Пётр без чувства посмотрел на недоросля.
— Какой только ереси нынче не учат — право слово, срамно слушать. Разумеется, сера и ртуть алхимиков не соответствуют тому, что понимается теперь под этими словами, а имеют скорее отвлечённый смысл. Ртуть представлялась воплощением металлических свойств, а сера олицетворяла изменчивость металла под действием температуры. Для превращения металлов алхимикам необходимы были медикаменты-тинктуры троякого рода — первые два рода лишь приближали неблагородные металлы к благородным и только медикамент третьего порядка, magisterium, чудодейственный философский камень, мог вполне разрешить задачу. Одна часть этого волшебного средства способна была обратить в золото в миллион раз большее количество металла! Тинктура третьего рода была чистой душой золота, лишённой пут всякой физики! Понимаешь, о чём я?
— Обо мне, — кивнула Таня. — И немного о золоте.
Легкоступов фыркнул.
— Алхимия по сути исследовала мистическую металлургию, изучала джиннов металлов — то есть те процессы, которым, по нынешним понятиям, природа позволяет проистекать лишь в живых организмах. Метаморфоз металлов представлялся сродни метаморфозу насекомых. — Пётр снова сокрушённо вздохнул. — Глубочайшая наука о жизни скрывалась под их теориями и символами… Но столь грандиозные идеи неизменно ломают узкие черепа. Не все алхимики были гениями — жадность привлекла сюда искателей золота, чуждых всякому мистицизму. Они понимали всё буквально — из этой-то кухни вульгарных шарлатанов и вышла нынешняя химия.
— А какое отношение это имеет к сборищам колдунов и могов, которые вы тут устраиваете?
— Прямое. Физика, как известно — тело порядка. Но если освободить огонь вещей, если выпустить на волю джинна и истребить его лампу, мир захлестнёт хаос. Он сметёт границы человеческих представлений, сокрушит знание о возможном и разнесёт в пух декорации изолгавшейся земли. А потом — дело за малым. Останется заключить освободившийся огонь в новую — с молоточка — форму, слепить для джинна новый горшок — вот и получится преображённый мир, мир былой сакральной иерархии.
— И что, все станут счастливы?
Петруша издал неопределённый звук — не то прочистил горло, не то крякнул от удовольствия.
— Нет, не станут. — Ещё один глоток вина. — Русский учёный Георгий Гурджиев описал закон конечности знания. Того самого, который не гранит науки, а приблизительно нижняя шехина — стёкший во тьму божественный свет. Знание это исчислимо, оно дано земле в ограниченном объёме — стало быть, его будет много, но у избранных, либо мало, но у всех. Если, конечно, всем приспичит его собирать. Какое тут счастье?
— Тогда зачем лепить новый мир? — непритворно удивилась Таня.
— «Ветер дует затем, чтоб приводить корабли к пристани дальней и чтоб песком засыпать караваны», — продекламировал Легкоступов.
Тут в дверях столовой появились Некитаев и князь Кошкин.
— Стихи читаете? — улыбнулся Феликс.
По странной прихоти Иван давно задобрил Кошкина почтительным и в меру шутливым письмом, отправленным ещё из Царьграда. И князь простил. Иногда казалось, будто Некитаев и вправду немного сожалел о том, что однажды резковато обошёлся с Феликсом. Да и с Кауркой, пожалуй, тоже. Хотя Петруша ни за что бы в это не поверил, ибо твёрдо знал — в тёмных глубинах души генерала больше не мучил грех, там он себе уже всё разрешил.
Иван с Кошкиным выглядели свежо — как выяснилось, они уже успели сыграть партию в городки. Откуда возник на вчерашнем ужине Феликс, Легкоступов понять не мог. То есть, он догадывался, что того пригласил Некитаев, но не в силах был сообразить — за каким бесом? «Зачем ему сдался Феликс? — думал Пётр и удивлялся ревнивому тону мысли. — На голубятне посвистом турманов гонять? Так для этого Прохор есть». Некитаев сел за стол и, осмотрев закуски, почтил взглядом гостей, — глаза его струили такой испепеляющий холод, будто сквозь них смотрел ледяной ад Иблиса. Легкоступов со злорадством понял, что в городки Иван проиграл и теперь Феликсу несдобровать. А заодно достанется и прочим.
