Стёртые буквы - Первушина Елена Владимировна 2 стр.


В городе из уст в уста передавали рассказ о том, как сотню лет назад победители из-за шторма не подобрали своих убитых и, когда корабли вернулись в город со славой, Совет приказал казнить полководцев. И никакие мольбы не помогли.

Но страшилка и есть страшилка, а на деле, если хоть кто-то вместо дна морского попадал на городское кладбище, то и за это надо сказать спасибо.

А за то, что попадали они в более-менее приличном виде, нужно сказать спасибо ночной страже. И мне.

В общем-то работа была женская — мытье, шитье, краска, отдушки. Вот только занимались ею, если не считать меня, пятеро негодных к военной службе парней, то и дело бегавших за ближайший барак облегчить желудок.

А когда под утро на причале появлялись первые родственники, Густ неизменно совал мне такую охапку дров, что я едва до земли не сгибалась. И говорил:

— Придешь домой, обязательно помойся хорошенько. Хорошенько, слышишь! Смотри, воды не жалей. В общем:

Юн юницу полюбил,

Юн юнице говорил:

«Я тебя люблю!

Дров тебе куплю!»

Да, забавное это было время, когда парень мог выразить симпатию девушке таким вот образом.

Причем дрова были серьезные: по большей части просмоленные корабельные доски. Как они потом в печке гудели да трещали!

Потом, под вечер, когда всех узнанных покойников родичи развозили по домам, я снова возвращалась в Порт.

К неузнанным.

Тут и начиналось мое настоящее дело. Я просто смотрела на них и запоминала.

Потом Густ и ребята увозили их, чтоб похоронить на старом кладбище.

А я шла в храм, кормила свою богиню и рассказывала ей. Подробно о каждом. Об одежде, волосах, родинках, шрамах, бровях, губах, ладонях. И о том молчаливом ожидании, которое видела на их лицах. Словно души их все еще блуждали где-то неподалеку, но боялись обратить на себя внимание, как дети из хорошей семьи. Старались не подать вида, что им боязно отправляться без проводника в дальнее путешествие. И я просила свою богиню проследить, чтоб они не заблудились, не сбились с дороги. Больше за них попросить было некому.

Мою богиню зовут Гесихия, что значит Тишина.

И если я разбираюсь в чем-то, кроме мяса, пива, чистки ножей, мытья посуды и стирки половиков, так это в молчании.

Потом, во исполнение обещания данного Густу, я грела воду и мылась.

Не потому, что хотела от чего-то очиститься, я вовсе не чувствовала себя оскверненной от возни с покойниками, а просто, чтобы сделать приятное хорошему человеку.

Может быть, Густ с его чистоплюйством сохранил меня той зимой от вшивой лихорадки.

Хотя сквозняки по храму гуляли такие, что все шансы познакомиться с ее сестрицами Трясеей и Душеей у меня были.

Такая вот у нас получилась война.

Странная немного, но, наверное, не хуже и не лучше любой другой. Только я надеялась, что изгнание из столицы означает, по крайней мере, что меня освободили от всего этого. Ан нет.

3

Однако дела в «Конце Света» все же складывались повеселей, чем я предположила сначала.

Потому что, едва на небе прорезалась неровная, как первый зуб, половинка луны, рогожка на козлах вдруг зашевелилась.

Покойник подергался, покрутился, потом откинул рогожку, сел, осмотрелся, почесал в затылке, спрыгнул наземь.

Причем выглядел он весьма живым.

Я, правда, не встречала раньше оживших покойников, но мне почему-то казалось, что от них должно нести мертвечиной.

Запаха я, конечно, все равно бы не различила, но этот двигался легко и свободно, да и шея его теперь свернутой не казалась.

Народ в трактире разговоров не прервал, будто так и надо.

Нищий, мирно дремлющий у стены, тоже глазом не моргнул.

И только псина у ног нищего, почуяв покойника, подняла голову и заложила уши.

Покойник развел руками, словно говорил: «Прости, не тревожься,» — вышел тихонько за ворота и растворился в темноте. Я повернулась к кухарке.

Той мои округлившиеся глаза и отпавшая челюсть явно доставили удовольствие.

