Агеларре смотрел на нее и улыбался.
Она никогда не могла понять, был ли он ее возлюбленным. То, что происходило между ними в странном полусне, несомненно, было изменой. Но было ли это супружеской изменой Николаусу?
Агеларре дал ей драгоценные камни, объяснил, как ими пользоваться, исцеляя человеческую боль. Он ничего не «вкладывал» в нее — просто раскрыл те источники, что всегда таились под смертной оболочкой, и дал им выйти на волю.
Потом заговорил с ней о другом:
— Вот уже несколько десятков лет я ощущаю хрупкость равновесия, установившегося в мире.
— Равновесия? — Женщина была счастлива, ей не хотелось вникать в мысли мужчины.
— Между тем, что церковники называют «злом» и «добром», а я называю «Искусством» и «мракобесием», — настойчиво сказал Агеларре и коснулся ее плеча.
И она поняла, что для него это важно, и заставила себя слушать.
— Мир остановился на перепутье двух дорог, замер, не зная, на что решиться. Католическая церковь тянет в одну сторону, древнее Знание — в другую. Церковники хотят, чтобы человек пользовался только теми орудиями, которые можно сделать из дерева или металла, из камня или пеньки. Церковники запрещают пользоваться магией, волшебной силой, которая струится из наших рук. Но это все равно что сказать зрячему: «Ослепни!», крылатому: «Ходи пешком!», здоровому — приказать стать калекой… Как можно забыть то, что уже узнал? Как можно оставить то, что уже достигнуто? И ты — одна из тех, кто может повернуть человечество к Знанию, к Искусству.
— Я не понимаю, — сказала женщина. — Что плохого может быть в Искусстве? Ты научил меня помогать людям, избавлять их от страданий. Ты открыл мне красоту и богатство мира. Нет ничего плохого в том, что делаю я или делаешь ты. За что же они так стремятся уничтожить нас?
— Из страха, — сказал Агеларре. — Им ненавистно все, что непонятно. Такова толпа. А церковники возглавляют ее. Все, кто осмеливаются мыслить, любить, смеяться, отличать добро от зла, — все ЕРЕТИКИ.
Женщина вздрогнула всем телом, но тяжелая рука Агеларре, лежащая на ее плече свинцовым грузом, уняла дрожь.
— Ты не должна позволить им убить тебя. Обещай, что будешь осторожна, Хильда Колючка.
— Да, — еле слышно сказала она.
— Сейчас в вашем городе лютует Иеронимус фон Шпейер. Страшной косой выкашивает всех, кто хоть на ладонь превосходит других красотой, талантом или знанием. Трудно тебе будет ускользнуть от него. Страшнее чумы Мракобес, будь он проклят.
Он повернулся, чтобы уйти, оставить ее одну посреди поля.
— Постой, — крикнула она ему в спину — узкую, прямую.
— Иди домой, женщина, — сказал Агеларре, не оборачиваясь. — Храни мои дары. Тенебриус расскажет тебе то, что не успел рассказать я.
— Когда мы увидимся снова?
— Я приду. Иди домой, Хильда.
Рехильда закрыла глаза, чтобы удержать слезы, а когда вновь открыла их, то увидела, что лежит у себя в спальне, и Вейде стоит над ней, держа в руках большую чашку для умывания.
Тихий шорох камней под ногами.
Как горы, громоздятся отвалы, закрывают черное небо. Луна то ныряет в тучи, то вновь показывается. Черный крест, вбитый в глотку Обжоры, распростер руки, словно хочет схватить ночного путника.
Закутанный в темный плащ с капюшоном, пробирается по отвалам человек. Еще один камешек срывается из-под башмака, скатывается вниз. И замирает человек — черная тень на черном фоне отвала.
Семь сотен лет назад пришли на эту землю люди с кирками и лопатами, разрыли берег Оттербаха, расковыряли склоны Разрушенных гор, прорыли глубокие шахты, построили лестницы в бездну. С той поры земля стонет от человеческой грубости. То и дело смыкается над шальными человечьими головами. Но люди не отступаются, снова и снова грызут породу своими инструментами.
Солдаты, в доспехах насилующие непорочных монахинь, не так грубы, как горняки.
Даже сквозь подошвы башмаков ощутим жар страдающей земли, ее бесконечная горячка. Здесь больна земля, почему же никто не слышит ее стона?
У человека в плаще есть драгоценный камень. Не куплен, подарен, передан из рук в руки. На него не налипла грязь купли-продажи — всем известно, то, что сойдет с купеческой руки, вовек не отмоется.