— Что не весел, нос повесил? — для порядка сбалагурил Петруша, не сразу смекнув, что нарывается.
— Сегодня ночью мне приснился смысл жизни, а утром я не смог вспомнить, в чём он состоит. — Слова Ивана текли медленно, словно мёд по стеклу. — Кстати, забыл вчера тебе сказать. Здешний губернатор решил меня развлечь и устроил экскурсию по запасникам Кунсткамеры. Знаешь, что я там увидел, кроме идола Бафомет, которому поклонялись тамплиеры? — Некитаев выдержал опустошающую паузу. — Между мумией тамбовского крестьянина с бараньими рогами и зафармалиненной головой Джи-ламы помещён твой отец.
Петра прошиб холодный пот.
— Экспонат номер четыре тысячи шестнадцать, «человек-дерево», — уточнил Некитаев. — Впервые увидел его без рубашки со «стоечкой». К тому же у него отпилена нога, а на культе видны годовые кольца — ровно семьдесят шесть.
Легкоступов побагровел. Новость была ужасна, но ещё ужаснее показалось то, что оглашена она при постороннем Кошкине. Это был тычок ниже пояса.
Генерал встал и подошёл к окну. Снаружи желтела тихая осень, такая прозрачная, что два человека, один из которых оставался в лете, а другой почему-то оказался в зиме, могли сквозь неё, как сквозь стекло, махнуть друг другу руками.
— Не бери в голову, — сказал Некитаев и махнул кому-то рукой из осени. — Как вступлю в должность, я тебе его добуду. Закопаешь по-человечески.
— О чём это вы? — позабыл о тарелке Феликс.
— О чём? — Генерал обернулся к столу. — Когда-то Луций в римском сенате предлагал использовать при казни распятием верёвки вместо гвоздей, ибо, привязывая преступника, наказываешь преступника, а приколачивая его, наказываешь и крест. — Иван улыбнулся — такой улыбкой, точно она просто пристёгивалась к лицу и не предполагала внутренней смены чувства. — Так вот, господа, я пользуюсь гвоздями.
Дворецкий принёс кофе и почту — кипу поздравительных телеграмм со всего глобуса. Следом в столовую вошёл Прохор и замер у дверей, ожидая. Должно быть, это ему Некитаев махал в окно.
— Бери машину и отправляйся за Бадняком, — велел денщику Иван. — Скажи, чтобы тюбик прихватил и всё, что следует. Он знает.
При имени «Бадняк» по столовой из угла в угол метнулась бледная тень. Пардус вскинулся на софе, присел, оскалился и пару раз стремительно мазнул по тени лапой. К собственному ужасу — безрезультатно. Нестор, выплеснув кофе на скатерть, кинулся успокаивать встревоженного зверя и уж ему-то досталось что надо — всегда ласковый с китайчонком пардус мигом распорол ему когтем щёку и сорвал ухо. Сапожок истошно заверещал.
Прохор кивнул и вышел.
Когда-то крона этого дуба была густа и в ней хватало места для целой птичьей деревни. Потом дуб свалили, проморили и отделали им кабинет Некитаева, где Иван, Петруша и Кошкин ждали теперь возвращения Прохора. Обстановка тут была простая и строгая: окованный бронзой письменный стол, книжные шкафы с гравированными стёклами, крупный диван, обтянутый коричневой кожей, зеркало в тяжёлой раме, бюро, овальный кофейный столик, четыре резных стула и странного вида кресло с подголовником, несколько аляповатое и по отношению к остальной мебели — явно из другой компании. Таким же чужим в окружении этих предметов, рядом с бронзовыми шандалами и нефритовым пресс-папье, смотрелся бы на письменном столе компьютер.
Оставшись в кабинете втроём (перемазанного кровью Нестора Таня увезла в больницу), они вымученно шутили по поводу переполоха, устроенного тенью — чьим-то струсившим духом, — пока, с жёлтым кожаным саквояжем в руке, на пороге не возник Бадняк.
