Русские инородные сказки - 5 - Фрай Макс 2 стр.


Лора Белоиван

Последний читатель

Рукопись на перламутровой штукатурке

«Здравствуйте!»

Нет, так они, кажется, никогда не начинают.

«Меня зовут Наша Любимая Сонечка».

Ну, это и так всем известно. Хотя сейчас у меня другое имя.

В общем, не знаю, как начать. Но это совершенно неважно, потому что главное — закончить.

И нечего тут долго рассусоливать.

Буду писать, как будто говорю. Как будто диктант. Сама диктую и сама записываю. Мне не до стиля.

В общем, когда я была маленькая, мама и папа часто оставляли меня у бабушки. Бабушка учила меня вязать крючком и спицами и диктовала про старину. Я до сих пор могу вывязать изнаночную и лицевую, но не помню, как набирать первый ряд. А крючком у меня выходит только цепочка, длинная-предлинная. Закруглять не умею, а может, забыла. Зато я хорошо помню бабушкины рассказы.

Моя бабушка была обычная старушка, писала книжки белых стихов о неразделенной любви. Факт тот, что своим огромным талантом я пошла не в нее: у меня абсолютно отсутствует потребность выражать свою мысль в письменной форме, зато я могу читать с бумаги чужие.

Бабушка, мама и папа называли меня Наша Любимая Сонечка. Потом это имя узнали во всем мире. Понятия не имею, в кого я удалась своими редчайшими, прямо-таки уникальными способностями: моя мама, как и бабушка, была вполне заурядной женщиной, делала детективы про войну. А папа, тот вообще был Главным Романистом нашего города.

Да, я — уникум. Таких, как я, рождается единица на сто миллионов.

Таких, как я, называют «читатели».

В принципе нам, читателям, жилось неплохо. Мы катались в писательской любви как сыр в масле. Каждое утро на порогах наших квартир стояло парное птичье молоко, и единственное, что нас немного утомляло, это их прямо-таки маниакальная жажда нам поклоняться. Того и глади какой-нибудь прозаик взломает дверь и завалит всю квартиру цветами. На улицу нельзя было выходить без парика и темных очков, но маскировка не всегда помогала: писатели изучили все наши манеры, угадывали по походке. Узнанные, мы спасались бегством, но обычно нас догоняли и зацеловывали до смерти.

Еще эта тягостная обязанность посещения ресторанов три раза на дню. Нас туда доставляли под охраной специальных писателей. Внутри ждали победители писательских состязаний, кормившие нас жареным мясом типа шашлык. Пока мы ели, они читали нам свои произведения: это у них был такой Приз — что каждый нам по мясу и по абзацу. Нагружать нас сильнее запрещалось Законом, но они такие хитрые, растягивали абзац на страницу или даже книгу, а на вертелах приносили целые бока и лопатки. Но в принципе это тоже можно было вытерпеть.

Бабушка моя никогда не врала устно. Она рассказывала, что, когда еще была жива ее бабушка, писателей было намного меньше, чем читателей. И среди читателей возникал стыд, если кто-то из них не знал какого-нибудь модного или просто очень знаменитого писателя. Это так смешно! Подумать только, «знаменитый писатель»! Гораздо понятнее, когда знаменитый читатель. Мы-то, конечно, все были знамениты, а в тот год, когда случилось это ужасное, модным читателем, между прочим, была я.

В тот год писатели осатанели. Они буквально не давали нам проходу. Они по-всякому умудрялись: умоляли, угрожали, обманывали, в общем, заставляли нас читать, читать, читать без конца их книги, а потом выражать свое мнение на Конференциях, которые так и назывались: «читательские». А Конференции стали назначаться уже не раз в месяц, а дважды в неделю.

Проходили они во Дворце конференций, который был обтянут батутами по всему внешнему периметру. Эта мера, конечно, немного портила фасад Дворца, который вообще-то считался самым красивым зданием в мире, но без батутов было нельзя. Все потому, что многие писатели, услышав от нас слова «длинно» или «такое уже было», поднимались на крышу Дворца и прыгали вниз головой. В основном они разбивались вдребезги, но находились такие, которые плющились в лепешку. На оба результата было очень неприятно смотреть, просто из колеи выбивал нас вид спрыгнувших. В конце концов писатели «оградили себя от досадной возможности оскорбить наше эстетическое восприятие». Это кто-то из них так написал про батуты.

