У Середина появилось желание хорошенько дать Будуте в лоб – чтобы не слишком завоображался. Однако спросил он другое:
– А где правитель-то муромский?
– С дружиной, сказывают, в степь пошел. Остатние кочевья торкские добивать. Кажись, созрел окорок, боярин. Как мыслишь?
Ведун вынул нож, ткнул в мясо, потом срезал ломоть сверху и переправил в рот. Говядина пропеклась неплохо – совершенно несоленая, но переперченная сверх меры. Впрочем, это только сверху – и ведун оттяпал еще ломоть. А про князя мог бы и сам догадаться. Главное богатство степняков – это не лавки и шатры, а стада: отары, табуны. Глупо уйти из побежденного, беззащитного ханства и не забрать весь скот. Это для холопа добыча в две рубахи – радость. Князья берут дуван тысячами скакунов и десятками тысяч баранов.
Кстати, о добыче… Он отошел к шкуре, взялся за край, резко поднял, выкатив пленницу наружу:
– Продирай глаза, иди поешь.
Девчонка взвизгнула, но быстро пришла в себя, захлопала глазами, низко поклонилась Середину:
– Слушаю, господин.
– Иди сюда… – Ведун вернулся к очагу.
– Девка-то какая сочная… – причмокнул языком Будута. – Как камышинка стройная, как мышка бархатная. Ты с ней уже побаловал, боярин? Дай мне теперь повалять?
Тут уж Середин не выдержал, подкинул нож и, перехватив за кончик клинка, с замаху треснул оголовьем рукояти в лоб:
– За языком следи, холоп! Забыл, с кем разговариваешь?
– Прощения просим, боярин, – ничуть не смутился Будута, только потер ушибленное место. – Я токмо бы девицу повалил. Ласковая, небось, да тепленькая?
– Сдурел совсем? – перебросив нож рукоятью в ладонь, Олег срезал еще мяса, подобрал с ковра оловянный кувшин, прихлебнул вина. – Ребенок еще совсем, девочка. Не трогал я ее, отогреться только дал.
– Тоже верно, боярин, – с готовностью согласился холоп. – За девицу нетронутую, само собой, поболее заплатят, нежели за порченую. Токмо тут ее продавать нельзя, тут не заценят. Насытились все девками.
– На, – срезав новый ломоть, протянул его невольнице Середин. – Зовут-то тебя как?
– Урсула, господин, – двумя руками приняла угощение девочка и начала неторопливо его обкусывать. – Благодарю, господин.
– Ишь, какие штанишки шелковые. – вперился взглядом в низ ее живота Будута. Газовая ткань не скрывала от похотливого взгляда ровным счетом ничего.
– Ханская дочка, небось?
– Невольница я, – покачала головой Урсула. – Сказывали, малой совсем меня торкам купцы северные продали.
– Врет, боярин! – с удовольствием сообщил ведуну Будута. Где же видано, чтобы невольницу одевали так да чистенькой она до стольких лет оставалась?
– Продать меня сбирались, как подрасту, – попыталась оправдаться пленница. – Танцевать в гареме учили, маслом натирали. Орехами по несколько дней кормили, чтобы кожа цвет красивый приняла и пахла вкусно…
Сейчас, когда пленница согрелась, ее кожа и вправду из синюшного приняла легкий коричневато-золотистый оттенок, удивительным образом гармонируя с ярким цветом волос. Да еще глаза разноцветные, невинная, обученная всяким соблазнительным хитростям. Пожалуй, такую можно было продать за немалую цену или преподнести в подарок любому правителю, не боясь обидеть его дешевизной подношения. Ох, промахнулись северные купцы, торкам ее оставив, явно промахнулись.
– Врет, боярин, врет, – продолжал талдычить свое холоп. – По-нашему бает, невольницей с севера называется. Замыслила за русскую рабыню сойти. Дабы в полон не гнали, а свободу дали, отпустили на все четыре стороны. Ханский она родич, зуб даю! Хитрая, змея…
– Я не хитрая, господин, – аккуратно доев мясо, опустилась на колени пленница и склонилась в земном поклоне. – Клянусь, я стану тебе верной рабыней, господин. Верной, послушной и ласковой.
