кляузой, зашлёпал в восторге губами и посоветовал:

– Ты бы, Семён, челобитную государю подал. Тебе за полонское терпение да за выход деньги какие ни есть положены и доброго сукна целое портище. – Кляузник глянул пронзительно и, не видя в Семёне восторга, сбавил тон: – Сукна, может, и не дадут, сукно государевым людям положено, а денег, рубля три, было бы знатно. Давай, Семён, я челобитную напишу и подскажу, кому подать.

– Жалованные деньги тоже государевым людям дают, а таким, как я, только дулю кажут, – отказал Семён, наживая в деревне нового недруга.

Долго ждать ярыга не заставил, в тот же день вместо челобитной настрочил донос и не поленился тихим обычаем отнести в уезд. Ни Семён, ни кто другой о том ничего не знали и мнили себя живущими немятежно. Так и было, покуда начальство не напомнило о себе.

Утром застучали в окно. Олёна высунулась в сенцы и ахнула: у ворот, положа руку на резную верею, стоял Антипа Ловцов – волостной сотский, по бокам от него набычились двое служивых людей чином поменьше, а позади толпились долговские крестьяне, нахватанные, видать, в понятые.

На Олёнин крик вывалила из избы вся семья.

– Который тут есть беглой холоп Сёмка Косорук? – вопросил Антипа, проницательно глядя в Семёново лицо.

– Это, стало быть, я, – сказал Семён. – Только какой же я беглый, ежели в своём доме живу и приказчику сказался?

– Там разберутся, – пообщал сотский, – а пока велено тебя волочь на съезжую, писать сыскную сказку.

– Ой, лишенько! – заголосила Олёна. – Что ж это делается? Татя, разбойника дневного, пригрела, убивца, вора государева! Да что ж ты, Семён, такое сотворил, что тебя на съезжую тащат? Чуяло сердце – не надо тебя в дом пускать! Ой, мамоньки!..

– Дура пустобрешная! – оборвал супругу Никита. – Молчала бы, коли не понимаешь. Семён в чужих краях полжизни отбыл, всё видал, все тайны превзошёл. У таких, как он, государевым указом велено сказки отбирать, пословно записывать и отправлять в Посольский приказ. Понимать надо, голова твоя с заплатою, что это честь великая! А ты родного деверя перед всем миром позоришь! Погоди, я тебе язык-то укорочу!

От таких слов не только Олёна, но и сам Антипа прыти поубавил. Дождал, пока Семён порядком соберётся, и в волость повёз как человека, рук не заломивши.

В съезжей избе на широкой лавке сидел длиннобородый дьяк. Перед ним на столешнице разложены бумаги, которые он важно читал, шевеля губами и хмуря время от времени брови. На дьяке был богатый жалованный кафтан, запахнутый охабнем и перепоясанный цветастым беберековым кушаком. Грозно гляделся приказной, кабы не видал Семён в жизни ничегошеньки, так и забоялся бы.

Дьяк читал долго, со вниманием. Потом снизошёл к Семёну.

– Значит, ты и есть Сёмка Игнатов из Долговки?

Семён поклонился.

– И где ж ты, Сёмка, двадцать лет гулял? Говорят, в туретчине?

– И там тоже был, – сказал Семён. – В Багдаде, в Муслине, в Ляп-городе. Но всего больше бродил с торговыми людьми по Арапскому джазирету. Арапы султану данники, но ясак платят малый и живут своим законом…

От волнения Семён даже говорить стал не по-своему. Дьякову недалёкую душу он видел насквозь и в мечтах не обманывался. Иное Семёна смутило. Верно брат Никита сказал: дело государственное. Никто из православных христиан до него по Аравии не хаживал, в Мякке-городе не жил. А царю о том знать потребно, ибо там самое гнездо бусурманской веры. Дьяк – дурак, да запишет, а царь умный – прочтёт.

– Полонили меня со всем княжим обозом ногайского царька люди и продали в Дербени, что на берегу моря Хвалынского…

– А расскажи-ка ты, Сёмка, какое оно, море Хвалынское? – попытал дьяк.

