Трамвай, обогнув Александровский сад, вразвалку двинулся в гору и натужно оседлал Дворцовый мост. Открывшийся простор воды, неба и сияющего города посередине внезапным содроганием ударил Петру в сердце и остановил кровь. Петербург походил на запаянную хрустальную сферу, в которой менялись лишь оттенки холодного внутреннего свечения. Петербург походил на влюблённого, отвернувшегося от действительности, потому что та для него прокисла, потеряла соль, смысл, — на влюблённого, безоговорочно извергнутого из мира, но ничуть не сожалеющего о своей извергнутости, ибо она стала для него желанным откровением. И неважно, чего вожделел этот влюблённый — воды, власти, корюшки, тополиного пуха или ночи, которая летом ходила налево, а зимой так наваливалась на него грудью, что порой казалось — она вот-вот заспит город. Неважно. Возможно, он — Нарцисс. Возможно, ревность к зеркальному двойнику, дьявольски изощрённая фантазия влюблённого и породила всю петербургскую метафизику, весь сонм разномастных невских бесов…
После Дворцового моста, колесовав стрелку Васильевского и Биржевой мост, трамвай повернул к Кронверкскому. На углу Зверинской Пётр торопливо вышел — часы показывали без двух минут семь.
Под дверью князя бесстыже шелушился слюдяными чешуйками высохший плевок. Легкоступов не опоздал, однако получил повод поморщиться: в прихожей, куда впустила его опрятная горничная, ему тут же повстречался двоюродный дядя Феликса — сухопарый и седенький Аркадий Аркадьевич. Это был беспутный злокозненный старик, овладевший вершиной коварства — он научился смеяться внутри себя. Любая исполненная им гнусность выглядела великолепно — случалось, из глаз его текли слёзы раскаяния или он давал ужасные клятвы в подтверждение своей невиновности, и однако при этом изнутри его раздирал хохот. («Уж не его ли карты показали?» — криво усмехнулся Пётр.) Аркадий Аркадьевич был своего рода шут, аретолог — из тех густопсовых стоиков и киников, каких римская знать приглашала на пиры занимать гостей бесстыдными сентенциями и забавными спорами о пороке и добродетели. Однако всякий раз, когда Легкоступов пытался представить себе предел его цинизма, он чувствовал себя опустошённым.
Года полтора назад Пётр, сам склонный к розыгрышам, позволил Аркадию Аркадьевичу ловко себя одурачить и в душе поныне досадовал на это. Тогда он почти ничего не знал о сей отъявленной персоне, кроме того, что Аркадий Аркадьевич весьма эксцентричен, живёт со щедрот князя Кошкина и вхож в его дом, где Легкоступов пару раз мимоходом с ним и виделся. Однажды они как будто случайно столкнулись у кафе «Флегетон» на Литейном — в тот день там что-то происходило, кажется, заседала Вольная Академия Видящих имени какой-то нечисти — вроде бы, Вия. Затея вполне удалась, и Пётр с двумя приятелями вышел на проспект в весьма приятном расположении духа. Тут они и повстречали Аркадия Аркадьевича, который сердечно обрадовался знакомцам и сразу же пригласил Легкоступова и бывших с ним (тоже где-то уже пересекавшихся с дядею Феликса) на празднование своей помолвки с Оленькой Грач — известной в городе экстравагантной певичкой, некогда прославившейся шлягером с такой припевкой:
Учитывая изрядную — лет, пожалуй что, в сто — пропасть между наречёнными, событие обещало быть забавным, да и трогательная доверчивость жениха, который заявил, что вначале хотел полной тайны, однако сердце его настолько преисполнено счастливым волнением, что, если он сейчас же не поделится им с друзьями, то непременно схлопочет инфаркт, делала отказ от приглашения попросту невозможным. Словом, они отправились к Аркадию Аркадьевичу, где невеста уже накрывала праздничный стол. Пешком добравшись до места — дядя Феликса жил в Свечном переулке, — на дверях квартиры Аркадия Аркадьевича обнаружили записку:
Милый!
Я всё приготовила, но мне непременно хочется пахлавы, карбонаду и крабов. Пошла к Елисееву. Жди. Целую от корки до корки.
«Экие капризы…» — умилился Аркадий Аркадьевич и влажно облобызал записку. Однако следом выяснилось, что ключи он оставил дома и к накрытому столу до возвращения Оленьки Грач им решительно не попасть. К счастью, на другой стороне Свечного в полуподвале разместился кабачок, где можно было скоротать время, благо из окон заведения прекрасно обозревалась нужная подворотня.