Их партии уже давно друг с другом враждовали на почве ревности к нам, а тут окончательно разделились внутри себя на фракции. Появились блоки фантастов-радикалов, сказочников-экстремистов и ультраправых поэтов сложной какой-то ориентации. А отделившись, они объединились между собой, образовав новую, никогда никем не виданную Партию Читательского Счастья. И конечно, новая партия победила на выборах.

Нет, птичье молоко утреннего надоя никуда не исчезло. Но если раньше мы могли потихоньку, чтоб не обидеть писателей, выливать его в унитаз, то теперь к каждому из нас был приставлен член партии нашего счастья. Он следил, чтобы молоко было обязательно выпито. А если мы не хотели, нас поили через задний проход. Я, между прочим, слышала краем уха, что некоторым из наших это якобы нравилось и они якобы специально капризничали и били рукой по стакану. Не знаю, мне кажется, это какая-то не очень удачная постмодернистская брехня в стиле гонзо.

Нас выводили на прогулки и следили, чтобы мы не бегали. Дело в том, что бегущий читатель может упасть и удариться головой об землю, а голова является главным орудием читательского труда. Читатель с ударенной головой все читает неправильно или даже вообще не может читать, поэтому нас гуляли очень осторожно: двое или даже трое членов ПЧС, взяв под локти одного из нас, долго и нежно водили по кругу свежего воздуха.

Я уже написала на левой стене комнаты, что нас регулярно привозили на Читательские Конференции. Теперь из писателей в них участвовали только представители ПЧС. Ну, нам-то, читателям, это было все равно, хоть и отменили пэчеэсовцы слова «длинно» и «такое уже было». Так ведь мы и до этого старались не злоупотреблять плохими словами. А большой разницы с прежними временами не замечали потому, что в ПЧС были писатели всех жанров. Называя на Конференциях лучших писателей (это обычай такой), мы просто зачитывали список присутствующих, и всем писателям было очень, очень радостно. Кроме писателей из второстепенных партий.

На ту Конференцию я не попала по причине простуды. Члены ПЧС, конечно, дорожили моим особым мнением модного читателя, но нарушить мой постельный режим не рискнули, так как рассчитывали на мои дальнейшие мнения. А отложить Конференцию, пока я не поправлюсь, было нельзя: Жесткий График. Потом я узнала, как все произошло.

Все было как всегда: читатели расселись в президиуме, в зал набились члены Партии Читательского Счастья. О заговоре никто не знал. Я где-то читала, что без утечки информации История редко обходится, но это был как раз тот случай. Заговорщики из числа второстепенных писателей все хорошо спланировали.

В конце концов, рано или поздно что-то подобное должно было случиться. Ведь писатель, будь он хоть трижды не член ПЧС, не может долго прожить без читателя: не видя читателя, писатель просто медленно хиреет, хиреет, хиреет, пока совсем не умрет. Заговорщики вовсе не собирались захватывать власть, им просто хотелось на нас взглянуть. Хоть одним глазком.

Они заранее обманули охрану Дворца и тайком забрались на крышу, чтоб проковырять в ней отверстие. Они договорились, что в День Конференции снова обманут стражу или, если возникнет необходимость, ее убьют, а потом по очереди будут залезать на Дворец. План, в общем, удался. Охрану убили тихо. Каждый, кто уже три секунды посмотрел и послушал читателя через дырку в крыше, уступал место товарищу.

Сперва очередь шла как положено. Второстепенные писатели прикладывались к дыре то ухом, то глазом и, спускаясь на землю счастливые, улыбались как дурачки. Толпа очередников — много миллионов — терпела внизу. Но самые последние вдруг начали понимать, что им вряд ли удастся увидеть предмет своей любви. И стали напирать. Сначала легонько, потом — сильней и еще сильней.

Я читала, что хруст писательских костей и хруст Дворца раздались почти одновременно.

По золотому фасаду культового сооружения пробежали черные струйки трещин, на какой-то миг наступила тишина, а затем все исчезло в туче красной пыли. Многие из оставшихся сошли с ума от той величественной картины, что предстала перед их глазами, когда туча рассеялась. Обломки полудрагоценного здания нестерпимо сверкали на солнце сквозь кирпичную пыль, и как-то сразу стало понятно, что под ними никто, абсолютно никто не выжил.