– На Руси рабов нет, Урсула, – задумчиво возразил ведун. Клятва девочки его ничуть не удивила. Когда тебя в детстве продали в чужие руки, ты никогда не знал ни матери, ни отца, ни родного дома, когда даже твою недавнюю тюрьму пустили по ветру – никакой свободы не захочешь. Куда, ей, свободной, пойти? Ни одежды, ни еды, ни крыши над головой. Поневоле схватишься за первого встречного, который не бьет и кормит. – А ты побереги зубы, Будута. Не то с такими клятвами скоро деснами одними шамкать станешь.
– А я что? – пожал плечами холоп. – Я о твоем доходе заботился, боярин. Дабы обману не случилось. Коли клянется, что свободы не спросит, так и говорить не о чем. Без обману все. На, Урсула, отпей вина. Не то, гляжу, мурашки по тебе одна за другой вприпрыжку носятся…
Невольница вопросительно глянула на Олега. Ведун протянул ей оловянный кувшин, отрезал еще мяса, ломоть покрупнее:
– Давай, ешь, пей да обратно заворачивайся. Коли повезет, не простудишься после вчерашних гулянок.
– Дозволь, боярин, с просьбой обратиться, – решив, что гнев Олега окончательно прошел, кашлянул Будута.
– Чего же тебе надобно?
– Дозволь часть прибытка моего – халат, рубаху, сапоги яловые да кувшин серебряный – к тебе в узлы запрятать?
– И чего тебе это даст? – не понял Середин. – Я ведь в Муроме при детинце жить не намерен, рухлядь свою у меня навечно не спрячешь. Все едино забирать придется, да ключнику, князю – или кто там у вас за главного – показывать.
– Дык, – перешел на шепот холоп, – продам в Муроме, как возвернемся. А серебро спрятать проще. Авось, и пригодится.
– Ладно, прячь, коли своего узла не полагается, – согласился Олег, и Будута моментально выкатился из княжеского шатра.
Вот она, холопья доля. В поход наравне со всеми идет, а как доходы делить – так дружиннику доля положена, а холопу – нет. Обидно. Хотя, с другой стороны, не холопы, а дружина в каждой сече вперед стальным тараном идет, она постоянно тренировкой себя утруждает, она о своем оружии заботится. Да и не продают дружинники свою свободу за кошель серебра. Служить служат, да честь берегут.
Хотя – не ему судить. Может статься, не о чести, а о куске хлеба Будута думал, когда в холопы продавался. Может, родителей от правежа спасал, али сестре приданое дать хотел. Жизнь – штука хитрая. Нет в ней общих аршинов и одинаковых судеб.
– Не судите и не судимы будете, – вспомнил он древнюю житейскую мудрость.
– Это правда, что в твоей стране нет рабства? – вдруг послышался из свернутой шкуры девичий голосок.
– Правда, – кивнул Олег.
– Значит, там меня ни продать, ни купить?
– Можно, – вздохнул ведун.
– Как же так?
– Понимаешь, Урсула… В жизни человека всякое случается. Кто-то хочет распоряжаться собой сам, кто-то предпочитает переложить заботы на другого и жить на всем готовом. Кто-то оказался слишком самонадеян и не способен отдать долги. Случается всякое. Ты вот стала невольницей из-за войны, отвечаешь собой за былые преступления торков. Поэтому запретить рабство полностью все равно не получится. Но на Руси действует одно незыблемое правило: русская земля священна, и на ней не могут рождаться рабы. Каждый, кто родился на священной русской земле – рождается равным и свободным. Потом он может посулиться на легкое золото и продаться в холопы. Потом он может влезть в долги и стать ярыгой, пока не расплатится. Он может попасть в плен, стать невольником. Может взять в аренду землю и до последних дней сидеть крепостным, не сумев расплатиться за подъемные или собрать арендную плату. Но на Руси человек всегда рождается свободным. У раба ли, у крепостного, у ярыги и холопа – он рождается вольным, и никто не может его продать, убить, подарить, казнить без суда. И никто, кроме него самого, не смеет решать его судьбу. Все русские равны, и твои дети родятся такими же вольными и такими же равноправными, как княжеские дети, и могут стать кем угодно. Сам великий князь Владимир, креститель Киева – сын рабыни, и в иных землях с рождения и навсегда остался бы рабом. Только родившись на священной русской земле, раб может стать князем, муромский крепостной – боярином, ремесленник-кожемяка или сын попа – дружинниками. Этот обычай идет с древнейших времен, и даже вольный Новгород не смеет его нарушать. Хотя, как известно, со времен Эллады основой любой демократии является рабство. Насколько я помню, опустить Святую Русь на уровень рабской Европы посмели только Романовы аж в семнадцатом веке[2]… Спишь, что ли? Понятно. Русская история оказалась слишком сложна для неокрепшего разума…
* * *Князь вернулся в лагерь поздно вечером, и в шатре опять разгорелся разудалый пир. Откуда ни возьмись появились и невольницы, и греческие вина с кумысом, и чистые ковры, и угощение: мясо, сласти, соления. Сотники и избранные дружинники пребывали в приподнятом состоянии – видать, в степь скатались не зря. Хотя по женским ласкам соскучились изрядно, что очень скоро испытали на себе юные пленницы. Урсула оказалась умницей, лежала в шкуре, не шевелясь и, наверное, даже не дыша. Потому обычная участь всех пленниц миновала ее и на этот раз.
