Он запомнил. И хорошо служил. Он и теперь у меня служит, но уже полковником. И полковником он стал единственно с моей господарской ласки, потому что это я его перед Высоким Соймом защищал, я у них для него полковничью булаву прямо-таки из зубов вырывал. Ну, Зуб на то и зуб, чтоб его вырывать. А он, пан Зуб, зубаст! И стрельцы его все как один зубасты. Они — это моя опора. И вообще, всего, что у Великого князя хорошего есть, так это только они, мои стрельцы, мой верный полк стрелецкий. А этот Стремка приезжает, говорит…
Но о пане Стремке, зыбчицком судье, говорить пока еще рано. Будем пока что про моего сына Петра говорить.
А что о нем сказать? Да ничего хорошего. Сидит себе в своем, бывшем моем маёнтке, носа в Глебск не кажет, как будто я ему и не отец. Обидно это мне. А с другой стороны, что ему тут делать? Великим князем ему никогда не бывать, Статут такое запрещает. Это же что собаки придумали! Что если кто Великим князем избирается, так он тогда все свое бросай и иди в Глебск и здесь сиди, и смотри за державным порядком, и принимай и отправляй послов, и ходи на войну, и добывай добычу, и наполняй казну, а после, как помрешь, кому все это достанется, а? Да никому! То есть тому, кого они потом сами выберут. А выберут они любого, только не сына твоего, ему нельзя! А ему только то, что ты ему бросил, когда тебя на Глебск сажали. Хорош обычай, ничего не скажешь — старайся, дурень, на другого. Вот Петр и не хочет знать, что я тут делаю и как.
А я чего ни сделаю, а им все не так! Мир заключу, а Сойм: зачем заключал, кто просил?! Я на войну, а Сойм: куда?! Или у нас неурожай. Сойм опять у меня: почему? Мор по державе, а они… Ат, собаки! Я, что ли, этот мор принес? Или вот теперь Цмок. Я, что ли, его подговаривал Сымонье утопить? Хотя я, может, даже рад, что он там сразу столько валацужья загубил. Вот и пан Стремка тоже говорит, что это был акт правосудия.
Но разве панству нужно правосудие? Разве им нужен порядок в державе? Их только одно заботит — их панская вольница. Им бы только пьянствовать да промеж собой на саблях биться. А тут вдруг является какой-то Цмок и начинает им мешать. И они сразу в крик: куда ты, ваша великость, смотришь?!
А я смотрю в корень. А корень — это наш Статут. Я знаю, что с ним нужно сделать. Но я пока что про это молчу, потому что понимаю: для этого еще не время. Да тут сейчас и вообще такое наступило время, что хоть ты волком вой. А что! Цмок на охоту вылез, на разбой, вот где забот так забот, вот где беда на мою голову! И зачем только они, собаки, его растревожили?! Сидел он в той дрыгве до этого, может, целую тысячу лет, и пусть бы он еще там столько же сидел, так нет же, нужно было сунуться! А я теперь один за всех расхлебывай. А как расхлебывать, когда даже неясно, с какой тут стороны подступаться?!
Но что всего обиднее, так это то, что понимаю я, что сам во всем виноват: не спохватился вовремя, в шапку проспал, профукал. Да, и профукал! Ведь что я сделал, когда он, этот поганый Цмок, пана Михала убил? Да ничего не сделал, вот что. Сперва, конечно, опечалился, но после быстро успокоился и стал при случае говаривать: а вот вам, Панове, урок, не слушайте чужинцев, не ищите у нас динозаврусов, у нас здесь все только свое, природное, с ним не пошутишь! Но все равно я Михала жалел, хороший был стрелок. А вот когда его отцу, старому князю Сымону, последний час пришел, так я вообще нисколько не печалился и опять же ничего не делал, а только руки потирал да думал: одним смутьяном меньше, это хорошо! Ну а когда мне про Сымонье донесли, про то, что Цмок его сожрал вместе с Мартыном, вместе с Федором и прочей валацужной шушерой, я и вообще духом воспрянул. Вот, думал, мне теперь совсем легко задышится!
Но тотчас спохватился, думаю: э, нет, тут еще как сказать, чем все это кончится, тут еще нужно сперва крепко во всем разобраться, а потом уже решать, в радость мне это или нет. Но как тут тогда было разобраться, когда тогда еще было даже не понятно, откуда этот слух вообще появился, Глебск ничего еще толком не знал. Я тогда вызвал к себе пана Зуба и повелел ему срочно выставить на всех заставах и по всем ближним дорогам караулы, и всех кого только можно хватать и допрашивать, и всех из них, кто хоть чего-то про Сымонье будет знать, тех срочно доставлять ко мне.
