Папа лишь мельком взглянул на эту последнюю картину, прежде чем тронуть коня. Рим придерживался убеждений Испании, что дикари Нового Света: и наивные индейцы с Дружеских островов, и гордые кровожадные мексиканские индейцы, и индейцы майя — должны быть покорены во имя Христа, а флорентийцы подвергают опасности свои души, якшаясь с дикарями и принимая их как равных.
При каждой остановке Папы его нескончаемый эскорт тоже останавливался и уже так растянулся по улице, что, когда задние ряды тормозили, передние снова пускались в путь. Каждый раз барабанщики барабанили, флейтисты выдували дрожащие трели, камерарии бросали из толстых кошелей монетки в толпу, солдаты дружно маршировали на месте, их лица блестели от пота, кардиналы свешивались со своих сидений и вытягивали шеи, пытаясь угадать, что же теперь привлекло внимание Его Святейшества, ведь потом им придется делиться впечатлениями. Взрывы хлопушек и разноцветные дымы беспокоили солдат. На крышах, вырисовываясь на фоне неба, стояли лучшие стрелки, вооруженные недавно появившимися длинноствольными ружьями, высматривая возможных злоумышленников.
Так Папа постепенно миновал виа Маджио, переехал Понте Санта-Тринита, медленно проехал под триумфальной аркой из полотнищ и деревянных панелей, расписанных в мастерской Рафаэля, смонтированной только сегодня двумя сотнями рабочих. Лишь спустя пять часов после того, как он сел на коня у больших ворот, Папа Лев X наконец выехал на площадь Синьории под оглушительный звон колоколов и грохот канонады, переполошивший всех до единой птиц во Флоренции.
Приветственные крики становились громче, все больше счастливых горожан прикладывалось к золоченым бочонкам со сладким белым вином, по периметру площади на козлах под навесами были установлены столы, ломящиеся от угощений. Любопытные высовывались из всех окон, всевозможные братства потрясали своими штандартами и знаменами, и полчище странного вида священных ликов, казалось, внимательно смотрит на Папу на коне, которого медленно вели по площади. Пятна цветных огней закружились по оштукатуренной стене Первого Республиканского Банка, заплясали в наступающих сумерках.
Члены совета Синьории и другие чиновники сидели на помосте под навесом, за их спинами на пьедестале стояла чудесная статуя Мадонны, привезенная из Импрунеты, она была наряжена в золотые одежды. Два пажа подвели коня Папы к членам совета, слуги кинулись вперед и установили сбоку от жеребца подобие платформы, чтобы Папа мог сойти с дамского седла прямо на помост. Гонфалоньер с непокрытой головой, в черном шелковом наряде с алой отделкой вышел вперед, опустился на колени у ног Папы и поцеловал украшенные кисточками носки белых туфель Его Святейшества, а священники звонили в колокольчики, размахивали кадилами, источавшими сладкий сандаловый дым, и кропили всех вокруг святой водой.
Папа поднял гонфалоньера и церемонно поцеловал, обхватив его голову обеими руками, словно тот был его возлюбленным сыном. Толпа взорвалась приветственными криками.
И посреди площади, с механическим шумом, которого почти не заглушали фанфары, перед огромным белым занавесом раскрылись половинки гигантского космического яйца. По краю нижней половинки яйца тянулись окошки с изображениями знаков зодиака, подсвеченные лампочками. Внезапно вспыхнул яркий свет, когда в центре конструкции разгорелось солнце из ламп с линзами, оркестр механических инструментов заиграл странную монотонную музыку, актеры, наряженные в соответствии с поэтическими описаниями планет и стоящие на золотых дисках, начали медленно и плавно вращаться по своим орбитам.
Папа изумленно взирал на зрелище близорукими глазами. Толпа радостно приветствовала хитроумную конструкцию Великого Механика.
Это было еще не все. Зажглись огни на самой Большой Башне. Затмившие заходящее солнце лучи света, протянувшиеся над головами публики, казались плотными. На белом экране за космическим яйцом возникали и исчезали картинки, внезапно слившиеся в образ ангела, который вдруг пошел вперед шаткими шагами. Половина толпы закричала, другая половина ахнула. Папа, неожиданно забытый на фоне этого чуда, схватился за наперсный крест.