Поутру муромский правитель опять умчался с большей частью дружины – но лагерь наконец встряхнулся от веселья и последовавшей за ним спячки, начал сворачиваться, грузиться на телеги, сани, арбы и прочие повозки и вскоре после полудня вытянулся в черную, толстую, обожравшуюся змею. Перегруженный добычей обоз оказался чуть ли не вчетверо больше того, с которым рать выходила из Мурома, а торкский город – молчаливый, холодный, потемневший – остался один, похожий на скорлупу разгрызенного ореха: хлеб из амбаров скормлен лошадям, добро из складов вывезено до нитки, жители частью перебиты, частью угнаны в неволю, дома разрушены и пожжены. Широкий пролом в земляном валу с тыном, а за ним – пустота.
Дубовей выискивал что-то в степи вместе с князем, за старшего в рати остался боярин Ясень, в Христе – Ануфрий. Его Олег не знал совсем, а потому и вовсе оказался на отшибе: на пиры не звали, в дозоры не посылали, мнением не интересовались. Княжеского шатра никто больше не ставил – нет князя-то! – и ведун, как простой дружинник, спал на снегу, завернувшись с невольницей в шкуру, а ел и вовсе вяленое мясо и сухари из своих припасов – харчеваться-то с общего котла он ни с кем не договаривался! Хорошо хоть, сумки на чалом мерине остались полны ячменя. Хватало в торбы и своим лошадям насыпать, и торкскому, трофейному, подкормиться.
Урсула ехала на торкском скакуне. Олег отдал ей свои мягкие войлочные сапоги, надев летние, яловые. Штаны же себе оставил меховые, а девчонку засунул в летние шаровары. На плечи ей накинул кожаный поддоспешник, взятый с торка стеганный конским волосом халат и свой треух. Выглядела она в таком наряде жутким страшилищем – но хоть не мерзла. Покачиваясь в седле и постоянно натыкаясь на нее взглядом, Середин прикидывал ее будущее и так и этак, но всяко получалось, что девчонку придется продать. Самым красивым жестом было бы, конечно, отпустить. Но это равносильно тому, что отвезти домашнего поросенка в дикий лес, да и выкинуть в кусты со словами: «Гуляй, мой хороший, и благодари меня за доброту. Я дарю тебе свободу». Волки скажут большое спасибо.
Куда она денется в большом незнакомом мире? Беззащитная, соблазнительная, ничего не знающая… Остается только продать. Продать в хорошие руки, как породистого котенка, и покончить с этой головной болью навсегда.
Жалко, конечно, расстаться с такой очаровашкой, что каждую ночь тихонько посапывает в ухо и забавно путается в штанах, на десять размеров больше ее собственных, – но куда она ему? Да еще соблазнительная, несмотря на столь ранний возраст… Верея прознает – на краю света ведуна найдет и печень выгрызет. Ни за что не оправдаешься.
Жизнь Олега – седло и дорога. Заработок – сабля да нежить али хворобы, что к людям вяжутся. Девице в таком мире места нет. Если нежить вместо него не сожрет – так сама обветрится, выгорит, и не станет куколки, на орешках выращенной, в танцах воспитанной. Дома у него нет, и заводить своего угла совершенно не тянет. А непорочной Урсула навечно не останется. Что же потом – еще и колыбельки в седлах раскачивать да пеленки меж лошадьми сушить? На болотах с криксами рубиться, глядя, как девица малых грудью кормит?