В пальцах вертит камень. В бледном лунном свете мелькает светлейшая зелень. Два кристалла-близнеца, как два маленьких белых гриба, сросшиеся между собой. Грани слабо выражены. «Обсосаны», говорят рудознатцы.
Слово искривляет губы, видные из-под капюшона. Крупные, красивые губы.
Светлая прядь выбивается из-под черной ткани.
Женщина.
Стоит на отвалах, возле могильного креста, над мертвыми горняками, озаренная мимолетным лунным светом. Капюшон упал на спину, волосы кажутся седыми; в руке камень.
Шорох за спиной — одна из собак, охраняющих по ночам рудник. Огромный сторожевой пес, пасть беззвучно раскрыта, сверкают клыки. Не брехать обучено животное; убивать. Женщина протягивает руку. Ей незачем бояться, знает заклинание от собачьего лая и собачьего гнева.
— Пропусти меня, сукин сын, — говорит она звонким, красивым голосом.
— Я за распутством пришла, не за кражей.
Пес замирает на месте, тяжко дыша. Злоба душит его. Чужая воля, сильнее собачьей, не дает ему сделать ни шагу. А женщина тихо смеется, поддразнивает, спиной поворачивается. Впиться бы в этот тонкий затылок. Пес не понимает, что мешает ему сдвинуться с места, тихонько, жалобно скулит. Горящие песьи глаза провожают ведьму долгим взглядом.
Ощупью нашла дверь в знакомую хижину Тенебриуса, поскреблась у порога. Скрипучий голос спрашивает в темноту:
— Ты, Кунна?
Настоящее имя женщины — Рехильда Миллер, красавица, умница, целительница. Но какое дело Тенебриусу до имен?
— Я принесла, — тихо говорит женщина.
Дверь бесшумно приоткрылась, на пороге возникла угловатая тень.
— А… Ну, проходи. Что торчишь на пороге? Комаров напустишь. Одни неприятности с вами, бабами.
Женщина поспешно входит в дом, и старик захлопывает за ней дверь. Не успела отдышаться и оглядеться, как уже тянет руку к ее сокровищу:
— А ну покажи.
Она отдергивает руку.
— Да не прячь ты его, как малолетка пизду, — ворчит старик. — Не девочка уже.
Нехотя она разжимает пальцы. При ярком свете свечи камень кажется мельче, тусклее, белесее.
— Хорош, — завистливо бормочет старик. — Кто тебе дал его, а?
— Агеларре.
Имя дьявола само собой сошло с ее губ, красивое, как громовой раскат июльской ночью.
— Неужто сам? — Тенебриус трясет неопрятными лохмами. — Хороший камешек…
Глаза — две ярких черных точки на древнем лице — уставились на женщину с непонятным, страшноватым выражением. Всякий раз при виде этих глаз Рехильда пугается, всякий раз привыкает к отшельнику заново.
— Согрей воды, Кунна, — говорит старик.
Женщина снимает плащ, собирает распущенные волосы в узел на затылке. Как простая деревенская баба, наклоняется над большим трехногим чаном, где вода кипит без огня, ковшом сливает в деревянную бадью. От воды поднимается пар, заволакивает жалкую комнатушку. Тонут в полумраке и тумане куча грязных тряпок в углу — постель старика, бочонок — его кресло, засаленная корзина с черствым хлебом — его ужин, покосившаяся полочка над дверью, где собрано все его богатство — горы глиняной посуды, что ни склянка, то тайна или чудо, здесь под плесенью варенье, там целебные коренья, кость верблюда из Алеппо, грандиозна и нелепа, от сожженного еретика полусгоревшая рука, амбры серой два комка, желтой серы три куска, все вокруг пропахло гнилью, все покрыто жирной пылью…
Кряхтя и охая, но камень из руки не выпуская, старик задирает подол своего ветхого одеяния, засовывает тощие ноги в бадью. От удовольствия стонет.
— Как из дома-то выбралась, нормально? Муж не поймал?
— Он спит, — сказала Рехильда нехотя. — Ни о чем не догадывается.
Неумолимое время одерживало последнюю победу над Николаусом. У него все чаще болела хромая нога. Рехильда подолгу просиживала возле его постели. От прикосновения ее теплой, сильной ладони становилось легче, боль словно стекала, уходила прочь.
Этот немолодой, некрасивый, молчаливый человек, всегда так добр к своей жене. Рехильда и к ведьмовству обратилась только ради того, чтобы помочь своему мужу, избавить его от боли.
