Нечай вздохнул и решил не думать об этом. Может, Туча Ярославич ежедневно посылает дворовых в крепость, может, они охотятся в той стороне (в болоте) или пасут там скотину. До ельника оставалось всего-ничего, он почти дошел, когда до него донесся далекий волчий вой, из-за болота. Почему бы егерям Тучи Ярославича не охотится на волков?
Крепость показалась из-за деревьев быстро. Она стояла на насыпном холме, за пересохшим рвом с обвалившимися берегами, и с трех сторон ее окружало болото: довольно мрачное, топкое болото. Говорили, что зимой оно не промерзает, и многие охотники до клюквы проваливались в трясину даже в мороз.
Там, где холм обвалился в ров, обрушились и стены крепости, и две ее башни; две других башни подмыло болотом, и только одна, стоящая чуть выше остальных, до сих пор не осыпалась. Круглая, толстая, как кадушка с капустой, увенчанная покосившейся, гнилой тесовой крышей, она торчала над болотом одиноко и равнодушно.
Луна как назло скрылась за плотным большим облаком, и Нечай, рискуя переломать ноги, в темноте перебрался через ров, поверх кирпичей поросший низким кустарником. Стены, примыкающие к единственной башне, сходились к ней острым углом, и поднимались до своей прежней высоты кривыми, зубчатыми ступенями. Нечай примеривался, где легче всего было бы взять кирпич, когда луна показалась из-за тучи, и на стене, у самой башни, он увидел силуэт: фигурку ребенка, девочки – простоволосую и закутанную в большой, неудобный полушубок, доходящий ей до самых щиколоток. На миг Нечаю показалось, что девочка хочет взлететь: она стояла на самом краю широкой стены и уже раскинула руки, словно крылья. Полы полушубка разошлись в стороны, усиливая эту иллюзию, длиннющие жесткие рукава согнулись там, где кончались руки и углом опустились вниз, как у ласточки. У неуклюжей, толстенькой ласточки… Она никуда не взлетит, она сейчас кубарем упадет вниз! Высота стены едва превышала пяток саженей, но чтобы убиться о рассыпанные внизу кирпичи, этого будет достаточно, а ведь дальше – спуск с холма.
– Стой! – закричал Нечай и бросился к стене, отлично понимая, что не успеет, – остановись!
Девочка повернула лицо в его сторону – Нечаю показалось, что его крик прибавил ей уверенности в себе. Она взмахнула длинными рукавами – он бежал и кричал, бежал не наверх, а под стену, надеясь поймать ее внизу – оттолкнулась и действительно секунду парила в воздухе над стеной, но потом надломленные крылья огромного полушубка потянули ее вниз, и, нелепо кувыркаясь, девочка камнем полетела к земле.
Он успел подхватить ее тяжелое тело – толстая овчина смягчила удар, но Нечай повалился на колени и проехал ими по кирпичам, едва не задавив ребенка. Как хорошо, что он выронил тесак! Сейчас или он, или она напоролись бы на широкое лезвие.
Девочка, похоже, была без чувств – она молчала и не шевелилась. А может, все же убилась? Удар получился очень сильным.
Нечай, продолжая стоять на коленях, осторожно оторвал ее от себя и убрал с ее лица рассыпавшиеся русые волосы. И едва не потерял дар речи от удивления.
– Груша? – выговорил он.
Она открыла глаза, будто услышала его голос. И улыбнулась. Ни испуга, ни разочарования не было на ее лице.
Он ощупал ее с ног до головы, но не нашел ни одного серьезного повреждения, разве что пара синяков в тех местах, где ее поймали его руки.
– Девочка, да как же ты тут оказалась? – бормотал Нечай, – зачем же ты это сделала?
Она молчала, улыбалась, и терлась щекой о его руки.
Он нес ее домой, закутав в полушубок Полевы: мимо кладбища, мимо усадьбы Тучи Ярославича с живыми флюгерами, через лес, в котором теперь не было ни тумана, ни призрачных голосов. Нечай нашел на тропинке тесак – он заметил его издали, посреди тропы. И в трактир, где все стихло, и хозяин дремал, сидя у открытого очага, на котором жарился поросенок, он тоже зашел, кинул хозяину осколок кирпича – три рубля того стоили.