Нет, продать, только продать. Выручить десяток гривен серебром, да и вернуть ее в мир, где едят с золота, спят на шелках, думают лишь о ласках, а пыль дорожную видят лишь из высоких окон расписного терема. И не в Муроме, где победоносную рать наверняка уже ждут купцы с половины Европы и договариваются, до какого уровня цены сбить, – а отвезти девчонку подальше. Чтобы не для перепродажи ее торговые люди приглядывали, а для себя боярин или горожанин зажиточный возжелал.
Урсула чувствовала его взгляд, оглядывалась, смущенно улыбалась – мысли ведуна начинали путаться, он снова прикидывал так и этак, но суровая логика каждый раз приводила к одному и тому же результату: продать. Только продать! И чем скорее, тем лучше. Пока к душе не прикипела.
Самоцвет
До Мурома рать возвращалась почти два десятка дней. У Олега от долгой сухомятки во рту уже мозоль натерлась, а снег он ел с такой же легкостью, как когда-то и детстве леденцами похрустывал. Еще немного, и траву бы из-под снега, как лошади, копать и жрать научился бы. Но в один из дней обоз вдруг свернулся в кольцо задолго до рассвета, а дружинники вместо того, чтобы, расседлав коней, устало падать с ног и звать кошева-ров, вдруг начали ровнять бороды, глядя на отражение в широких полированных мечах, чистить штаны, прятать налатники, натирать пластины колонтарей и зерцал, наводить блеск на кольчуги, менять валенки на сапоги.
Что это означало, Середин знал. Значит, до города осталось всего часа четыре пути, и рать готовится ступить на родные улицы во всем воем блеске и красоте, грозности и силе. Переночевать неподалеку, подняться на рассвете и войти в ворота не в сумерках, а около полудня, чтобы хватило времени и горожанам показаться, и с товарищами расстаться не спеша, и отпраздновать прибытие достойно.
Это могло случиться завтра. А могло и послезавтра. Или после-послезавтра. Киязь-то с дружиной к рати еще не присоединились. А кто же без князя домой вернуться рискнет?
Олег поднял голову, прищурился на закатное солнце. До сумерек оставалось еще часов шесть.
– Знаешь что, Будута, – решился он. – Кланяйся от меня князю, передай благодарности мои за гостеприимство, за дело великое, что сделал он, за товарищей моих отомстив. Кланяйся. А я поскачу.
– Как же так, боярин? – попытался остановить его холоп. – Едим уперед рати?
– Не бойся, в Муром заезжать не стану, никого не предупрежу. Внезапно войско ваше вернется, внезапно.
– Так к чему спешить тогда, боярин? – Уже спешившийся холоп удержал гнедую за уздцы. – Еще пиры будут, как вернемся, подарки князь станет раздавать, милости…
– Пусть словом добрым помянет, – ответил ведун. – А мне пора. Солнце, вон, что ни день, теплее становится, насты на холмах подтаивают. Еще пару дней, и зимники ручьями потекут, никуда до самого ледохода не доберешься. Поспешать надобно, поспешать.
– Куда же ты теперь, боярин Олег? – отпустил поводья холоп.
– В Углич поскачу. Там, мыслю, Урсуле хорошо будет.
– Это верно, боярин, – признал Будута. – Там за такую ладную девку хорошую цену дадут. Ну коли так, прости за все, в чем не угодил, не поминай лихом. Скатертью тебе дорога и Бог в помощь.
– И тебе того же…
Олег наконец-то пнул пятками коня и вырвался из лагеря через щель между еще не сдвинутыми арбами, ведя с собой в поводу сразу двух коней – груженного узлами чалого и рыжего торкского с укутанной в халат невольницей.
Верховой обознику не товарищ. Что телега за день прокатит – всадник, может, и за час промчится, коли кони свежие да есть, куда торопиться, Ведун не торопился – но тем не менее миновал Муром уже через час, обогнув его по колее, накатанной добытчиками льда из ближних деревень. Места здесь были знакомые, и Олег без труда определил уходящий к стольному граду Суздалю зимник.
Зимой путнику хорошо. Ни дождя не нужно бояться, ни распутицы. Дорога не петляет, огибая вязи, переползая через броды или мостки, долго тянясь вдоль широких плесов. Между крупными городами зимники прокладывают строго по прямой, поверх застывших болот и рек, через заснувшие на зиму поля. Лишь изредка вильнет он, обходя слишком глубокий овраг или крутой холм – и опять вытягивается, как тетива.