Мне не было дела ни до девушки, ни до парня: тем более, что я как-то сразу поверил, будто он ждал её там, намереваясь проводить. И опять я едва не ушёл... Но тут Надёжа поднялась и усталым шагом побрела по поляне, вытирая глаза.
Первак был охотником, привыкшим скрадывать зверя. Он возник перед нею так неожиданно, что она едва не ткнулась в его грудь. Я всё ещё думал, что он хотел обрадовать её и удивить. Но Надёжа рванулась от него прочь, и вместо лукавого смеха до моих ушей долетело отчаянное:
- Не тронь!
- Ягодка моя,- промурлыкал Первак. И пошёл прямо к ней - уверенно, не спеша. У неё блеснул в руке нож, но Первак ничуть не испугался. Сейчас этот нож полетит в сторону и исчезнет в траве. Но тут Первак глянул поверх её головы. И увидел меня.
Я по-прежнему не собирался лезть не в своё дело. Но неразлучный меч висел у меня при бедре, и боюсь, что рука моя лежала на рукояти. Во всяком случае, Первак замер на месте.
Морозка на моём плече развернул сильные крылья, вытянулся, угрожающе раскрыл клюв: не подходи!
Я увидел, как румянец на лице Первака сменила багровая краска. Что может быть хуже бессильной ярости и того стыда, который она порождает! Он ведь никак не ожидал встретить меня здесь. И он не мог надеяться, что сумеет меня одолеть. Девчонка не была мне ни сестрой, ни подругой; я почти не знал её, да и знать-то не хотел. Но я ни за что не стал бы объяснять этого щенку, и пусть бросается на меня, если больно охота! Но Первак, по-прежнему молча, повернулся и зашагал прочь. Унижение душило его, я это видел по натянутой, будто окостеневшей спине.
Унижение невыплеснутое, неотомщённое и жаждущее мести. Я знал, что провожаю глазами врага. Ладно, одним больше. Только уже скрываясь за деревьями, Первак оглянулся. И грязными комьями полетели пакостные срамные слова!.. Я шагнул было вдогон, но остановился: никаким словом не обидишь хуже, чем молчанием. Он ведь поймёт, что промолчал я не со страху.
- Пойдём, что ли, - сказал я Надёже. И тут-то у неё хлынули слезы, неудержимые, как вырвавшийся из запруды ручей. Я смотрел на её прыгавшие губы и думал о том, что все девки устроены одинаково. Начинают бояться, когда весь страх миновал... А ещё казалось, будто с дерева слетела синица и села мне на ладонь. Вот так: доживёшь, как я, до седых волос и вдруг обнаружишь, что способен радоваться не только лютому кречету на рукавице, но и такой вот глупой,
доверчивой птахе...
- Будет реветь-то,- сказал я.- Пошли.
Думал я довести Надёжу до общинного поля и там распроститься, ан не вышло! Взмолилась, упросила заглянуть к ним с братом, не погнушаться угощением. Я хотел отказаться - у этой Надёжи навряд ли так ломился стол от еды, как у Ласа. Но вовремя вспомнил про Первака: придётся ведь сидеть с ним локоть к локтю - в блюде. И я сказал: добро...
Дом стоял на высоком речном берегу, чуть на отшибе. Пять лет назад выстроил его здесь чужой для Печища человек - Надёжин отец. Издалека притёк он сюда с женой и двоими малыми детьми, попросил приютить... А до того дня в Печище жили лишь родичи, потомки одной-единственной большой семьи.
И пока, милостью задобренных приношением Богов, рос-хорошел на пригорке дом, на лице строителя пробивалась новая борода взамен обгоревшей. Лесное селение в три двора, где он жил раньше, дотла сгубил пожар.
Две руки да звонкий топор - чего ещё надо? Весёлая, ладная получилась изба. Стояла всем на загляденье, выхвалялась резным коньком на охлупне, солнцами да громовыми знаками на причелинах. Живи себе, радуйся, добра наживай!..
И не ведал счастливый мастер той славы, что ходила об омуте, куда гляделся с высокого берега его новый дом. Не знал, что люди издавна сторонились этого места, особенно же вечерами, когда солнце пряталось за лес... В бездонной яме под откосом обитал водяной,
Ничего не боявшиеся мальчишки редко отваживались купаться поблизости. Знали: чуть зазеваешься - и стреножит пловца зловещая судорога. И обовьется вокруг колен не то водоросль, не то чья-то мокрая борода. И всё, и только пузыри из непроглядной илистой глубины!