Так он это сказал, что Семён сразу понял: не верит дьяк ни единому слову и записывать ничего не будет, и никуда услышанное не передаст. Зачем и слушает-то – неведомо. И такая обида взяла Семёна, что ответил он кратко и безо всякого вежества:

– Мокрое.

– Значица, мокрое… – Дьяк кивнул, ткнувшись бородой в грудь. – Что верно, то верно, тут слова поперёк не молвишь. И на Чёрмном море, баешь, бывать приходилось?

– Бывал.

– Ну и как оно, тоже мокрое? – И, не дожидаясь ответа, спросил ещё: – Вода в том море глубоко стоит?

– Плавать не довелось, – ответствовал Семён, – а с берега видал, что большие корабли неопасно ходят. Только у города Мякки – мели ракушечные, там проводник нужен, корабел-паша.

– Правильно говоришь, глубина там знатная, это и мне, сущеглупому, из святого писания известно. В Чёрмном море господь фараона со всем войском потопил. А как, в фараоновой земле хаживал?

– Нет. Та земля на Египетском берегу, а я только по Аравийскому острову ходил.

– Жа-аль… – пропел дьяк, – а то рассказал бы нам, каков есть зверь каркадил.

– Крокодила видал, – ответил Семён, не понимая, всерьёз начал спрашивать дьяк или время мытает, словно кот над мышью. – Крокодила в Индии много. С виду он на ящерку похож, только длиной в сажень и зубы как шилья. Шкура у него знатне крепкая, индусы из ней щиты делают – копьё такой щит не берёт.

Но и здесь дьяк дела слушать не стал, опять перевёл разговор:

– А в святом граде Иерусалиме был?

– Был.

– И гроб господень зрел?

– Не довелось.

– Чего ж так? Невместно показалось?

– Хозяин не пустил, – глухо пророкотал Семён. – Я в ту пору у ыспаганского купчины Мусы в правеже был, сидел на чепи.

– Это хорошо… – особенным голосом протянул дьяк. – Правежом земля держится… А скажи-ка ты нам, Сёмка Игнатов, как тебе случилось с Аравейской земли прямиком на Тулу пасть? И с каким умыслом шёл, и нёс ли письма кому, и что кому на словах передать велено было?

«А обо мне, уж будь добр, не сказывай», – вспомнил Семён просьбишку деда Богдана и ответил упорно:

– Из полона ушёл своей волей и не в одночасье – ноги, ить, до самого гузна стоптал. А писем и иных передач не имел. В Аравийском краю о России никто и слыхом не слыхал, и пишут они не по-нашему – вязью. Ихнего письма во всём царстве ни один человек понимать не может.

Дьяк поднялся из-за стола, подошёл к Семёну, толкнул в грудь указующим перстом:

– Ты, вор Сёмка, не запирайся. Мне про тебя всё как есть ведомо. Нигде ты в сарацинских землях не бывал, а прилучился на Дону. Оттуда и приполз с подмётными грамотами, аки аспид и сань ядовитая. У меня и люди есть, которые тебя на Дону видали и опознать могут. Сознавайся, антихрист! Роспись давай всем твоим умышленникам, ослушникам царским и христовым бесстрашникам!

Семён чуть не рассмеялся в лицо: так вот о чём девичьи мечты грозного дьяка! Донского лазутчика имать хочет! Так за ними далеко ходить не надо – всякий день через село кто-нибудь бредёт. На Дону – маета, украинных мест люди станицы переполнили, кормиться стало нечем, говорят, казаки на Москву идти собираются, государю то ли челом бить, то ли по челу. Ну а власти, как всегда, крамолу не там ищут.

– Был я в туретчине, – угрюмо сказал Семён.

Достал дирхем, полученный от деда Богдана, показал дьяку.