А потом стала помогать и другим. Люди приходили к ней хворые, бессильные, а уходили исцеленные, избавленные от недугов.
Она жадно училась. Боялась не успеть узнать всего, что ей понадобится. Потому что Николаус становился старым и больным. Настанет день, когда она отплатит ему за его терпение и доброту, вырвет из лап смерти, как некогда он спас ее от нищеты и голода.
В нерешительности стояла Рехильда возле бесноватого старца. Тот неожиданно вскинул к ней лицо, сморщил гримасу.
— Глядишь, как собака на хозяина, когда куска просит, только что хвостом не виляешь, Кунна.
— Скажи, Тенебриус, почему ты называешь «Кунна»? Что означает это имя? — только и спросила.
— Имя латинское, обозначает сущность женскую, сиречь «блядь», — охотно разъяснил старик. — Все вы на одно лицо, бабы… Недосуг запоминать ваши клички. В мое время у женщин вовсе не было имен.
Тенебриус такой древний, что невозможно понять, хочет ли он обидеть или же просто болтает, что на ум пришло.
— А звали ваше сорочье племя по отцу, либо по мужу. И если бы у меня была жена, ей имя было бы — Тенебрия, вот и все.
Переступил в бадье ногами, плеснул водой через край. Не заговорил — забормотал себе под нос, так что женщина вынуждена была низко наклониться к нему ухом:
— Природой тепел берилл, силой наливается в третий час пополудни. Пена воды вскипает в тот час, когда солнце входит в расцвет свой, и оттого крепок берилл. И сила его более от воздуха и воды…
И повернул к женщине уродливую рожу. У самых глаз Рехильды — разинутый беззубый рот. Изо рта вместе с гнилым запахом вылетел вопрос:
— Поняла, блядища?
— Да.
Она выпрямилась, стряхнула с платья капли воды.
Красивая женщина Рехильда, рослая, статная, с густыми светлыми волосами, в зените женской зрелости.
Старческие глазки оглядели ее с неудовольствием.
— Много о себе думаешь, — рявкнул Тенебриус, — мало о природе вещей. Все вы, бабы, таковы…
Погрозил ей костлявым пальцем.
— Ступку возьмешь яшмовую, пест тоже из яшмы, но иного цвета. Ступку лучше зеленую, пест черный, — поучающе сказал старик.
Женщина вся слух и внимание: в книгах того, что рассказывает Тенебриус — из какой преисподней появился жуткий старец? — не найти.
— Изотрешь камень в порошок.
Сильнее стискивает Рехильда пальцы над камнем, ощущает его теплые грани. Как жаль ей дробить это природное совершенство.
— Изотрешь, — повторил дед, который словно бы прочел ее мысли, — в тончайший порошок. И поместив в сосуд яшмовый, храни, дура-баба, тщательно храни. Это хорошее противоядие. Насыпь порошка в ключевую воду… Есть теперь в городе ключевая вода-то?
Рехильда кивнула.
— И дай страдальцу выпить. Пусть на пустой желудок пьет, нечего брюхо набивать. И высрет с говном всю свою отраву. Раньше это средство всегда помогало, когда хотелось, чтобы помогло. А хотелось не всегда, но про то другой разговор. Ты-то, потаскуха, всех жалеешь, ну ладно, дело твое. Жалела бы через одного, прожила бы с мое, а так не дотянешь и до сорока.
Женщина вздрогнула. Старик заметил это, захохотал, забил в воде ногами.
— Напугалась? Так тебе и надо.
— Откуда тебе известно, что будет?
— Время, — сказал старик.
И замолчал. Рехильда терпеливо ждала, стоя с кувшином в руке. Потом Тенебриус проскрипел как-то особенно неприятно:
— Время имеет начало и имеет конец, как все, что было сотворено. И этот конец уже существует. Что же препятствует тебе ходить взад-вперед по уже проторенной дороге? Многие делают это. А ты почему не можешь?
Он так долго смотрел на Рехильду, что та смутилась.
— Не знаю.
— А я знаю, — рассердился старик, махнул сухой рукой. — Оттого, что ты дура-баба. Подлей кипятку-то. Остыла вода за болтовней.
Женщина повиновалась.
— Как я умру? — отважилась спросить она.
— Глупой смертью, — отрезал Тенебриус.
И прикрыв глаза, заговорил о другом, заговорил так быстро, что Рехильде пришлось отбросить все другие мысли — только слушать и запоминать, потому что писать она не умела.