Ангел улыбнулся, склонил голову и на миг сложил большие белые крылья. Когда они снова раскрылись, возник детально воспроизведенный ландшафт, механизированная Утопия, где все реки были выпрямлены и прорезаны каналами, все города симметричны и огромные машины шумели в воздухе.
Потом видение пропало. Толпа шумно выдохнула, со всех сторон космического яйца взвились фейерверки, выбрасывая хвосты искр, похожие на кометы, и высоко взмывая в золотых и серебряных брызгах. Тысячи белых голубей взлетели высоко в воздух над головами ревущей толпы, а изнутри космического яйца звездные божества, одетые в серебристые одежды, с раскрашенными золотом руками и лицами поднялись на колонках и сошли на помост приветствовать Папу.
2
Паскуале видел фейерверк из высокого двухстворчатого окна комнаты Никколо Макиавелли. Он сидел за письменным столом, набрасывая ангелов в различных позах и ракурсах, уделяя особенное внимание связи крыла с рукой и телом. Окно выходило в узкий темный двор, и Паскуале с трудом различал, что он делает. Небо синюшного цвета над скоплением терракотовых крыш, казалось, отдавало последний свет, но Паскуале было лень зажигать толстую свечку.
Он склонился ниже над листом толстой бумаги, обратной стороной какого-то официального документа прошлого столетия, быстро и точно прорисовывая складки рукавов одеяния ангела, зависшего в воздухе с прижатыми друг к другу ногами и широко раскинутыми руками. Тень и свет в складках одеяния смешивались без видимых линий. Мягкая ткань контрастировала с длинными маховыми перьями крыльев, что по высоте были больше тела, которое они несли. Паскуале явственно видел облик ангела. За его спиной полыхал неистовый свет, а за этим светом начиналась бескрайняя, похожая на парк местность, прорезанная белыми дорожками и населенная всевозможными животными, включая даже больших драконов, которые не пережили Потопа. Все существа здесь источали свет, огонь Божьего гнева.
Все хорошо, но он по-прежнему не видел лица ангела.
Письменный стол был завален бумагами, лежащими просто так и стопками, перевязанными лентами. Еще здесь были связка гусиных перьев, чернильницы, поднос с песком, раскладной письменный прибор. Рядом со столом стоял книжный шкаф на сотню книг, было несколько переплетенных в телячью кожу томов ин-октаво, остальные просто дешевые книжки в бумажных обложках из новых печатен. Авторы древние и современные. «Неистовый Роланд» Ариосто в трех томах, «Андрия» Теренца, «Республика» Цицерона, Данте, Ливий, Платон, Плутарх, Тацит. И «De Revolutionibus Orbium Celestium» Коперника, «О путях света и Микрокосме» Гвиччардини, «Трактат о возвратном движении» Леонардо. И две пары собственных пьес Никколо: «Белфагор», «Осел», «Мандрагора», «Искушение святого Антония», толстая стопка полемических изданий и памфлетов. Паскуале больше ни у кого не видел такого набора книг.
Что касается прочего убранства комнаты, здесь была черная плитка, по бокам от нее пара кресел в форме ложки, на стенах множество картин в позолоченных рамках (среди них выделялись выполненные маслом портреты покойной жены Никколо и его детей), cassone[19] с треснутой передней панелью и низенькая кровать, на которой среди пыльных подушек, раскрыв рот, спал сам Никколо. Повязка на левом колене была испачкана засохшей кровью. Пустая бутылка из-под вина валялась на ковре. Никколо заглушал боль в раненой ноге вином и мутным абсентом, выпивая со все возрастающим отчаянием, пока в итоге не заснул.
Паскуале тоже проспал большую часть дня, свернувшись клубочком на старом марокканском ковре, которым был застлан дощатый пол. Он почти не спал последние два дня и был измотан ночными похождениями. К тому времени, когда он промыл и перевязал рану Никколо, глубокую кровавую рану в мягкой ткани над коленом сзади, и рассмотрел стекло в разбитой рамке, которое выхватил из очага, небо начало светлеть, автоматическая пушка выстрелила, сообщая об открытии городских ворот, и колокола церквей зазвонили к утренней мессе.