Наутро я коленопреклоненно тру и скоблю пол в трактире, а сама размышляю над историей, которой вчера меня угостили здешние завсегдатаи.

Вот уже почитай два года, как поселились в «Конце Света» оборванец и пес. Оборванец — парень тихий, безвредный, день напролет корзинки плетет, и собачина тоже воспитанная, лишний раз не гавкнет. Поэтому их не гонят.

Только, верно, кому-то этот оборванец все же сильно насолил. И каждый вечер появляется в трактире некий тип и норовит беднягу-нищего пришить.

Но только этот убивец за оружие схватится, как верный пес поднимает лай, и тут же с убивцем какая-нибудь нежданность случается: то на собственный нож напорется, то споткнется, да головой об камень, то, как вчера, с лестницы сверзнется.

А самое забавное, что едва взойдет луна, как убивец оживает и скрывается. До следующего вечера.

Люди его поначалу боялись, потом за два года привыкли и даже что-то вроде развлечения себе устроили, ходят каждый вечер, смотрят, что этот недотепа на сей раз учудит.

Нищий тоже не пугается, верно, крепко верит в своего защитника.

А хозяин, понятно, рад радешенек, только что лопатой деньгу не гребет.

Вот такая история получается. Чудны дела ваши, боги! Но как подумаешь, в какие вы игрушки играете, пока мы тут покойников обмываем десятками, так прямо забралась бы на небо и хорошенько там всех отшлепала!

Закончив работу, я выношу свою богиню поползать по траве, благо тепло (да что там тепло, парит совсем по-летнему, дождя бы не было!), а сама устраиваюсь на крылечке — отдохнуть.

И гляжу на то, как за забором нищий играет со своей собакой. (Кстати, неожиданно оказывается, что взглянуть на него приятно. Лицом молод, волосами кудряв, в плечах широк, в поясе узок. Да на таком пахать надо!)

Нищий бросает палку, собачина в полном восторге за ней мчится, хватает, тащит назад, головой крутит, поди, мол, отними.

И все бы славно, знай гляди и умиляйся, вот только одно мне странно — молчит собачина. Не лает, не повизгивает, не взрыкивает.

Первый раз такую вижу.

И тут я поспешно зажимаю рот ладонью.

Потому что боюсь, как бы следующая мысль не выскочила у меня изо рта и не зачирикала на весь двор: «Посмотрите-ка! Неужто не видите?! Пес-то ЧЕРНЫЙ!»

Не знаю как у кого, а у меня ни одна мысль в голове долго не задерживается — сразу в руки и в ноги.

Поэтому я засовываю свою богиню назад в лукошко и, оставив ее на крыльце, бросаюсь к курятнику. Распахиваю дверь и вижу: полдюжины несушек, четыре беленьких, две рябенькие и петушок — черный.

М-да.

И тут я поступаю так, будто хочу, чтоб меня скорей выгнали из трактира поганой метлой.

Хлопая в ладоши и взмахивая юбкой, начинаю гонять петуха по курятнику.

Он от меня исправно бегает, взлетает на насест, потом рухает оттуда вниз, и все это без'единого кукареку. Чего я и боялась.

Больше всего похоже на то, что я скоренько отправлюсь собирать цветочки на лугах Анойи-Безумия.

Но жизнь — штука упрямая, и если она так настырно тычет тебя во что-то лицом, глупо закрывать глаза.

Нет, я, по-видимому, твердо решила распроститься со своим прекрасным будущим на здешней кухне. Нет, от работы я пока не отлыниваю. Пока.

Просто едва выдается свободная минутка, я забираюсь по приставной лестнице на крышу курятника и сижу там, озирая окрестность.

По счастью, трактир стоит на горке, и мне с крыши хорошо видно все до самого горизонта: речка, холмы, рощицы, деревеньки.

Ближе к вечеру и впрямь начинает накрапывать дождик, но я все сижу, будто наказанная, и гляжу во все глаза.

Слава мне и богине, углядела, не пропустила!

Черная точка показывается из одного лесного острова и тут же ныряет в другой.