На пороге дома Груша приложила палец к губам, и он понял: не стоит будить ее родителей. Пусть все останется между ними, пусть никто не знает, где она была ночью. Была? Нечаю почему-то показалось, что она не просто там была – она там бывала.
Полева проснулась, когда Груша спряталась под одеялом на своем сундуке – Нечай, залезая на печь, задел ухват и тот с грохотом повалился на пол.
– Принесла нелегкая… – проворчала она, – лучше бы вообще не приходил, сволочь подзаборная.
Нечай улыбнулся и промолчал. Печь не остыла, и сухой, колышущийся жар шел наверх – малые разметались во сне, отбросив тулуп, которым накрывались. Нечай подтянул тулуп к себе: тепла не бывает много. Он так застыл – снова застыл! А мечтал никогда больше не мерзнуть.
День второй
Грязные, истертые до жирного блеска доски пола качаются перед глазами.
– Ну? Целуй сапог! – хохочет рыжий Парамоха.
Нечай стоит на коленях, а его голову за уши пригибают вниз двое ребят, Парамоха подставляет ногу, и Нечая тычут в нее лицом. Нечай верит, что это в последний раз, что если он поцелует перепачканный сапог со всем подобострастием, на которое способен, то его отпустят. Но Парамоха снова медленно обходит Нечая с другой стороны, Нечай захлебывается плачем, умоляет, пробует вырваться, а Парамоха со всей силы лупит его сапогом в зад, снова подходит спереди и снова требует:
– Целуй сапог.
Чем громче Нечай кричит от боли, тем громче гогочут мальчики вокруг. Он жалок, растоптан, унижен, и он снова целует сапог, потому что надеется, что Парамоха перестанет. Уши ломит так, что боль доходит до самого затылка, чего уж говорить о том месте, по которому Парамоха бьет сапогом! А Парамоха считается мастером в этом деле и знает, куда ударить. Парамохе – четырнадцать лет, он третий год учится на приготовительной ступени. Нечаю – десять, и это его второй день в школе.
Нечай проснулся в липком поту и с твердым болезненным спазмом в горле, прогоняя от себя мучительное сновидение. Он не любил спать, но обычно любил просыпаться. После таких снов ему и просыпаться не очень хотелось. Перед глазами застыло лицо рыжего Парамохи, с веснушками, сливающимися в одно пятно, покрывающее нос картошкой и воспаленные щеки. Ресницы у Парамохи были рыжими, и брови, и руки его тоже покрывали веснушки. Его лицо с оттопыренными ушами Нечай до сих пор помнил во всех его отвратительных подробностях. И веснушки на ушах помнил. И голос.
Отец привез его в школу с опозданием на два месяца, когда жизнь приготовительной ступени уже вошла в колею. Он оказался на год младше остальных, и отец Макарий, настоятель школы, уговаривал отца приехать на следующий год. Но отец побоялся, что на следующий год у Афоньки не получится выхлопотать место.
Прошло пятнадцать лет, но Нечай так и не смог простить себе первых двух недель в школе. Он убеждал себя в том, что был тогда совсем ребенком, что любой мальчик на его месте вел бы себя так же, что он физически не мог справится с четырнадцатилетним парнем, что – в конце концов – он не ожидал такого приема… Не помогало. Он старался забыть эти дни, никогда не возвращаться к ним, но вспоминал, особенно засыпая, и испытывал мучительный стыд. Не боль, не обиду – только стыд. Особенно стыдно ему было вспоминать самого себя по дороге в школу – он хотел туда, он рисовал в мечтах совсем другое. Он не мог спать от радости, он крутился всю дорогу, и видел счастливое лицо отца: не каждому выпадает такой случай – отправить сына учиться. Унылый монастырь на краю унылого города казался ему тогда величественным, полным загадок и тайных знаний. Он вошел в монастырский двор восторженным дурачком, ему понравилось сразу все – высокие белые стены, два каменных храма с золотыми главами, чисто выметенные дорожки, монахи – серьезные, строгие, одетые в черное.
Он не мог простить себе этих мечтаний и этой глупой радости. Потому что реальность оказалась чересчур отвратительной по сравнению с его фантазией. Грязной и унизительной.