Знали ещё: водяной тот денно и нощно, без устали, грыз-подтачивал берег. И берег понемногу рушился в воду. Когда малыми горстками, когда целыми пластами земли, с гулом уносившими в омут то снасть, разложенную для просушки, то перепуганную козу... Но чужому человеку Печище ничего не сказало.
И настал день, когда снова вздрогнул обрыв. В туче взвившейся пыли сползла в реку половина огорода, принадлежавшего чужаку. А с огородом и хозяева, убиравшие репу. Надёжа с братцем Туром уцелели случайно: отец как почувствовал, послал в дом, велел принести корзину. Да не понадобилась та корзина...
Уцелела и изба. Не рухнула, лишь покривилась, осела, начала гнить. А берег с того дня навсегда перестал отступать. Каменная скала открылась в обрыве! Да и водяной присмирел, не стало его ни видно, ни слышно. Может, и вовсе перебрался в иные места. Печище откупилось...
Прежняя красавица изба была теперь сродни вдове, потерявшей защитника, кормильца, опору. Мужской руки. недоставало в этом сиротском хозяйстве. Я и то
сразу приметил десять дел, которые следовало бы сделать, а я привык жить в дружинном доме и думать больше о ратной княжеской службе. Поправить забор, покуда вовсе не развалился. Сменить в сарае подгнившие угловые столбы. А там приподнять и саму избу, выкинуть вон насквозь почерневшие брёвна. А того лучше вовсе разметать сруб и сложить новый, выбрав для него местечко повеселей нынешнего, и долго будет стоять в доме смолистый сосновый дух... Так подумав, я припомнил, что у Надёжи был брат. И едва не спросил - да что ж он, бездельник!.. Хорошо, что не спросил. Этого Тура я единственного из всей деревни ещё не видел в лицо. Потому что с самой зимы парень сидел дома почти что безвылазно. Скорбела у него, говорили, не то рука, не то нога.
Надёжа забежала вперёд, растворила передо мной дверь... Я пригнулся и шагнул через порог.
Лишённая окон изба была совершенно темна. Сидевший в сырых потёмках не желал впустить свет хотя бы через дымогон. Надёжа затеплила лучину, воткнула её в железный светец над корытцем с водой. Изба озарилась: провисшая крыша, наверняка сочившаяся в дождь, низенькая печь-каменка справа от входа, полати, облезлая овчина на полатях... И я сразу увидел её брата. Рослый ширококостный парень сидел недвижимо на лавке, прижавшись худущей спиной к гладко выскобленным брёвнам. И смотрел на меня светлыми глазами ночной птицы, зрячими в темноте. Глаза внятно спрашивали: зачем пришёл? Без тебя жил, без тебя помирать стану. Уходи!.. А Надёжа вдруг схватилась за веник, и я увидел на полу остатки глиняной мисы, вдребезги разбитой о печь. Потом она кинулась к брату, обняла, зашептала на ухо:
- Пади, Тур,- разобрал я.- Пади... Тур рванул плечом, отталкивая сестру. Его правая рука, работница, кормилица, лежала на лавке полено поленом.
Ладно!.. Я ссадил Морозку на сучок, вбитый в стену для одежды. И опустился на лавку.
- Угощай,- сказал я Надёже.
А у неё не было даже огня в печи. Она метнулась разжечь её, торопливо застучала горшками. Тур по-прежнему смотрел на меня злыми глазами, но помалкивал. Гостя лаять - совсем стыда не иметь. Надёжа выложила на чистую тряпицу хлеб - чёрствый, но ещё ничего. Достала головку пахучего чесноку. Положила передо мной обкусанную ложку и сняла с печи горшок. В отверстие печного свода ринулись искры, вылетел дым. Запахло кашей. Вкусной рассыпчатой кашей из дикого манника, какую готовят детям да больным. Я так и представил, как она студила босые ноги в предрассветной росе, собирая готовые осыпаться метёлочки: накормить хворого брата. А брат не ел. Морил себя голодом, швырял миски о печь.
- Ещё ложки клади! - строго сказал я Надёже. Она повиновалась поспешно. Вся посуда в их доме была самодельная, лепная, такая и увесиста и груба, зато разбилась - и не жалко, глины - вон сколько в ближайшем овраге, замешал с песочком, да и в огонь! Чтобы покупать звонкую, тонкостенную, выглаженную да разукрашенную мастером на кругу - требовался достаток.