Я влетаю в трактир, быстренько выпрашиваю у хозяина разрешение отлучится на одну только минуточку и бегу со всех ног навстречу убивцу.

4

Здешних тропинок я, разумеется, не знаю, но все же, поскакав козой по зарослям и набрав на платье репьев, встречаю своего желанного у околицы дивьей деревни. И убеждаюсь снова — живехонек. И не скажешь, что вчера на козлах лежал.

Я кричу ему:

— Эй, постой, потолковать надо!

Он, не сбавляя шага, бросает через плечо:

— Чего тебе?

— Потолковать надо. Ты скажи, кто тебя на такую работу подрядил? Он останавливается, оборачивается, и я изумляюсь — маленький

какой, с меня ведь ростом будет, не выше, да и тощий! Нищий его, небось, голыми руками заломает!

— А ты кто будешь? — спрашивает он.

— Посудомойка из «Конца Света». Помочь тебе хочу.

Он смотрит на меня так же удивленно, как до того я на него, и изрекает:

— Иди-ка ты назад, красавица. Не мочись под дождем. Ну, у меня есть чем отбрить.

— В столице над подобными шутками отсмеялись уже пять лет назад, — говорю я со скукой в голосе.

— Тогда что ж ты тут, а не в столице?

— А это долго рассказывать, — отвечаю я. — Ты садись, я все толком расскажу. Садись, садись. А пес с петухом нас как-нибудь подождут. Они дольше ждали.

Похоже, угадала я точнехонько, потому что парень послушно присаживается на вывороченную из палисада гнилую сваю и приказывает:

— Ладно, валяй, говори.

Собственно, рассказывать сейчас во всех подробностях, за что меня вытурили из столицы коленом под зад, — значит попросту терять зря время.

Но по-другому — никак.

Мне надо выудить из парня его историю, и вместо наживки я забрасываю свою.

Кроме того, сейчас с ним говорить и вовсе тяжело.

Он ведь убивать и умирать собрался, а не лясы точить.

Он теперь сам, как стрела, — весь деревянный.

Так что я хочу для начала его к человеческим словам заново приучить.

И я рассказываю, сначала не про себя, про город, про то как уходили осенью из Порта гордые корабли, как жгли всю ночь огромный костер на площади перед храмом Аэты Открывательницы Ножен, как резали в ее честь баранов и обжирались жареным мясом. (И тут у убивца вправду что-то засветилось в глазах, то ли кораблей никогда не видел, то ли просто давно горячего не ел.)

Как потом, после двухнедельного затишья поползли по городу слухи, как я стала замечать, что на рынке все больше женщин с красными глазами, как они поджимали губы и уходили от расспросов, потому что (это я потом поняла), все еще верили, что вышла ошибка, или что кто-то из домашних духов-покровителей совершит-таки чудо, и боялись неосторожным словом это чудо спугнуть.

Как однажды вечером пришли жрецы Пантеона и впервые отвели меня в Порт.

— А ты кому служишь? — спрашивает он.

— Гесихии.

— В жизни про такую не слышал.

— Она маленькая, — объясняю я. — Маленькая и тихая.

— Хм…

Я хочу спросить: «А ты кому?», но, взглянув на него, решаю, что стоит еще немного потрепаться.

Так что я рассказываю про дальний причал, про заблеванные доски за бараком, про дрова. И про новый слух, пришедший по весне, вместе с первыми кучевыми облаками и перелетными птицами. Про одного из наших полководцев. Оказалось, что он почти с самого начала переметнулся на сторону людей моря, и оттого мы всю зиму терпели пораженье за поражением. И Совет Старейшин решил, что все жрецы города должны этого полководца проклясть. Все так и поступили. Кроме одной дуры, которая всю жизнь думала, что она жрица — для благословения, а не для проклятия. И никакими словами нельзя было убедить ее, что это не так.

— Он тебе родич был или кто? — спрашивает убивец. Вопрос, который мне задавали бессчетное число раз.

— Полководец?

— Да.

— Никто.

— Зачем тогда?