Сокрушаясь по случаю внезапной заминки и своей стариковской рассеянности («Вам — жить, нам — умаляться», — поминутно вздыхал он), Аркадий Аркадьевич провёл гостей в кабачок, где открылось, что, помимо ключей, в запертой квартире остался и его бумажник. Теперь, задним числом, Легкоступов, разумеется, сознавал, что в зловредном мерзавце погиб артист, но тогда забывчивость его никому не показалась подозрительной, наоборот, гости принялись утешать сконфуженного жениха и едва уговорили его не возвращаться на улицу, а подождать невесту в уютном трактире за их счёт. Заручившись столь любезным участием, Аркадий Аркадьевич сам сделал заказ. Мигом возникли закуски и графин с водкой. «Не прядёт мужик, а без рубахи не ходит, а и прядёт баба, да по две не носит», — произнёс виновник события загадочный тост и с пугающей решимостью опростал рюмку. Стоит ли говорить, что за первым графином появился второй и старый селадон совсем распоясался — то щипал смазливую подавальщицу, усердно предъявлявшую посетителям богатый улов своего корсажа, то бдительно вглядывался в окно и энергично, но уже с нарочитой фальшью восклицал: «Где же ты, касаточка моя? Где, голубонька сизокрылая?..» На третьем графине Аркадий Аркадьевич запел про ворона и долю казака, а Легкоступов почувствовал, что, как ни крути, а физиономию он потерял.
Разумеется, никакая Оленька Грач не появилась — ни с пахлавою и крабами, ни без. Разумеется, ключи от квартиры лежали у старого хрыча в кармане, а казачья драма ничуть не мешала ему одновременно содрогаться от внутреннего хохота. Ну, и само собой, на следующий день каждая собака знала, каким занятным манером дядюшка Феликса Кошкина погулял давеча в трактире…
— Право, мне было бы интересно узнать ваше мнение, — безо всякого приветствия обратился к Легкоступову в прихожей князя Аркадий Аркадьевич. — Не кажется ли вам, что идеал женщины, в действительности, это не столько мать и хранительница газовой конфорки, сколько неутомлённая развратом, соблазнительная и искусная проститутка для одного? Только этим, пожалуй, и можно объяснить престранный обычай дарить женщинам цветы — половые органы растений.
— Сразу внесу мертвящую нотку в наш живой разговор, — хмуро предупредил Пётр. — Часом, не одолжите ли денег?
— А сколько вам надо?
— А сколько у вас есть?
— Какой вы забавный… — Энтузиазм Аркадия Аркадьевича угас и он поспешил ретироваться в гостиную.
Легкоступов не торопясь прошёл следом. В просторной комнате уже собрались человек семь-восемь — в основном, всё люди знакомые. Справа, вдоль стены, помещался стол под лиловой скатертью, уставленный бокалами, бутылками, тартинками со всякой всячиной, салатами в тарталетках и серебряными ведёрками со льдом. За столом, с очевидным намерением услужить, стоял рослый афророссиянин в кремовом жилете и белых перчатках — должно быть, родом из тех цветных, что выступили с янки против Юга и, после окончательной виктории конфедератов, бежали во множестве в Россию, Европу и Китай, да так и прижились на чужбине, хотя, лет семь спустя после подписания Грантом капитуляции, все чернокожие рабы получили вольную.
По пути приветствуя публику, Легкоступов подошёл к Феликсу, занятому беседой с каким-то вёртким, московского вида, господином. Князь пожал Петру руку и хитро сощурился.
— А у меня сюрприз припасён — невидальщина! — сообщил он и спохватился: — Да, познакомьтесь, господа.
Феликс представил Легкоступову своего собеседника, который и в самом деле оказался московским критиком — не шибко известным, однако имя его где-то Петру уже встречалось.
— Недавно прочёл вашу статью, — сразу же сообщил ухватливый критик. — Называется… как-то по-ратному.
— «Роскошная вещь — война», — осведомлённо подсказал князь.
— Совершенно верно. Сильная штука. И написана со вкусом. Скажите, а что вы имели в виду, когда утверждали, будто добро есть не более чем законная апология зла? Или что-то в этом роде. Мысль, безусловно, эффектная, однако её, мне кажется, следовало бы развернуть. Несколько укрепить, что ли.