Паскуале скинул на стул свой лучший черный саржевый камзол, теперь покрытый пятнами пота и копоти, и заснул. Разбудила его несколько часов спустя хозяйка Никколо, синьоpa Амброджини. Это была маленькая сварливая старушка, не выше четырех футов ростом, со спиной, сгорбленной годами труда, до сих пор носящая траур — многочисленные черные тряпки, по мужу, умершему десять лет назад. Она приглядывала за всеми комнатами в доме, где жил Никколо, беспорядочно выстроенном, выходящем задним двором на виа дель Корсо, на полпути между площадью Синьории и Дуомо. Ее побаивались и любили квартировавшие здесь неженатые студенты, странствующие писатели, музыканты и механики, коих возмущало, ее насмешливое отношение к их томной рассеянности и подкупала ее суровая, самозабвенная преданность.
Хозяйка ворвалась в комнату Никколо вскоре после полудня, слабо вскрикнула, увидев спящего на ковре у письменного стола Паскуале, вскрикнула громче, заметив раненую ногу Никколо, лежащую в приподнятом положении на подушке.
Тревога сменилась приступом какой-то сердитой материнской любви. Синьора Амброджини заметалась взад и вперед, приказала Паскуале вскипятить воды на плитке и велела Никколо, все еще не проспавшемуся, спустить ногу на пол. Она промыла рану и аккуратно перебинтовала ее, искоса поглядывая на Паскуале, словно это он был повинен в страданиях ее постояльца.
Никколо вынес все стоически и с добродушным юмором, как он обычно воспринимал синьору.
— Мы попали в небольшую переделку, — сказал он и улыбнулся, когда она принялась отчитывать его.
Синьора Амброджини всплеснула руками:
— В вашем-то возрасте! Вам нельзя тягаться с молодыми повесами вроде этого, — прибавила она, бросая на Паскуале сердитый взгляд. Ее глаза, черные и живые, сияли на прорезанном глубокими морщинами лице. Белые волоски, жесткие как проволока, торчали из подбородка.
— Я знаю, я усвоил урок, — сказал Никколо. Он поглядывал на недопитую бутылку вина, стоящую на письменном столе, но не осмеливался попросить ее. Синьора Амброджини не одобряла его пьянства. Он добавил: — Но, полагаю, я все равно в выигрыше.
— Шатаетесь где ни попадя! — закричала синьора Амброджини и патетически закатила глаза. — А теперь вот пропустите приезд Папы, и я вместе с вами, пока вожусь здесь! Господи! Что вы со мной делаете, синьор Макиавелли?!
— Вы же знаете, вам не стоит идти смотреть процессию, — заговорил Никколо терпеливо. — Из-за толпы. А что касается меня, там будет полно журналистов. Полагаю, все журналисты Флоренции. Без моей статьи как-нибудь обойдутся.
Старушка наклонилась завязать бинт на ноге Никколо.
— Надо думать, этот молодой повеса один из ваших дружков журналистов. Вы, молодой человек, лучше возвращайтесь к своей работе, не болтайтесь здесь, не беспокойте моих жильцов.
Паскуале возразил, что он художник, но старуха отказалась верить ему. Она старательно и крепко завязала бинт, Никколо откинулся на подушку, когда она закончила. Он вздохнул и сказал, что она просто кудесница и он окончательно уверится в этом, если она принесет им какой-нибудь похлебки.
— Этот молодой человек достаточно крепок, чтобы самому раздобыть себе еды, — отрезала синьора Амброджини.
— Он помогает мне, — пояснил Никколо. — Помогает в одном весьма важном деле. И он действительно художник, и хороший, ученик Джованни Россо.
— Не знаю такого, — фыркнула хозяйка, но все-таки отправилась за похлебкой.
— Она на самом деле добрая, — сказал Никколо, лежа на подушках. — Ради всего святого, Паскуале, передай мне бутылку со стола.
— Как ваша нога?
Никколо отхлебнул прямо из бутылки и рукавом стер каплю, покатившуюся по подбородку.
— Чуть позже выясню, а пока мне хочется отдохнуть. Паскуале, то стекло еще у тебя?
— Конечно.
— Дай мне еще раз взглянуть на него.