Этот вопрос мне тоже частенько задавали, и у меня даже был на него ответ. Всем ответам ответ. Я попросту рехнулась той зимой, и оттого все. Густ помешался на дровах, а я — на этом полководце. Замечательный ответ. Только зачем врать по пустякам, если уже и так все проиграно? И я отвечаю самую что ни на есть правду:

— Потому что я — для благословения, а не для проклятия.

— А здесь тебе чего надо?

— Это конец света, да?

— Где?

— Тут. Черный пес, который почти никогда не лает, черный петух, который и вовсе не кукарекает, потому что время еще не пришло. А нищий кто?

— Морскому царю внучок.

— И кто тебе велел его убить?

— Эт. На нашем огороде прямо из земли вылезла. При шлеме и в полном доспехе. Три грядки глазищами спалила.

Я киваю головой.

Эт, Опустошающая Колчаны, она же Аэта, Открывательница Ножен, — девственная воительница тысячелетней выдержки. Такая могла затеять всю эту историю на пустом месте просто для того, чтоб посмеяться над парнем.

— Что ж она никого покрепче для такой работы не нашла?

— Седьмой сын, — он разводит руками. — Седьмые сыновья не дю-жатся. А у пацана морского поручье на левой руке. Две серебряных змеи кольцом. А в поручье сила, чтоб он миром правил. Так Эт сказала. Ты нынче вечером посмотри. Вечером его увидеть можно.

— А когда петух запоет?

— Певень-то? Знать не знаю. Сам каждый вечер жду. Вон ты сама говоришь, сколько в эту зиму людей полегло. Это Эт торопиться, армию себе набирает.

Если я что твердо знаю, так это когда надо помолчать. Я молчу и думаю. Про то, каково это: бросить всю жизнь псу под хвост и умирать по-дурацки каждый вечер под чужой хохот потому лишь, что может быть, когда-нибудь чужая магия зазевается и можно будет чуть-чуть оттянуть конец всего. И все время ждать, когда подаст голос петух и начнет трескаться под ногами земля. И не знать, есть ли у тебя хоть малейшая способность что-то сделать, или это просто богинина шутка. И еще я думаю о том, что Аэта вряд ли шутила. У нее на такую шутку мозгов не хватит. Боги и до соли-то вместо звездного света с трудом докумекались.

С Аэтой, разумеется, у меня мало общего.

Но ее заветы помнит всякий разумный человек.

«Го, что должно быть сделано, должно быть сделано».

И

«Не следует делать того, чего не следует делать».

— Ладно, — говорю я. — А теперь давай потолкуем о том, как нам дальше быть.

5

Вечером в «Конце Света» сплошное расстройство — убивец не явился.

У всех гостей от досады — губа сковородником, хозяин мрачнее тучи.

Нищий тоже не в своей тарелке — принялся корзину плести, прутья изломал, за плетень забросил. Переживает. Кстати, когда бросал, я и правда браслет углядела. Есть там змеи, нет ли, не знаю — далеко больно, но браслетка точно есть.

Я себя ругаю последними словами: прав был парень, надо было ему сюда опять придти, зря я отговорила. Только не могу я на это больше смотреть. Ни единого раза. Устала.

Хорошо еще, что собачине на все плевать. Не пришел вражина, ну и славно, и с блохами повоевать можно.

Народ терпеливо сидит до луны, потом, поворчав, расходится.

Ночь.

Я говорю своей богине:

— Послушай, Гесихия, я никогда не просила тебя решать за меня, но может сегодня как раз такой случай? Я ведь знаю, что попросту в уме помутилась, как все в столице этой зимой, и думать здраво не скоро смогу. Меня трясет, тошнит, я даже толком не знаю, чего хочу: от конца ли света землю избавить, войне ли этим хребет сломать, или просто парня на волю отпустить. А скорей всего, чтоб все это без меня разом как-то случилось. Только разве важно, чего я хочу? И война, и морского царя месть не от моего хотения начались, не от него им и прекращаться. Никогда не собиралась миру указывать, каким ему быть, ты ж знаешь. В общем, если ты нам завтра помогать не станешь, так и знай, я в обиде не буду.

Ответа, разумеется, нет, по тусклым черным богининым глазкам, как всегда, ничего не прочтешь.

Назад Дальше