— Тогда бы возникла угроза общего места. Не нашего ума дело — прописи строчить, — возразил Легкоступов. — А в виду я имел следующее. Давно бы пора уяснить, что добро и зло, как любовь и ненависть, как наслаждение и боль — не противоположности, а, так сказать, звенья одной цепи, которая сковывает человека разом, как кандалы. Вспомните Гёльдерлина: вместе с опасностью приходит и спасение. Что по-русски попросту: нет худа без добра. Подумайте сами: с изгнанием зла выравнивается общий рельеф бытия — вершины добра вслед за вершинами зла изглаживаются в равнины и мы получаем прискорбную песочницу, где кулич — событие. С устранением опасности начинается общее оскудение духа — исчезновение злодеев ведёт за собой исчезновение праведников, на смену которым приходят новые пастыри — шушера, инославные апостолы со своим Христом, который умеет пепси-колу превращать в кока-колу, да психоаналитики, знатоки заклятий супротив мелких бесов. Духовность подменяется прогрессивной культурностью. Вот и выходит, что великое благочестие оправдывает, прости Господи, дикое лихо.
Критик быстро очертил зраком фигуру Петра.
— Признаться, когда читаешь ваши работы, складывается иное представление о стати автора. Мнится этакий богатырь, Гектор Троянский…
— Что поделать. Зачастую личное присутствие человека значительно преуменьшает его истинное значение.
— Какая мысль! — восхитился князь Кошкин. — Точно Цицерон с языка слетел!
Московский щелкопёр Петру не понравился. Взяв восторженного хозяина под локоть, он отвёл его к столу и — имея в виду отнюдь не бутылки с закусками — полюбопытствовал:
— Что же ты нам приготовил, душа моя Феликс?
— Нет, нет, — поспешно закрутил головой князь, — не порти праздник, дружок. Сам увидишь.
Негр по жесту Легкоступова налил в бокал бессарабского вермута. Помимо щелкопёра, князя Феликса и его двоюродного дяди, с рюмкой и корнишоном в руках выбиравшего себе жертву, среди гостей были два худощавых, точно из проволоки, щеголеватых поэта — интеллектуально-медитативных лирика, редактор «Аргус-павлина» Чекаме (Чёрный Квадрат Малевича), прозванный так за коренастую кубическую фигуру и страсть к немаркой одежде, плюс «сестрёнки» — две подружки, отчаянные художницы жизни — украшение всякого события богемной питерской жизни. Вскоре в гостиной появился и писатель Годовалов с женой. Завидев рыхлого, изнеженного сибаритством Годовалова, Аркадий Аркадьевич тут же его торпедировал, однако Легкоступов уже не следил за разыгрываемой насмешником драмой, так как увлёкся беседой с Чекаме, по-приятельски озорной и, на посторонний слух, немного шарадной.
Все собравшиеся мужчины, за исключением московского критика, Аркадия Аркадьевича и, разумеется, чёрного лакея, составляли своего рода открытый философский кружок. Пётр в своё время был одним из вдохновителей этой затеи, но в глубине души всегда считал её не более чем милым озорством: по его убеждению, сочинитель, написавший обстоятельный труд о том, когда и как следует брать грибы в Псковской губернии, был органичнее и сокровеннее всей университетской кафедры философии, куда Легкоступова время от времени приглашали в качестве приват-доцента читать на семинарах возмутительные лекции. В разговорившемся грибнике сохранялись ясность намерения и спокойное человеческое упрямство, в то время как учёное любомудрие выглядело суетливым в своём недостойном устремлении оспорить божественное право на последнее слово, в своём «я тебя переболтаю». Порой Петру казалось, что философия в целом есть результат некоего осквернения ума. Ведь и вправду, старинное пособие по мраморированию бумаги со всеми своими, ныне памятными лишь штукарям, секретами: грунтом из отвара льняного семени, квасцами, бычьей желчью и фарфоровыми ступками для красок — в куда большей степени способствовало становлению мировоззрения, нежели пять аршинов защищённых за год диссертаций, густо засеянных «корреляциями», «дискурсами» и «модусами бытия». Возможно, в таком складе мыслей Легкоступова сказывалась наследственная тяга к пассеизму. Что же касается философского кружка, гордо наречённого «Коллегия Престолов» (под Престолами, вроде бы, подразумевался седьмой ангельский чин), то Петру он был нужен единственно затем, чтобы, как говорится, оставаться на виду. Проводимые регулярно заседания «Коллегии», на которых рассматривались вопросы и велись изыскания зачастую откровенно провокационного нрава, писались на диктофон, расшифровывались и публиковались в «Аргус-павлине». Однако это было не то дело, которое занимало тайные помыслы Легкоступова. В заповедной келье души он вынашивал иные планы.
— Уйди, вредный старик! — взревел невдалеке Годовалов.