– Такие у них деньги ходят. Зовутся дирхемами, а по-нашему – алтын. И наряд арабский на мне мужики видели, и говорил я им по-персидски, и по-всякому…

– Та-ак!.. – задумчиво протянул государев человек. Монету он забрал, рассмотрел со вниманием и упрятал в глубине своего кафтана. – Значица, по-персидски разумеешь? Ну так скажи мне, как по-ихнему будет: «Боже благий, господи благий, Иисус дух божий»?

– Акши худо, илелло акши худо, Исса рухаллах! – без запинки отбарабанил Семён.

На лице дьяка отразилось сомнение.

– Что-то ты не так бормочешь. Я говорил о господе, а у тебя всё «худо» да «худо».

– Так они слово «бог» говорят, – пожал плечами Семён. – Что с них взять, с бусурман?

– Я тебе покажу: бог – худо! – закричал дьяк. – Обусурманился вконец, веру православную позабыл! Ты на исповеди-то был, злодей пронырливый?

– В субботу идти хотел, – повинился Семён, – а на буднях некогда – страда.

– Ну, смотри, – смилостивился дьяк, – на сей раз спущу вину. Иди домой. Но ежели что, я тебя, шпыня ненадобного, под шелепами умучаю!

Тоже, напугал ежа голой задницей! Семён ничего говорить не стал, только усмехнулся потаённо и молча поклонился грозному дьяку.

* * *

В ближайшую субботу Семён и впрямь отправился торной тропой в Бородино. Попа Никанора давно уже не было в живых, в церкви служил новый попик, неказистый, с дребезжащим голоском и плешивой головой.

Рассказ Семёна сильно смутил его. Шутка ли сказать – двадцать лет человек жил среди бусурман: с ними постился, с ними же разговлялся. Праздники отмечал по их календарю, а в церкви двадцать лет не бывал. И обрезан к тому же, хоть и поневоле. Да остался ли он христианином после такого-то или давно уж стал Магометовой веры?

К причастию поп Семёна допустил, но сказал, что будет писать первосвященному, спрашивать совета в запутанном деле.

Тогда же заказал Семён поминовения за упокой души невинно убиенной рабы божией Ефросиньи. Платил за требу арабским серебром. Поп больно покосился, монету на зуб попробовал, но взял.

А в церкви всё осталось как было. Те же образа, те же лампады. Только от ладанного курения, что прежде к богу мысли восхищало, стало пробирать холодной жутью. Ладан – жарких стран произрастание – Семёну вяще ошейник напоминал, нежели всенощную службу. И всё же проняла старая церковь блудного сына, заплакал Семён, склонившись пред Спасом нерукотворным, возрыдал из самого сердца.

Отец Олфирий, что попа Никанора сменил, изумился, глядя на молитвенное рвение, а потом пятнами пошёл и, прервав Семёна, чуть не силком выволок его из церкви.

– Ты что же творишь, идол! – зашипел он, очутившись на паперти. – Под монастырь меня подвести вздумал? Как молишься, ирод, как знамение кладёшь?

– Я, батюшка, как во младенчестве учили…

– И думать забудь! Той веры больше нет. Креститься велено троеперстно, молитвы переправлены по греческим образцам, и пение в божьих церквах другое стало. Прежде-то многогласно орали, господу неугодно, а ныне – чинно, единогласием. Сам посуди: в людях прилично единомыслие, во властях – единоначалие, во службе церковной – единогласие.

– В народе говорят, – сдерзил раздосадованный Семён, – что те Никоновы придумки отменили. Никона-то патриарха в иноческий чин перестригли.

– Молчи, сатана! – испугался поп. – Поеретичел вконец! Все вы таковы, единомысленники сатаниновы: от бога далече устранишася, к неверию и зложитию припрагше, егда на мирскую мудрость себя полакомили. Много понимать вздумал. Для таких, как ты, ад убо сотворён преглубокий. Понимай, недотёпа: Никон-монах смирён за свои грехи тьмочисленные, а чин церковный здесь ни при чём. Его патриархи вселенские утверждали: Иосаф – патриарх Московский, Паисий Александрийский, Макарий Антиохийский, Парфений Царьградский и Нектарий Иерусалимский. Паисий и Макарий для того нарочно в Москву прибыли. А ты, малоумный, божью благодать хулишь и пятерых патриархов разом поучаешь?