На второй день приводят ко мне пана Стремку. Он, этот Стремка, зыбчицкий поветовый судья, мне говорит: я, ваша великость, сам к вам спешил, а теперь спешу вам доложить все как было. Я говорю: докладывай. Он мне и доложил — подробно, четко, ясно, с именами и цифрами — и сразу лезет со своим советом: ты, ваша великость, времени, мол, даром не теряй, а пока что еще зима, мороз, посылай своих стрельцов, весь полк, к нам под Зыбчицы, я там нужные места покажу, они там крепко все обложат, а после как загонщики пойдут — и мы этих Демьяновых хлопов всех как зайцев переловим. Это, я говорю, хорошо, но зачем же целый полк, возьми полсотни, ну хоть сотню гайдуков, а я дам самых лучших, и лови. Э, нет, он говорит, их так не переловишь, они ушлые, они там каждую кочку знают, они разбегутся, а тут нужно и сразу и всех, чтоб до весны эту заразу вывести, а то как потом снег сойдет, дрыгва откроется и побегут к ним окольные хлопы, тогда пиши пропало, господарь! А там еще и Цмок проснется.
Ат, говорю! Так он, ты же сам говорил, и так уже не спит. Он соглашается: этот не спит. А тогда, он говорит, весной, может, и второй Цмок проснется, и третий, я, говорит, не знаю, сколько их там теперь развелось. Вот до чего он, этот Стремка, тогда напугался! Ему тогда везде Цмоки мерещились. Хотя издавна точно известно, что Цмок, он был, есть и будет один. Короче, вижу я тогда, что с этим Стремкой говорить — это только время зря терять. И говорю ему: хорошо, поважаный пан Стремка-судья, благодарю тебя за службу, за донесение. А вот про твой совет я пока промолчу. Ты, говорю, сам понимаешь, что державные дела так быстро не решаются, я сперва должен крепко подумать. Да и тебе с дороги нужно похлебать горячего, потом соснуть часок-другой. Так что иди пока, хлебай да отдыхай, а я пока подумаю, иди.
Он и ушел, а я остался думать. Га, думаю, а что, а этот Стремка прав. Цмока, конечно, забывать нельзя, но и с хлопами тоже ведь надо что-то делать. А то вот соберется Сойм, а это уже совсем скоро будет, и опять они пойдут орать: а хлопы что? а проморгал, ваша великость, хлопов! а ну, Панове, ставим на голосование…
Вот так! Но, с другой стороны, а пошли я в Зыбчицы стрельцов? Тогда они опять: здрада, Панове! да вы только поглядите, куда он наше войско посылает, — аж под самый Харонус! не иначе как войну затеял, а у нас с царем мир!
Вот именно, я тогда думаю, а царь? А от царя тогда будет посол, и этот тоже будет ядовито спрашивать, чего это я, мол, им под самое брюхо сую целый полк. Оттого, что, я ему скажу, там у нас Цмок проснулся? Да кто мне в такое поверит? Никто! А войско — это сразу видно и понятно. И потому царь посла своего выслушает, злобно крякнет да скажет: опять этот Бориска на меня собирается, ну я ему ужо! И начнется…
Но как оно начнется, так и закончится. Это не такая и беда. Я войны с царем ни тогда, когда о ней думал, не боялся, и сейчас не боюсь. А вот что меня и тогда вправду тревожило, да и теперь никак покою не дает, так это то, что почему это Цмок вот уже который год на одном месте сидит. Раньше он то здесь, то там появится. А тут он как будто увяз, никуда от Сымонья далеко не отходит. К чему бы это, а? Не знак ли это на кого? Цмок, он же никогда просто так не появляется. Цмок появился — это всегда знак. Вот даже взять меня. Никогда до той поры в наших местах про Цмока не слышали. А как только отвел я для него в дрыгву каурого конька, так он тут как тут! А уже назавтра был гонец и звал на Сойм, и там меня Великим князем избрали. Вот то был знак! Правда, злые языки тогда болтали, что того конька волки сожрали. Только какие же это такие волки, у которых вот таковские следы?! В локоть длиной и вот такие когти! Цмок это, больше некому! Вот и пан Стремка на старых вырубках точно такие же следы видел. Да, точно, думаю, а Стремка?! А ну позвать его, кричу!