Ни писатели из правящей партии.

Ни читатели, чье счастье было смыслом их политической карьеры.

Так писал какой-то второстепенный прозаик из числа очевидцев катастрофы. Потом он умер от сильного впечатления, о чем и написал в своей книжке.

Второстепенные писатели, оставшись без гегемона, сперва очень обрадовались, но когда поняли, что вместе с ПЧС погибли и все читатели, просто растерялись от ужаса.

Но они в тот же день узнали, что я не была на Конференции. И объявили Большой Читательский Праздник, который продолжается до сих пор.

В положенный час они подоили птиц. Накормили меня. Напоили. Написали новых книжек и выстроили Дворец из чистых изумрудов и рубинов — совершенно без окон, чтобы я не отвлекалась по пустякам. Занесли на руках в комнату с перламутровой штукатуркой и положили спать на постель из розовых лепестков.

Целыми днями, в сытости, тепле, аромате цветов и разноцветном полумраке, я читаю, читаю, читаю, читаю, читаю, читаю, читаю, читаю, читаю, читаю, читаю, читаю, читаю, читаю, читаю, читаю, читаю разную детективную поэзию, рассказы про производство и историческую фантастику.

Писатели меня очень любят. Они дали мне новое имя. Теперь меня звать Наш Единственный Читатель. Иногда я не откликаюсь, и тогда они здорово волнуются.

Сегодня она проснулась среди ночи и принялась за дело. Если бы хоть кто-нибудь знал, как тяжело ей было на это решиться. Ее огромный талант не позволит ей написать полноценный рассказ, тем лучше…

Если честно, для верности у меня в запасе есть еще один способ.

…Ее постель — розовые лепестки. Ее одежда — сотканная пыльца экваториальных бабочек. Но она смогла уберечь бабушкин крючок. Она берет лепестки, скручивает их в жгутики сразу по пять штук и вяжет длинную-длинную цепочку. Цепочка получается удивительно прочной и красивой…

Утром они найдут не только мою рукопись.

Сейчас я допишу свой рассказ на стене, довяжу цепочку, а уж сложить ее скользящей петлей у меня ума хватит. Я читала о таком способе. Его много раз описывала моя бабушка в своих стихотворных рассказах о неразделенной любви.

Дмитрий Брисенко

Самодав

Один человек прочитал умную книгу и решил изменить свою жизнь.

Начал он с того, что стал по капле выдавливать из себя раба.

Баночку помыл, простерилизовал над паром и выдавливает в нее потихоньку.

Выдавливаемый раб похож на пот: та же жидкость, только пахнет по-другому и маслянистая на ощупь.

Из-под ногтей плохо идет раб, а из многих других мест прет очень даже прилично.

«Ничего, ничего, — мысленно подбадривает себя выдавливающий раба, — это как в кинотеатре: сначала без света страшно, а потом совсем не страшно и даже наоборот — интересно!»

Выдавливающий раба тихо смеется, ощущая свободу. Недовыжатый раб по старой привычке внушает ему сгонять за спичками, а то придут и взыщут. Выдавливающий делает серьезное лицо и сдавливает пятку сильней — жидкий раб умолкает и начинает истекать тонким ручьем.

К вечеру баночка заполнена. Выдавливающий звонит своему корешу, зовет в гости.

— Самогон? — Кореш нюхает раба, запах ему нравится.

— Самодав! — смеется выдавливающий и опрокидывает свой стаканчик, в который перед тем налил водку.

Кореш выпивает раба залпом, некоторое время стоит с ошеломленным видом, оглушенный новыми чувствами, затем падает на колени перед другом.

— Ваш-сиятельство! — кричит он подвывая, с непривычными мужицкими интонациями. — Не губите дурака, дозвольте жить, любую волю вашу исполню!

Выдавливающий молча бьет ему ногой в рыло.

С этого дня их отношения перерастают рамки дружеских, и устанавливается меж ними обоюдная привязанность, разрубить которую не по силам и кузнечному прессу.