Вставленное в деревянную раму, с которой осыпалась зола, стекло треснуло от жара камина, и картинка, напечатанная или нарисованная на нем, стала такой коричневой от огня, что можно было рассмотреть только кусочек. На самом деле вся картинка, кажется, стала темнее, чем была, когда Паскуале достал ее, словно материал, из которого ее сделали, продолжал изменяться. Но все равно можно было различить фигуры, закутанные в плащи с капюшонами; выполненные с дотошной тщательностью, они стояли перед подобием алтаря, на котором лежала обнаженная женщина, изображенная так, что нельзя было понять, мертва она или жива. Джустиниани, его капюшон был откинут с хищного лица, стоял с мечом, клинок которого мягко поблескивал, вскинутый над головой.
— Черная месса, — догадался Паскуале.
— Шантаж, — сказал Никколо.
— Что вы слышали у окна?
— Я слышал имя Салаи, и я слышал, как Франческо угрожал Джустиниани, неуверенно и с отчаянием. Мне стало ясно: у Франческо есть доказательства, что Джустиниани периодически участвует в обрядах, подобных запечатленному здесь. Художник шантажировал его, требуя каких-то услуг.
— Каких это услуг?
Никколо, кажется, воодушевился:
— В самом деле, каких, Паскуале? И к чему шантаж? Маш, подобные Джустиниани, вечно нуждаются в деньгах, а у подобных Франческо, как мне кажется, денег хватает.
— Если только речь не идет о чем-то совсем уж ужасном, что даже Джустиниани не хочет делать.
— Подобное объяснение напрашивается само собой, хотя, прости меня, Паскуале, это смахивает на сюжет какой-то плохой мелодрамы. Возможно, Джустиниани уже все выполнил, и Франческо пытался припугнуть его, чтобы тот молчал. Возможно, это как-то связано с Салаи и убийством Романо. Я должен как следует все обдумать, — заключил Никколо и осушил бутылку. — Принеси мою фляжку и налей стакан воды из того кувшина.
— Это пойло доведет вас до безумия, а затем вообще прикончит, Никколо. Я знаю, что это такое. Там же полынь.
— Семь частей на сто частей воды, как раз правильная пропорция. Пожалуйста, Паскуале, не заставляй меня читать о нем лекцию! Мне необходимо подумать!
— Вам нельзя волноваться. Вы ранены.
Никколо помотал головой:
— Еще многое неясно. Дело оказалось сложнее и запутаннее, чем я сперва думал. Возможно, нас ждет сенсация века!
— Я делаю это в виде исключения, — неохотно согласился Паскуале.
— Семь частей на сто частей воды, — повторил Никколо, внимательно наблюдая, как Паскуале по капле наливает желто-зеленую жидкость. Он взял у Паскуале стакан и залпом выпил мутный напиток, затем лег и прикрыл глаза, пощипывая пальцами кончик носа.
Паскуале сидел и смотрел на Никколо. На лестнице за дверью послышались шаги, он положил картинку с черной мессой на письменный стол лицом вниз, как раз когда вошла синьора Амброджини. Она принесла поднос с двумя мисками супа и ломтем черствого хлеба. Никколо сказал хозяйке, не открывая глаз:
— И что бы я без вас делал, синьора Амброджини?
— Валялись бы пьяный в канаве, ясное дело, — ответила синьора Амброджини и вышла, бросив еще один негодующий взгляд на Паскуале.
Никколо сказал, что вспомнил кое-что, пошарил под кроватью и вытащил бутылку вина. Он выдернул пробку зубами и отпил изрядный глоток, затем встретился взглядом с Паскуале и сказал:
— Только в качестве лекарства. Кроме того, это последняя.
Паскуале выпил стаканчик под суп, но вино оказалось кислым и горьким, и он с радостью предоставил Никколо допивать бутылку самому. Никколо почти не прикоснулся к своему супу и позже снова заснул, а Паскуале сидел в сгущающихся сумерках и рассматривал сначала темнеющую картинку, затем летающую лодку. Как он ни старался, он не находил связи между двумя этими предметами, а потому отложил их в сторону и зарисовал сначала спящего журналиста, затем синьору Амброджини, добившись сходства, когда он вспомнил ее характерный косой взгляд, быстрый и сердитый, и как она смотрела на него, чуть отвернувшись. Так он и научился запоминать лица, не по каким-то деталям, а по выражению или эмоции, которые вызывали в памяти цельный образ. Он запечатлел сцену, последовавшую сразу после крушения vaporetto, в основном фантазируя, и закончил набросками ангелов, полностью уйдя в работу, пока на темнеющем небе не начали взрываться фейерверки и Никколо проснулся.