Позвали. Я опять говорю: расскажи. Он опять рассказал. Тогда я говорю: а не видишь ли ты во всем этом какого-нибудь знака, нет ли здесь какой загадки? Он говорит: есть, ваша великость, конечно, дело это весьма запутанное и требует дополнительного и тщательного расследования, но кое-что я уже разгадал. Я, говорит, долго бился, все никак не мог взять в толк, зачем это пан Цмок одним разом так много панства сожрал. А после, он говорит, я понял: это он сделал для того, чтобы ихних хлопов без присмотру оставить, а хлоп без присмотра — это сами знаете кто, это сразу разбойник и вор. И чем их, таких неприсмотренных, больше, тем они скорее в кучу собираются, а чем больше у них будет куча, тем скорее будет страшный бунт и большая резня. Так вот, ваша великость, слушайте: эти хлопы уже собираются, я это сам на свои глаза видел, сам чуть ушел от них и до вас добежал, чтобы сказать: ваша великость, не зевай, веди на них стрельцов, пока не поздно!
Вот он чего мне тогда говорил, вот до чего он был тогда напуган — совсем ум потерял! Вот я ему, как малому, и говорю тогда в ответ: пан судья, да ты хоть представляешь, чего просишь? Да ты знаешь, что такое по нашим по зимним дорогам пройти целому полку стрельцов до самых ваших Зыбчиц? Да я лучше сам один поеду и твоему Цмоку голову откручу, будет он мне тогда знать, как мой тихий народ баламутить! А Стремка мне в ответ: ну, ваша великость, я не знаю, может, вам у него не одну, а три головы придется откручивать. А я: а хоть бы и семь, так и семь откручу! После зажарю и сожру! А он: кишка у вас будет тонка, ваша великость! Никто ему…
Только дальше я его слушать не стал. Крикнул стрельцов, они его взяли и вкинули в холодную. Чтобы охолонулся. А я, весь гневный, красный весь, пошел к себе. Нюра меня увидела, перепугалась, стала спрашивать, что да к чему. Я ей все как есть и рассказал. Вот дурень так дурень! И она меня за это сразу наказала. Ой, говорит, а ведь пан Стремка прав, Цмока трогать нельзя, а хлопов нужно. И чего этот пан Сидор только пьянствует, а как домой придет, так свою законную бьет, бьет, бьет смертным боем! Что она ему сделала? Что, мало деток народила или еще мало чего? Вот пусть теперь этот твой Сидор собирается, идет на Зыбчицы и пусть там свою удаль на Цмоке, а не на бабе показывает!
И много она еще чего подобного кричала, как будто это не Сидор, а лично я его жену бью, колочу. Вот он какой, бабий разум!
Но, правда, и я тогда был не умней. Хрясь, хрясь кулаком по столу и кричу: дура, молчи, как сказал, так и будет! Пойду на Зыбчицы и удавлю эту нечисть поганую, очищу державу от скверны! Встал, и ушел, и хлопнул дверью.
Ушел я, сами понимаете, не в Зыбчицы. Ушел к себе в рабочий кабинет, целый день там сидел, размышлял. А после пошел к доктору Сцяпану.
Но и доктор меня не утешил. Тоже сказал, что Цмока мне лучше не трогать, что лучше вообще тихо сидеть, молчать. Га! Ему хорошо! И у него это всегда ловко получается: чуть только стемнеет, он сразу от себя всех выгоняет, закрывается, ставит на стол кувшин вина покрепче и после пьянствует всю ночь. А утром говорит: я размышлял! Так было и тогда: я прихожу к нему, солнце еще не село, а от него уже разит. Да плевал я на его советы! А вот закрыться бы да никого к себе не допускать — это он дельно придумал. И я тоже закрылся, и только к кувшину…
Стучат! Я злобно так: чего?! А мой Рыгор из-за двери: ваша великость, делегация! Ат, думаю, вот никогда мне нет покоя! Открываю. Заходит мой Рыгор и говорит: так, мол, и так, ваша великость, тут прибыли паны, стоят внизу, шумят, допустить? Кто, спрашиваю, там? Да, говорит, княжич Хома, сын покойного князя Мартына, княжич Гнат, сын такого же покойного князя Федора, с ними их всякая родня и соседи, голов с пятьдесят, и все они злы, как собаки, хотят срочно с тобой говорить, ваша великость, как быть? Га, говорю, известно как! Не хватало еще, чтобы они здесь натоптали, перегаром надышали. И вообще, в державе должен быть порядок!
Веди их, как это и положено, в аудиенц-залу, и пана великого писаря туда же кликни, и его писарчуков, и стрельцов на двери чтоб пан Зуб поставил, да побольше, и я скоро приду, пусть подождут, не велики паны!