В садике

Да я и не помню — как, чего. Ну так, без деталей. Хотя вот… погодите… Как бы это, с какого конца начать. Ну, наверное, не с самого близкого, но я, вообще-то, никуда не спешу, так что, если и вы не торопитесь, я бы предпочел с того момента, когда впервые осознаешь, что смотришь на землю у себя под ногами не с высоты, скажем, своих ста семидесяти с копейками, а с высоты, ну, тысяч пяти. Ну или на какой там высоте самолеты летают, чтобы все видно было, вот как в фильме «Апокалипсис сегодня». А? Ну, может, и пониже, это в принципе не играет роли.

Главное, что вот ты летишь, а под тобой не трава — а лес, не лужа — а… знаете, бывают такие большие лужи во дворах, они отчего-то долго не высыхают, а только зарастают бурым таким зеленым илом… так вот, глядишь в эту лужу с высоты, ну ладно, метров трехсот, и быстро так над ней пролетаешь, а там внизу всякие островки зеленые, солнце отражается, ну прямо не лужа — океан. На островках туземцы или там те же америкосы во Вьетнаме… Ну и вот, все это так себе представляешь. Не знаю, многие ли способны и многим ли такое интересно, но меня вот до сих пор пробирает. Почему-то детство сразу вспоминается, самые лучшие его деньки. А я же на работу хожу, мне от метро далековато, это, знаете, на 8 Марта идти, от Аэропорта, там минут пятнадцать, и мимо двух детских садов. И вот странное дело, всякий раз прохожу я мимо детского сада, а там ну вот эти, да, дети, шум-гам, беготня, и вот какая-то, понимаешь, радость и такое ощущение давно утерянного спокойствия, и так вот хочется иногда в этот детсад зайти или хотя бы в школу, посидеть на задней парте, послушать урок, посмотреть на девчонок и, может, даже невидимкой при этом быть — сидишь так, а тебя никто не замечает.

Я вот что думаю: откуда она началась, эта идея. Я тогда уже взрослый парень был, лет под двадцать семь мне тогда было, поехал как-то на ночь глядя к родителям в Подмосковье. Вышел на станции, дошел до дома, открыл дверь, а вторая — старая деревянная — заперта. А у меня ключ только от новой, железной. А родители — на даче. Ну, думаю, посмотрел я фильм. Электрички уже ни туда, ни обратно не ходят. Я пошел на платформу, долго ходил по ней, мерил время и даже высчитал, что один неспешный проход из конца в конец занимает десять, что ли, минут и что мне понадобится тридцать, что ли, таких переходов до первой электрички. В общем, совсем немного, если считать переходами. Однако на пятом или где-то около того я понял, что дело это утомительное и что должны быть другие способы скоротать время. Я обдумал несколько вариантов, сидя во дворе на качелях. Один вариант был так на этих качелях и перекемарить, но тоже не шибко здоровский. Я тогда понял, что тут же сад рядом, детский. Пошел туда, куда-то там, что ли, перелез, через там, не знаю, забор, лег на веранде и так и проспал на ней до первых, как говорится, петухов.

Ребятишки какие-то на меня глазели утром из-за кустов, потом убежали в игры свои играть… А я лежу — на веранде, в тишине, а где-то вне этого, как говорится, шум большого города, едва слышный. И вот тогда я почувствовал… знаете, это как обнаружить дырку в носке: вот ходишь в этом носке полгода, год и ничего не замечаешь, потом смотришь — дырка. Откуда она, когда появилась — да кто ж ее поймет. А ведь долго истончалась ткань, перетирались нитки, незаметно ни для глаза, ни для пятки. И в какой-то момент — раз, и всё. Вот и со мной тогда так же получилось, носил я в себе, как в мешке, разные ненужные тяжести, а с тех пор и стали они незаметно убывать, рассасываться, только я об этом пока не знал. Как я здесь оказался? Да Володька, с ним дружбу свел. Володька в садике тогда в старшей группе был, он в игры особо не любил, все у забора этого, у железной решетки стоял, смотрел, как мне казалось, прямо на меня, ну вот как знак какой. Я же на работу тогда ходил в офис, на 8 Марта, от Аэропорта, а офис, он оттедова недалеко был, от садика. И в какой-то момент лечу я сам себе самолет на работу и вдруг осознаю важную вещь. Прихожу на работу, сажусь за стол, еще немного соображаю. Беру ручку, лист бумаги, пишу заявление об уходе, и через несколько дней меня уж тут с фонарем не отыскать.

Назад Дальше