Парамоха любил издеваться над маленькими, а Нечай оказался самым маленьким. Остальные мальчики тоже боялись Парамоху, поэтому с радостью превратили Нечая в козла отпущения. Две недели. Он был козлом отпущения всего две недели, но эти дни впечатались в память несмываемым позорным клеймом, и, наверное, определили всю его дальнейшую судьбу.
Нечай убегал и прятался от Парамохи под кроватью, а Парамоха вытаскивал его оттуда за ноги. Со стороны это было смешно, и все смеялись. Парамоха крутил ему уши, таскал за нос, бил по лбу двумя пальцами, хлестал по щекам – именно от него Нечай узнал, что, получив пощечину, надо подставить щеку для второй. Нечай плакал и просил его отпустить. А все вокруг хохотали над ним. Хохотали над его унижением и болью.
Когда Парамохи рядом не было, Нечай еще надеялся разжалобить «товарищей», договориться, объяснить, что, на самом деле, он не так смешон. Ведь в Рядке ребята его любили – теперь он, конечно, сомневался в этом, просто дома никто не мог обидеть его безнаказанно, ведь у него был старший брат. Он надеялся, что его возьмут играть, пытался быть полезным, старался всем угодить, но это вызывало только новые насмешки. Это потом он догадался, что не столько сам Парамоха, сколько эти злые, трусливые насмешники – причина его несчастий.
В школу принимали в основном детей иереев, иногда – дьяконов. Детей Афонька не имел, поэтому Нечаю и «посчастливилось» оказаться в стенах монастыря – кто-то же от их прихода должен был учиться.
Монахи оказались жестокими ненавистниками своих учеников, их, похоже, только развлекали «игры» подопечных. Половина из них искренне считала, что грамоту можно вбить в головы ученикам только розгой, а вторая половина откровенно наслаждалась, наказывая мальчиков. В первый раз Нечая подвели под розги в конце второй недели в школе – свои же «товарищи»: Парамохе хотелось послушать, как Нечай будет визжать. И он визжал, потому что и предположить не мог, как это больно.
После этого он прожил еще один день: плакал и прятался, и мечтал умереть. А потом в нем что-то надорвалось. Вообще-то дома он был добрым и спокойным мальчиком, старался со всеми дружить, никого не обидеть, не любил ссориться и не лез в заводилы, с радостью принимал игры, которые ему предлагали ребята. А тут… Сначала он возненавидел самого себя. Он чувствовал отвращение к себе, он считал себя распоследней мерзкой тварью, гадким слизняком, о которого не зазорно вытереть ноги. А потом, в ответ, как щит, как прикрытие, как оправдание, пришла злость на всех остальных.
И однажды ночью, глотая слезы, Нечай поклялся самому себе, что больше никогда не заплачет. Пусть Парамоха делает, что хочет, пусть его забьют розгами до смерти, пусть его прибьют к кресту, как Иисуса, он больше никогда не заплачет. Он никогда ни о чем у них не попросит. Он никогда не посмотрит в их сторону. Он вычеркнет их из своей жизни. Вместо страха и отчаянья он ощутил ненависть, которая едва не прожгла его грудь насквозь.
Это было одно из немногих обещаний, которое он выполнил. Он ни разу не заплакал – ненависть его оказалась столь сильна, что Нечай не чувствовал жалости к себе. Себя он ненавидел и презирал не меньше, чем всех вокруг. И чем более страшные «пытки» выдумывал ему Парамоха, тем сильней Нечай презирал себя за те первые две недели – он мог бы сразу догадаться, и вытерпеть, и не позволить унизить себя до такой степени. Конечно, Парамохе быстро надоела эта игра – теперь она ни у кого не вызывала смеха, скорей смесь страха и неловкости. И через несколько дней к Нечаю подошли двое ребят с предложением сыграть в ножички. В ножички Нечай играл отлично, но теперь предложение их встретил молча – ему не пришлось ничего изображать, он не испытал никакой радости от своей победы, и ненависть на его лице напугала мальчишек. Через несколько месяцев ему никто ничего не предлагал – вокруг него образовалась пустота, и Нечай надежно эту пустоту оберегал.