Рыгор ушел. А я еще немного посидел, но пить вина уже не стал, только орехов пощелкал, погрыз, потом уже взял булаву, пошел. Прихожу я в ту аудиенц-залу, смотрю: они уже сидят по лавкам, а сбоку, у окна, сидят мои писарчуки, над ними стоит пан Мацей, великий крайский писарь, очень надежный человек, а на дверях везде стрельцы с аркебузами. Так, хорошо! Я сел на свое место, а это будет вдвое выше их лавок, глянул на них сверху вниз, говорю: как живете-можете, васпане, чего такие хмурые? Они молчат. Только слышно: скр-скр-скр — писарчуки строчат, мои слова записывают. Записали и ждут. А эти и дальше молчат. Ну, говорю я и встаю, если вам, Панове, мне сказать нечего, тогда я ухожу, у меня много дел.
Ой, чего тут сразу началось! Тут они все разом повскакивали и ну орать-брехать наперебой, что вот, мол, ты какой, наш господарь, так высоко взлетел, что ничего уже вокруг себя не видишь, а за жупан тебя да и на землю, к нам, у нас земля дрожит, дрыгва бурлит и кровью обливается, знатнейшие ясновельможные князья, а с ними целая хоругвь славных панов, от лютого врага все как один полегли, а тебе, ваша великость, хоть бы хны, да что это за господарь такой, где правда на земле, где… Да! Много чего они тогда себе позволили орать. А я стою, молчу да усмехаюсь, смотрю — писарчуки строчат, все подробно записывают, пан Мацей усы подкручивает, тоже усмехается. А эти брешут, брешут, брешут — и ни один из них не захлебнется! И я тогда…
Ат, говорю — и булавой кр-рак по лавке! Ат! Кр-рак! Ат! Кр-рак! А потом грозным голосом, громче их всех, вместе взятых, кричу: молчать, васпане, это не корчма! Это не хлев, чего ревете?! Что, думаете, я не знаю про Сымонье? Да я все знаю, больше вашего! И все, что надо, сделаю! А будете и дальше так орать, тогда и сам сейчас уйду, и вас отсюда попрошу! Геть! Тишина! И опять кр-рак булавой, кр-рак, кр-рак!
Они мало-помалу стишились. Сели по лавкам, отдуваются. Я тоже сел и говорю: кто из вас старший, панове, тот пусть говорит, только один, а я его послушаю, а после буду отвечать. Встает пан Халимон Деркач, покойного князя Мартына дядя по кудели, и начинает злобно говорить, что вот, мол, господарь, ваша великость, какие нынче грозные, кровавые дела у нас в Крае творятся, всякая нечисть поганая прямо посреди бела дня на родовитое панство кидается, целыми хоругвями его пожирает — и все это ему безнаказанно сходит, куда ты только смотришь, господарь?! И смотрит на меня, глазюки вот такие вот, по яблоку, усы вот так, торчком! И ждет, что я ему отвечу.
А я не спешу. Я сперва усы себя огладил, после чуб, после к писарчукам оборачиваюсь, спрашиваю, записали они Халимонову речь или нет. Отвечают: записали точно всю. И вот только потом уже, еще раз чуб пригладивши, я тому панству отвечаю. Во-первых, говорю, не среди бела дня, а темной ночью было это дело, это раз, и это очень важно, а почему это важно, потом объясню. А вот и два: а где все это было, Панове? В Сымонье. А что они, отцы и братья и соседи ваши, что они там делали, а? Кто их туда, в чужой маёнток, звал?
Они разом тогда: какой это чужой? он ничей! он по закону…
Кр-рак! Кр-рак я булавой! И говорю: Панове, я покойному князю Мартыну уже говорил, и от покойного князя Федора я этого тоже не утаивал, да это и так всем известно: по закону нашему и Божьему князю Сымону наследует его сын Юрий. Так это или нет?!
Они опять: гав, гав! нет того Юрия! гав, гав! он в Златоградье сгинул, гав!
А я: а у вас на то бумага есть, что его уже нет? А у вас есть на то свидетели? Вот то-то же! Вот потому я покойным князьям во вступлении в наследство и отказывал, я ждал, когда про пана Юрия хоть что-нибудь да прояснится. Но они, покойные паны, меня не послушались, а пошли грабить, своевольничать, они на чужое позарились, и вот что теперь получилось, Панове! Нет теперь того Сымонья, как будто никогда его и не было. А вот как теперь вернется, с Божьей ласки, пан Юрий, теперь уже князь Зыбчицкий, что мы тогда будем делать? Кто будет с ним за весь этот разор расплачиваться, Мартынычи или Федорычи?!