Тут я повернулся к Туру и положил руку на стол. Так, будто собирался во всю мочь ударить по нему кулаком! И сказал, как говорил когда-то отрокам, сотворившим очередную дерзость:
- А ну живо за стол!
...Ох и давно же не входил в эту избу никто, способный, как я сейчас, сесть на растрескавшуюся лавку, кликнуть домочадцев к обеду, раздать хлеб, а не то и щёлкнуть по лбу ложкой расшалившегося сынишку! У Тура так и вспыхнуло всё лицо, глаза распахнулись недоверчиво и изумлённо... Он неловко поднялся. Шагнул. И сел, безотцовщина, у дымившегося горшка. Нашарил левой рукой ложку и в свой черёд зачерпнул мимо каши - всё смотрел на меня... Я улыбнулся невольно. И запоздало сам себе удивился: поди же, не разучился ещё. Я сказал ему:
- Ешь. Кашу и князья едят, сила в ней.
- А ты, дядька, с князьями за столом сидел? - спросил он вдруг. Голос был таким, каким ему и полагалось быть: мальчишеский, ломающийся.
- Сидел, - ответил я. Но больше сказать не успел: дверь открылась, на пороге появился Братила.
Надёжа его встретила, точно старого друга. Так и захлопотала, усадила, обмахнула перед ним без того чистый стол, подала ложку. Братила же внимательно посмотрел сперва на Тура, уписывавшего кашу, потом на меня. Но ничего не сказал.
И внезапно я понял, куда он ходил все эти дни. И еще: теперь я знал, о чём молилась Надёжа у священного дерева. О том, чтобы ведун успел помочь её брату, пока тот вовсе не протянул с голоду ноги. Чтобы хоть лаской, хоть таской заставил парня жить. Так значит - вовсе не своей волей пришёл я нынче на поляну, а потом сюда! И ещё кормил кашей мальчишку, до которого мне дела-то не было, хоть он живи, хоть он помирай! Но почему я вдруг испытал радость и гордость оттого, что Тур, на Братилу едва взглянувший, на меня смотрел не отрывая глаз?..
Скоро я вызнал от людей, что зимой, когда валили лес, Туру попалась под топор дикая берёза. Вот ведь несчастье! Дикое дерево неотличимо среди других, пока растёт дома, в лесу. Но берегись, кто вздумает на него замахнуться: нет такой мести, которую не учинит оно обидчику. Вставь его в дом, и дом рухнет. Выдолби лодку - и если не потонешь, то счастлив твой Бог. А кинь в печь - и не минуешь пожара...
Вот и Туру раздробило комлем правую руку. Да так, что не заживала до лета. Потом, правда, молодые кости срослись, да толку-то: остался всё равно что одноруким.
Я зашёл к ним несколькими днями попозже. На сей раз я увидел Тура во дворе, и мне показалось, будто за это недолгое время он порозовел и окреп. Должно, стал есть. Тур колол дрова: упрямо заносил топор здоровой левой рукой и когда попадал по чурбаку, когда не попадал.
- Как рубишь! - укорил я его.- А ну дай.
- Господине,- обрадовался он. И даже шагнул было навстречу, но потом заробел, остановился.
Топор у него был знатный. С широким скошенным лезвием и длинным прямым топорищем. Таким славно рубить: вся сила удара уходит в дерево, не отдаваясь в руку. Я пару раз взмахнул им для пробы и принялся за работу. Я-то, воин, был одинаково ловок обеими. И не только рубить, но и рубиться. Я перекинул топор в левую руку - пусть смотрит. Половинки полена брызнули. И на миг почудилось, будто я вновь сражался в том страшном последнем бою. И мёртвое тело князя Вадима лежало у моих ног. И я обрушивал меч левой рукой, потому что в правой - некогда выдрать - сидели две стрелы...
Тур глядел заворожённо. Ну ни дать ни взять отрок, увидевший, как на тупых мечах сошлись двое могучих бояр.
Тур не был ни товарищем, ни родичем мне, но почему-то я чувствовал жалость. Мой сын мог бы походить на него. Он мог бы даже зваться Туром, было ведь и такое имя в нашем роду. Туром Неждановичем... Не было у меня сына. Только меч на поясе и полбороды седых волос.
Гол человек без роду, без племени. Никто не отстроит ему сгоревшей избы, не поднимет топора за обиду сородича, не поможет отмыться преступившему Правду. Я видел, что за жизнь была здесь у этих брата с сестрой, сирот пришлых родителей. Я сам оказался здесь ничьим. Но я-то мог за себя постоять.