Это был старый василеостровский мог, с головой, вдавленной в плечи, точно ядро в глину, и невероятным, изборождённым вертикальными морщинами лбом. По некоторым жестам, взглядам и сухим молниями, постреливавшими изредка между стариком и Некитаевым, Легкоступов давно заключил, что у них есть как минимум одна общая тайна. Из всех здешних могов Бадняк, пожалуй, был самым искусным, отчего позволял себе игрушки с коллегами, мороча их виртуозными мистификациями. Лишь брухо из Таваско, бронзовый Педро, умел ускользать от его розыгрышей — как только Бадняк затевал потеху, Педро стремглав засыпал, накрывшись шляпой и положив под голову кактус. За это старик обещал когда-нибудь отобрать у брухо ключ от внутренней двери, чтобы Педро больше не мог выйти из сновидения по собственному желанию. Бадняк, загодя готовясь к последнему Белому Танцу, лучше всех отплясывал Большую Кату, беспечно раскачивая основание мира, а кроме того, на зависть собратьям, владел старинной книгой «Закатные грамоты», благодаря чему жизнь должна была бы уже порядком ему опостылеть, как ежедневная перепёлка к завтраку, но отчего-то не постылела. Это была особая книга, не из тех сочинений, что бессильны преодолеть собственную болтовню, этой книге было что скрывать. Постичь её тайны мог только тот, кто владел особой техникой чтения и умел правильно применить её в нужном месте. Некоторые строки следовало читать, отсчитывая музыкальный размер две четвёртых, при этом только те слоги, которые попадали на сильную долю, имели смысл и подлежали сложению. Иные строки читались под размер три восьмых, а в других нужные слоги следовало извлекать из-за такта. Но это было не всё. Иногда Бадняк прибегал к помощи специального порошка, секрет приготовления которого держался в строжайшей тайне, — посыпанная этим порошком страница встряхивалась и с неё, как убитые дустом блошки, осыпались лишние буквы. Существовали и другие техники: применялся микенский, с добавкой того же ритмического счёта, принцип «воловьего следа»; использовались благовонные каждения, под воздействием которых буквы то меняли цвета, то муравьями перебегали с места на место, образуя новый порядок; иногда шло в дело чайного тона стекло, наподобие лупы заключённое в бронзовую оправу и открывавшее глазу невидимое (поговаривали, что стоит навести это стекло на землю, как оно обнаруживает спрятанные в ней клады, а обращённое на человека оно мигом высвечивает его угнетённое подсознание), и так далее. Весь комплекс известен был, пожалуй, только Бадняку. При этом на одном и том же периоде текста, пользуясь разными способами извлечения смысла или составляя из них всяческие вариации, можно было найти заклинания или руководства к действию на совершенно различные случаи. Подобные послойные вскрытия текста производились как правило по указанию самой книги: старик нашёптывал в кожаный корешок задачу, а в ответ из-под кипарисовой крышки слышались скрежет и пощёлкивание, будто в спичечном коробке возился большой жук, после чего Бадняк открывал инкунабулу в нужном месте и, применяя уместные техники, получал что хотел. Но знание языка кипарисовых крышек не было в этом деле единственно решающим — древняя книга имела вздорный нрав и невежда, слепо следуя прихоти её указаний, попадал в ловушку, которая грозила ему уродливым перерождением, а то и жуткой смертью. Неизвестно, что было предпочтительней. Так книга, время от времени экзаменуя владельца, защищала себя от могов-выскочек, ведунов-слётков.
Бадняк поставил саквояж на кофейный столик и посмотрел на хозяина. Прохор ожидал у дверей.
— Сейчас, господа, я хочу просить уважаемого мога, — Некитаев отвесил Бадняку короткий поклон, — провести в нашем присутствии один опыт, который обещает быть не только занятным, но и практически полезным.
Бадняк продолжал смотреть на Ивана и вертикальные морщины на его лбу то разглаживались, то сгущались, словно лоб мога был кожистой гусеницей и куда-то полз, оставаясь при этом на месте.
— Прекрасная идея! — Кошкин был рад, что недавняя странная неловкость вот-вот снимется грядущим иллюзионом.
— Кто будет мне сподручником? — спросил мог у генерала, и между ними проскочила незримая молния.
— Не откажи, Феликс, — улыбнулся князю Некитаев.
— Изволь. Хотя во всех этих чародействах, признаться, я — профан.
— Не беда, — успокоил князя Бадняк. — Дела-то — чуть.