«Рановато», — отметил про себя Пётр. Где-то Аркадий Аркадьевич перегнул. Определённо, сегодня был не его день.
К Легкоступову подошёл интеллектуально-медитативный лирик, тот из двух, что был и вовсе не телесный.
— Как здоровье Татьяны? — поинтересовался он со сверхчеловеческой учтивостью, на которую способны разве что французы.
— Благодарю, — сказал Пётр, — безукоризненно. Но в силу оригинальности моих чувств к ней…
— А вот и сюрприз, господа! — уловив поданный горничной знак, воскликнул Феликс.
И в тот же миг, сминая будничную тщету реальности, густая тень накрыла гостиную. Раздался тихий листвяной шелест, стенотреск, мышеписк, ухозвон и тягостная тишина повисла в воздухе. То явилась Надежда Мира. Явилась и тут же неприкаянно ушла прочь, таинственно отметив это место.
Двери гостиной отворились и ледяное дыхание судьбы окатило Легкоступова. На пороге, не по сезону загорелый, в новом генеральском мундире стоял Иван Некитаев.
Глава 4
Старик
(за двадцать один год до Воцарения)
Кабы к нашей доброте ума-разума понадбавить, хорошая бы тюря вышла.
Летний лагерь кадетского корпуса располагался в четырёх верстах от сельца Нагаткино, что близ Старой Руссы. Вокруг, пробитые звериными тропами, залегли сосновые леса с вересковыми прогалинами, душным багульником на сырых мхах и непугаными комарами. Неподалёку текла рачья речка Порусья, лизала глину берегов, намывала перекаты.
Никто в лагере толком не знал о старике ничего путного. Кроме того, разве, что был он нездешний, старовер из Керженских скитов. Как объявился года два тому, косматый, с котомкой, в кирзовых, точно откатанных из асфальта, сапогах, так и прижился у кухни: за хозяйственную помощь — то поднесёт с родника воды, то раков наловит, то притащит из бора кузовок грибов — сердобольные поварихи подкармливали его с кадетского стола. Офицеры против ничего не имели — им шла добавкой к казённым харчам грибная солянка и пунцовые раки.
Был старик изжелта-сед, худ и не то чтобы сутул, но такого телесного устройства, при котором голова у человека глухо всажена в самые плечи. Лоб его был сплошь составлен из вертикальных морщин, словно по нему сверху вниз прошлись частыми граблями. Немало побродил старик по свету и рассказами о своих странствиях мог надолго увлечь как доверчивую стряпуху, так и бывалого каптенармуса. Иван приметил старика сразу, ещё с прошлого лета, когда тот начал мягко, но настойчиво выделять его из толпы стриженых курсантов — взглядом, улыбкой, неизменным вниманием и внятной для Некитаева, но едва ли заметной для остальных, готовностью к услуге. Какой ни потребуется. Порой вечерами, в часы, свободные от стрельб, марш-бросков, занятий рукопашным боем, возни с бронетехникой и уроков военного красноречия, Иван приходил в сторожку старика при кухне и слушал его удивительные истории. В сторожке пахло овчиной, сухими травами и дымом от слегка чадящей печки. Там тринадцатилетний кадет Некитаев узнал, что лоси отменные пловцы и без страха одолевают водою десятки вёрст; что с врагом они бьются не столько рогами, сколько копытами, причём, не по-лошадиному, лягаясь задними ногами, а гвоздят передними и не обеими разом, но попеременно — здорового молодого лося не одолеть ни волкам, ни медведю: волки загоняют сохатого лишь по насту, в глубоком снегу, где он вязнет и, выбившись из сил, становится добычей стаи. Там узнал он про кумжу — знатную рыбу, проходную морскую форель, что идёт осенью на нерест в бурные карельские реки; длиною она бывает до полусажени и до пуда весом, спина у неё чёрная, брюхо — золотое, бока — рябые, точно у озёрной пеструшки; не всякий рыбак её видывал, а кому посчастливилось — знает: на берегу кумжа, как оборотень, на глазах становится белой, и лишь когда совсем уснёт, вновь принимает прежний облик. Там он услышал о племени днепровских русалок, что обитают в низовьях за порогами: примечательны они тем, что живут в придонье, отчего вся их физика, и без того занятная, по образцу палтуса вывернута на одну сторону; было время, русалки эти за своё уродство, точно придворные карлы, вошли в моду, и едва ли не во всяком ресторане заведено было держать аквариум с днепровской диковиной; от того, должно быть, поголовье придонных русалок целиком почти извелось, и теперь племя их заповедано.