– Видал я того Парфения, – проворчал Семён. – Тут ещё подумать надо, кто из нас шибче обусурманился.

– Да ты что блекочешь, пёс бешеный?! За такие словесы тебя железом смирять и ранами уязвлять следует!

– Спас наш, смирения образ дая, сам бит был, а никого не бил, – твёрдо возразил Семён.

– Не мудрствуй, Сёмка! – предупредил отец Олфирий. – На таких, как ты, и милосердный Христос руку поднимал: из вервия бич сотворихом, торжников из храма гнал. Ты хоть бы на брата воззрел: вот смирения образец. Молитвы переучил и ходит в храм как добрый христианин. Воистину, братья родные – один Авель безгрешный, второй Каин злоумышленный.

– Авель-то он Авель, а с невестками блудует и отца родного в конуре содержит, – не удержался Семён.

– Я вижу, легче беса от бешеного изгнать, нежели от еретика. Ступай, Сёмка, от греха, да язык покрепче за зубами держи. Бога не боишься, так хоть кесаря устрашись. Аз ничтожный поступлю, как первосвященный повелит, но благословения тебе моего нету. Ступай, да раздумайся над моими словами.

* * *

Назад Семён шел потерянный. На перепутье сел у Фроськиной могилы, поник головой, стараясь понять, как жить дальше.

Для чего терпел, за что мучился, чашу горькую до дна пил? Одно было в душе свято – вера Христова, и той лишился. Еретиком, вишь, стал, единомысленником сатаниновым… А может, так и должно быть? Слишком много узнал, слишком много видел и стал церкви подозрителен. Во многом знании – многие скорби. Блаженны нищие духом, ибо верят, как от начальства приказано, и за то их есть царствие небесное…

– Да чтоб тебя! – Семён ударил кулаком по кресту.

Подгнивший крест покачнулся и упал, развалившись на три части.

«Ах ты, грех какой!.. – Неожиданная беда отрезвила Семёна. – И без того за Фроську совесть гложет, а тут ещё и крест сломал!»

– Прости, Фрося, не хотел я – само вышло. Ты не сердись, я тебе новый крест срублю – сто лет простоит.

Вдалеке на дороге заклубилась пыль, как бывает, если отара овечья идёт. Но сейчас из пыльного облака вместо меканья доносились людские голоса. Семён приставил руку ко лбу, всматриваясь. К перекрёстку подходило войско. Не государевы стрельцы и не рейтарского строю солдаты – ехали донцы. Всякого звания люди: дети боярские и подлый люд, конные и пешие, при полном вооружении и с одной пикой в руках. Замелькали польские кунтуши, малоросские свитки, зипуны и дорогие полукафтанья, сапоги и ивовые лапотки. Но у всех людей были равно усталые лица, и всех равно покрывала пыль. И видно было, что и камка, и парча крепко поношены, и не хозяйское это добро, а прежняя военная добыча. А когда новая будет – бог весть.

«Человек с полтыщи, – прикинул Семён. – Сильный отряд».

– Эй, дядя! – крикнул кто-то. – Айда с нами государю служить!

– Бегу! – отбоярился Семён. – Вот только портки новые из сундука добуду.

Семён проводил взглядом проехавших, уложил на могилу обломки, с бережением, стараясь составить из них прежний крест, затем поспешил в деревню. Бежал, словно дело воровское сотворил и теперь страшился прохожего глаза.

* * *

Возле дома на завалинке сидели долговские мужики. При виде Семёна они подвинулись, давая место при беседе. Семён присел с краю, прислушался.

– При мне один тулянин говорил, – продолжал рассказ Ерофей Бойцов. – Он в Серпухов ездил и на перевозе через Оку слыхал. Человек там был, посланный с Дону, так не скрываясь народ к себе звал. И солдат, и стрельцов, и чёрных мужиков. Каждому, грит, коня дам, седельце, саблю булатную и по десять рублёв ефимками.

Назад Дальше