Единственный раз он позволил себе пустить слезу, на рождество, когда к нему приехал отец. Он умолял забрать его домой, он никогда в жизни никого больше так не умолял, как отца тогда. Отец погладил его по голове, поцеловал в лоб и отказался. Его Нечай тоже ни о чем больше не просил.
После этого и мысли о доме стали ему неприятны. Он не сомневался – там его тоже ненавидят. Разве что мама… Мысль о том, что мама его ненавидит, оказалась для него непосильной. Мама бы увезла его из этого отвратительного места. Только куда? Нечаю казалось, что в любом месте все будут его ненавидеть и презирать.
Как ни странно, учился Нечай отлично. Он не прикладывал к этому никаких усилий, просто на уроках, когда все остальные ученики развлекали друг друга или спали, ему ничего больше не оставалось, как слушать. Спал он по ночам, потому что ночью ему тоже нечего было делать. Но учителя его все равно не любили, и розги доставались ему не реже, чем остальным. Теперь, когда он знал, как это больно, ему хватало сил терпеть наказания молча – их это выводило из себя. Однажды его секли до потери сознания – один из учителей заставлял мальчиков вслух читать молитвы под розгой: как только кончалась молитва, так сразу прекращалось наказание. Нечай не стал читать молитву и выдержал больше полутора сотни ударов, пока кровь не побежала на пол ручьем, и учитель не испугался. Нечай две недели пролежал в монастырской больнице, рядом со старыми, немощными убогими, жившими при монастыре, и больше учитель с ним не связывался – ему влетело от отца Макария.
Иногда сверстники предпринимали попытки задираться к нему, но на Нечая накатывала бешеная, совершенно сумасшедшая злоба, и справиться с ним никто не мог – его стали бояться. Он всегда оставался один, за шесть лет обучения не подпустил к себе никого. Ни разу. Но кто бы мог представить, насколько ему было плохо! Он не завидовал другим мальчикам, он продолжал презирать себя, ему казалось, что все помнят те первые две недели и тоже презирают его. Презирают и потихоньку смеются. Если бы он сразу догадался не плакать, если бы не позволил хотя бы смеяться над собой…
Пятнадцать лет ничего не изменили. Умом Нечай понимал, что все это глупость, его собственные выдумки, но так и не простил себе тех двух недель. И как только вспоминал о них, так сразу старался избавится от этих воспоминаний, не думать, забыть навсегда. Но мысли сами собой возвращались в стены школы за монастырской стеной, и лицо Парамохи не давало уснуть.
Он старался думать о теплой печке, все еще излучающей жар, о ночном походе в лес, и когда, наконец, снова задремал, до самого утра бежал вдоль полуразрушенной стены, и не успевал подхватить девочку на руки. Просыпался от тяжелого удара тела об землю, обливался потом – теперь уже горячим – и снова бежал вдоль стены.
Его разбудила мамина рука, вытирающая пот с его лица – для этого ей пришлось встать на табуретку.
– Мама, ну что вы с ним возитесь? – ворчала из своего угла Полева, – так ему и надо, пусть хоть во сне помучается. У него же вообще совести нет! Вчера опять пьяный явился среди ночи, перебудил весь дом.
Нечай, еще не открывая глаз, подумал, что в утреннем шуме чего-то не хватает, и только потом догадался – не стучал молоток Мишаты. Ну да, он же сам ему вчера руку сломал… Вот зараза…
– Сыночек… – ласково прошептала мама, – что ж тебе такое снится каждую ночь?..
– Это от пьянства, – фыркнула Полева.
Нечай приоткрыл один глаз и взял маму за руку, а потом, блаженно потягиваясь, потерся лбом о ее мягкое плечо.
– Все со мной хорошо, мам. Снится ерунда всякая.
Он не мог ей объяснить, что счастлив только оттого, что проснулся здесь, дома, от ее прикосновения. Нечай не видел ее пятнадцать лет, и не сомневался, что давно стал для нее чужим за это время. Но они встретились так, словно расстались лишь накануне, и снова чувствовать себя любимым, балованным младшим сынком было необыкновенно приятно. В десять лет Нечай этого не ценил.
– Хлебушка хочешь горяченького? Только из печки, – улыбаясь во весь рот, спросила мама.