Генерал предложил Феликсу пересесть в аляповатое кресло с подголовником, а сам встал у него за спиной. Пока Бадняк извлекал из саквояжа свой магический реквизит, Некитаев решил посвятить Петрушу и подопытного Кошкина в суть затеи. Оказалось, он намеревался сотворить собственного доверенного посредника для разговора с Сущим. Иначе, прости Господи, молитвы и ответы на них обрастают в пути таким эхом, что если один говорит «кожа», то другой слышит «мех» — будто в горах, с разных концов ущелья, перекрикиваются два человека, во рту у которых по рябчику. Это никуда не годилось — Ивану было о чём посоветоваться. Лучшего посредника, чем Адам Кадмон — первочеловек, ещё не лишённый ребра ради Евы и хранящий в себе оба пола, — представить невозможно. Безгрешный по самому основанию, он будет возвращён из дольней ссылки и перед ликом Сущего явится посланником своего нового творца. Разумеется, идея была с бородой, чего Иван вовсе не скрывал. По образу Адама, первого Голема, лепили уже глиняных болванов, оживляя их написанным на лбу теургическим заклятием или вложенной в рот пентаграммой, заменителем души. Но куклы с немым знанием, покорные произволу создателя, стирающего или пишущего на челе болвана «алеф» в слове «эмет» (без «алефа» останется «мет» — «смерть», и Голем замрёт), равно как и выращенные в колбе Гомункулусы, не оправдали надежд. Однако он, Некитаев, выбрал новый путь. Вместо того, чтобы из праха воссоздавать целое, не тронутое вычитанием, он задумал идти дорогой сложения и в уже готовое тело вложить вторую, противополую душу.
Чёрт знает что! Легкоступов был огорчён — Иван пёр к Богу напролом, как трава, и к тому же держал свои секреты.
— А готовое тело — это, должно быть, я? — сообразил Феликс.
— Верно, — подтвердил генерал. — Когда Каурка невзначай выпала из самолёта…
— Каурка выпала из самолёта? — обернулся в кресле Кошкин.
— Да, князь. Досадный случай. — Иван скорбно кивнул и продолжил: — Так вот, господа, когда Каурка выпала из самолёта, прямо в небе её подхватили ангелы. Но так случилось, что первыми поспели не христианские херувимы, а магометанские малаика. Похоже, в джанне какому-нибудь Селим-бею не достало гурии, и малаика, за ненадобностью выпустив из Каурки крещёную душу, отнесли добычу к берегам Кавсера. Теперь, я полагаю, отменная Кауркина анатомия блаженствует в садах джанну, и, как у прочих гурий, на груди Каурки сияет имя Аллаха рядом с именем её праведного супруга.
— Постой… — Феликс оторопело сморгнул. — О чём ты, в самом деле? Что за фантазии? А как же её письма из Царьграда? Она уверяет, что живёт в гареме какого-то турецкого кухмистера…
— Эти письма диктовал я, — признался Легкоступов. — На Мастерской есть один гадальный салон… Гадалка копирует любой почерк, но вот беда — к сорока годам не обзавелась собственным.
— Что значит — фантазии? — Недоверие князя огорчило генерала. — Я сам видел этих ангелов. Я всегда их вижу — нужно только найти верный ракурс. Кто его найдёт, от того уже ничто не скроется, и глаза его узрят наконец, как прошлое отслаивается от настоящего, точно старые обои.
— Да, но после таких историй прошлое становится не менее туманным, чем будущее.
— Будущее — вещь нежная и скоротечная. Оглянуться не успеешь, как оно провоняет, — заверил князя генерал. — Однако, прошу выслушать меня до конца.
И Некитаев рассказал, как душа Каурки, привлечённая сиянием ран в кожуре пространств, которые нанесли спецы по делам тонких миров, с полудюжиной других неприкаянных душ объявилась в доме на Елагином. Тени слетелись чем-нибудь поживиться, словно грачи на пашню, но Кауркина душа сквозь пелену нездешнего забвения узнала генерала и воспылала местью. Обычно эти призраки безвредны, да и Некитаев был защищён талисманом и заговорами, но тем не менее яростная тень могла вносить разлад в труды чернокнижников, примером которого служил обросший колючками лопарь Лемпо. К тому же, вздумай она воплотиться в чьём-то обездушенном теле, она, пожалуй, могла бы стать действительно опасной. Поэтому Кауркин дух решили изловить. Бадняк заманил призрака в свинцовый тюбик, из каких давят краску на разную живопись, и теперь ему своею волей было оттуда не выбраться.
— Бадняк вложит в тебя Кауркину душу и ты станешь совершенным, — обрадовал князя Иван. — Как Адам Кадмон, ты вместишь в себя обе сущности и овладеешь изначальной полнотой. Но, разумеется, услуга за услугу. Надеюсь, роль посредника в моих делах с горним миром тебя не обременит. Не так ли?
— Но я не хочу! — встрепенулся Кошкин, поняв, что генерал не шутит.
Однако было уже поздно. Некитаев спустил на спинке кресла какую-то пружинку, и кресло поймало Феликса в предательский капкан. Князь и сам не сразу понял, что произошло: несколько быстрых щелчков, и его грудь, руки и ноги оказались туго схвачены металлическими путами, а горло стянул выскочивший из подголовника обруч — что-то вроде испанской гарроты. Миг назад он был свободен, а теперь сидел в оковах, как синица в кулаке. На некоторое время Феликс потерял дар речи.
Между тем Бадняк уже извлёк из саквояжа уйму разнообразных вещиц, включая керамический тигелёк со спиртовкой, и теперь хлопотал над язычком голубого пламени.
— Ступай, Прохор, без тебя управились, — велел денщику Некитаев. — Да скажи там, чтобы стол под липы вынесли — как кончим дело, чай в саду пить будем.
Прохор, который звался денщиком лишь по привычке, а на деле был уже в должности ординарца и носил лейтенантские погоны, браво козырнул и вышел.
И тут Кошкин взорвался:
— Извольте прекратить! Я не желаю!..
— Соберись и успокойся, — посоветовал Иван. — Ты не хочешь сравняться с тем, кто дал имена всем Божьим творениям? Извини, я не верю. — Он повернулся к могу: — Ну что ж, приступим.
Бадняк не сдвинулся с места.
— Что-то не так?
— Скажи, — голосом чёрствым, как корка, спросил старый мог, — ведь ты всё равно не позволишь ему остаться тем, кто он есть?
— Разумеется, — кивнул генерал.
— Почему?
— Пустяк, безделка — просто утром, когда мы с князем играли в городки, его рубашка пахла иланг-илангом.
Легкоступов вздрогнул, а между Иваном и могом вновь проскочила молния. «Чушь, — подумал Пётр. — Так это не награда, это — казнь. Он просто хочет извести всех её любовников. Чушь». В груди у него сделалось жарко — когда-то Петруше самому очень этого хотелось, однако теперь он постарался выгрести из сердца все воспоминания, как мёртвых пчёл из гиблого улья.
Бадняк подал генералу фарфоровую воронку с гуттаперчевой гулькой на носике, и тот, двумя пальцами сдавив Феликсу под скулами щёки, заставил князя открыть рот.
— Чудовище! — гневно прошепелявил Кошкин. — Пушть матери, тебя вшкормившей, вечно в аду одну грудь шошёт жаба, а другую жмея!
— Меня выкормила крестьянка-наймичка, — сказал Некитаев и впихнул гульку князю в рот, как кляп.
Воскурив на кофейном столике какой-то фимиам, Бадняк в тишине, нарушаемой лишь мычанием Феликса, взял узкий нож и рассёк Ивану руку. Из раны выступила тёмная кровь. Мог слегка помассировал руку генерала, оживляя ток в жилах, позволил струйке крови стечь в воронку, которая была вставлена Феликсу в глотку, после чего обжёг рану, судя по запаху, чачей и перебинтовал. Затем Бадняк взял со столика свинцовый тюбик и, быстро свинтив крышку, с каким-то тихим заклятием выжал его над воронкой. Из тюбика выскользнуло облачко прозрачного марева, зыбкий невещественный барашек, пульсирующий в каком-то остервенелом ритме и словно бы кричащий, но так, что крик этот слышался животом, а не ушами. Почуяв кровь своего губителя, освобождённая душа Каурки бросилась Феликсу в глотку и он утробно взвыл, будто в кишки его запустили лисёнка. Петруша только однажды слышал такой вой: это было в Царьграде, во время гражданского самосуда над одним курдом, продававшим девственниц-христианок в турецкие гаремы, — ему вырвали язык, отрезали нос и веки, а глаза посыпали солью.