Бейся насмерть за князя и побратимов, живи с ними плечо в плечо и умирай ради них. А жалость стороннюю, непрошеную в себе души, как отогревшуюся у сердца змею. Пока не ужалила...
Потом однажды Братила мне сказал:
- Просить тебя хочу, друже Неждан.
Друже Неждан! Сперва это меня покоробило. Я ведь достаточно повидал на своем веку. И потому не спешил называть кого-либо другом.
- Что надо? - спросил я неласково. Но у него только стал виноватый вид, как всегда, когда приходилось просить. Он-то не нёс на душе тяжёлой кольчуги, заскорузшей, насмерть приржавевшей в спёкшейся крови...
- Нам бы омелу добыть, Неждан Военежич. Я тут видел неподалёку, на дубе, а луна нынче высоко...
Когда Перунова стрела поражает раскидистый дуб, но не убивает, а лишь ранит его, на месте зарубцевавшейся раны вырастает омела. Так метит своё дерево Бог-громовик.
Летом и зимой зеленеет омела в приютивших её ветвях. И говорят, будто её побегам дуб доверяет свою зелёную жизнь. Как тот кудесник, что прятал свою погибель в яйце, яйцо - в утке, а утку в зайце. Засохнет омела, и дуб, дерево колдовское, недолго простоит. Великая сила в ней, и счастлив, кто умеет обратить её себе в пользу.
Если срезать омелу и весной, перед первым выгоном в поле, попотчевать ею скотину, ни один злой колдун не сумеет отнять у коров молоко. Если страдающий падучей повесит себе на шею кусочек омелы, болезнь бессильно опустит цепкие лапы. Ибо как омелу не могут сбить с дерева ни буря, ни град, так и припадку больше не свалить человека. А высушенная ветка омелы становится тёмно-жёлтого цвета и обретает способность указывать глубоко зарытые клады. Почувствует спрятанное золото - и, как живая, зашевелится в руке...
Добывать же омелу лучше всего в купальскую ночь, когда русалки покидают реку, а девушки с распущенными косами кружатся в священной пляске. Ибо в это время солнце достигает вершины своего пути и вновь поворачивает к зиме, и всё, что ни есть волшебного на свете, обретает особенную силу. Но если минули купальские праздники, будет хороша и всякая другая ночь; лишь бы только луна не убывала, а росла.
И ещё надобно помнить, что срезанная омела ни в коем случае не должна коснуться земли: иначе толка будет не больше, чем от простой охапки ветвей. И ещё: поскольку омелу приносит на дерево громовая стрела, её и срезать может только стрела, пущенная из лука.
Вот потому-то многие хотели бы иметь её в своём доме, да немногие имеют.
Мой боевой лук давно уже висел на стене. Но когда я натянул его и приложил к щеке тетиву, то понял, что безбедная жизнь в Печище ещё не ослабила моих рук. Я согнул и разогнул лук несколько раз. Я не промахнусь.
Горница, которую отвёл нам Лас, оставалась убранной небогато. Только на полу, выложенном берёстой, развалилась бурая медвежья шкура. Так приятно было утром спустить на неё босые ноги. Лас, верно, одарил бы нас с Братилой чем только мог. Но мы отказались, не сговариваясь. Не привыкли. Что он, что я.
Я пересчитал стрелы в колчане и бросил на плечи плащ. Морозка переступил на насесте, склонил голову, украшенную колпачком. Соколы беспокойны.
- Спи, - сказал я ему и задул светец. Тур, верно, уже ждал. Следом за Братилой я шагнул к двери, но тут она растворилась сама. Снизу, из влазни, проникало немного света, и я увидел старейшину.
- Уходите, гости любезные? - неподдельно изумился Лас.- Куда ж вы... Да надолго ли, на ночь-то глядя?
Я молча шагнул вперёд. Братила это дело затеял, сам пусть и разговаривает. Лас отступил, насколько позволял узкий всход, развёл руки: не то кланялся, не то не пропускал меня вниз.
- Веселие у меня нынче... остались бы!
Братила виновато вздохнул:
- Не сердись, хозяин ласковый, дело у нас. Обещались...
Эх, зря! Лас мигом стал похож на охотящегося лиса:
- Дело-то с мальчишкой хворым никак?
И такая злоба прозвучала в его голосе, как он ни пытался её скрыть! Он помолчал немного. Потом сказал: