— Хвала Единому, мы наконец-то заговорили на одном языке, а то я испугалась, что сейчас один из нас лишится рассудка. Итак, ваш axan призывает, оставшись с девой наедине, сделать все так, чтобы никто, завидев вас, не решил, что вы нарушили другой axan. Для этого ты положил между нами меч. Но как бы он защитил нас, если бы ты все-таки вздумал нарушить этот axan?
Берен снова опустил голову.
— Не унижай меня так, госпожа Соловушка. Честь у меня все-таки есть, и я не дикий зверь, неспособный обуздывать свои желания.
— Так ты спал снаружи не из упрямства, — проговорила медленно Лютиэн. — Ты спасался от искушения. А я была глупа, и не поняла… Прости меня, Берен.
— За что? За то, что я осмелился посмотреть на тебя нечистыми глазами — ты у меня просишь прощения?
— Если это в самом деле сродни жажде — то бесчестно держать чашу с водой перед лицом жаждущего и не давать ему напиться.
— Это сродни иной жажде, — проворчал Берен. — Но вам, эльфам, и она не знакома. Я знаю, вы порой напиваетесь допьяна — но никогда не делаетесь пьяницами; вино не застит вам весь белый свет. С нами такое случается. Ну вот, ты знаешь об еще одном человеческом пороке.
— На самом деле это один и тот же порок: вы во власти своих влечений, — мягко сказала Лютиэн. — Однако, что же нам делать с тобой? Пожалуй, когда кончится дождь, я уйду, чтобы не мучить тебя, и пришлю кого-то из мужчин, сведущих в чарах…
Берен снова рассмеялся — на этот раз открыто и почти радостно.
— Нет, госпожа Соловушка, это вовсе не мука! По крайней мере, не теперь, когда я это сказал и… избыл. Останься. Пусть лучше один эльф знает обо мне все самое плохое, чем два эльфа — по половине самого плохого. Чем больше, ты обо мне узнаёшь, тем дальше от меня становишься. Все будет хорошо. Я спокоен — и между нами Дагмор.
— Хорошо, — согласилась Лютиэн, вдруг обидевшись неизвестно на что. — Но я вовсе не стремлюсь знать о тебе самое плохое. Не понимаю, почему ты поспешил мне это сообщить.
— Из страха, госпожа Соловушка. Из страха, что ты обнаружишь это сама и содрогнешься от отвращения.
— Это тоже по-человечески — страх перед стыдом, заставляющий быть бесстыдным?
— Это по-моему, госпожа моя. Не скажу за всех людей, но я большой трус. Я так боюсь боли, что иду к ней навстречу. Я так боюсь стыда, что спешу осудить себя прежде, чем меня осудит тот, кого я… почитаю. Я так боюсь любого выбора, что выбираю для себя самое плохое — лишь бы точно знать, что хуже не будет и быть не могло.
Лютиэн покачала головой.
— Поистине, передо мной самый жалкий трус Белерианда, — тихо сказала она. — Он так испугался мучений совести, что четыре года один мстил за отца и товарищей. Он так боялся орков, что в одиночку перешел Эред Горгор и Нан-Дунгортэб. Он настолько струсил перед возможностью оказаться орудием врага, что готов был уничтожить себя в моих глазах. Хотела бы я, чтобы отцом моих детей был такой же трус, как ты, Берен, сын Барахира. Вложи в ножны свой меч — мы больше не будем сегодня спать.
Берен без слов выполнил ее просьбу, нашарил на полу свою рубашку и надел ее, отвернувшись.
— Когда я переступила через нож, ты вздрогнул. Я нарушила какой-то ваш обычай? Это чем-то оскорбило тебя?
— Это не в счет, — тихо ответил Берен. — Это ведь был нож, а не меч. Если женщина принимает служение мужчины, она поднимает меч и возвращает его. Если она перешагивает через меч, это значит, что она согласна взять мужчину в мужья. Но ты не знала наших обычаев, и то был не меч, так что это ничего не значит. Совсем ничего.
* * *Трудность для Лютиэн заключалась в том, что действовать нужно было не так, как она умела, а совершенно наоборот. Эльфы ничего не забывают, и болезни их sannatпроисходят от того, что они слишком много помнят, и порой снова и снова переживают кошмарную грезу почти наяву, не в силах остановиться. Подобие сна, в которое погружала Лютиэн этих страдальцев, служило тому, чтобы, соприкоснувшись мыслями, дать исцеляемому возможность посмотреть на себя и свой ужас немножко чужими глазами, как сквозь запотевшее стекло, отделить страх от себя, научиться не возвращаться к нему, укрепить волю против влечения к болезненному уголку памяти.
С Береном было ровно наоборот: его память возвращалась к пустому месту, к черному провалу. Лютиэн даже не знала, чем объясняется человеческая забывчивость — неужели их память подобна сосуду, способному вместить лишь ограниченное количество знания? И то, что он так напряженно ищет, просто «перелилось через край»? Но какова закономерность, по которой одни события вытесняются другими? Берен помнил наизусть длинные отрывки из песенных сказаний, множество легенд и былей своего народа, и забыл, что происходило с ним самим. Если забывается ненужное — почему забылось нужное? Если забывается плохое — почему так избирательно, почему не все кошмары были вытеснены из памяти?
Они бродили по полянам и перелескам Даэронова угодья, подолгу беседовали, и чем больше Берен отвечал на вопросы Лютиэн, тем больше у нее появлялось новых вопросов — словно от ветки отходили новые ветки. Она искала опору — то, от чего можно будет оттолкнуться, погрузившись в колдовской сон.
Берен доверял ей, как ребенок. После того раздумья, после утра вопросов и ответов — «Как скажешь, госпожа Соловушка. Как пожелаешь, госпожа Волшебница». Он больше не пытался казаться ни хуже, ни лучше, чем он есть, словно без оглядки бросался в темный овраг, не думая, что его встретит на дне — острые камни, ворох палой листвы, холодная река… И все же — он испытывал ее ответами, как она его — вопросами; но с каждым ответом ей было все легче и легче выдерживать испытание.
Она поняла, почему Финрод, Друг Людей, так мало говорил о них с другими эльфами, почему отмалчивались Галадриэль, Аэгнор и Ангрод — да все, кто знал людей близко. Понаслышке действительно можно было бы подумать, что люди исполнены мерзости и скверны, чтобы избежать этой ошибки, нужно было видеть хотя бы одного лицом к лицу и понять ту странную раздвоенность, которая вызывает одновременно жалость и уважение: так уважают калеку, оставшегося воином, как Маэдрос Феаноринг. Их тело постоянно заявляло свои права на их души, их влечения действительно стремились повелевать ими — и тем больше восхищения вызывали такие люди, как Берен, способные удерживать этих бешеных коней в узде и направлять их туда, куда нужно. Что люди были словно разорваны внутри себя — в том была скорее беда, чем вина. Многие беды происходили от того, что их сознание не могло само в себе разобраться. То, что Берен рассказал об отношениях мужчин и женщин у людей, судя по его же оговоркам, было справедливо для всего: для дружбы и вражды, искусства и труда… Все понятия в глазах Берена были как будто разъяты на составные части, или сплетены из отдельных частей, как канат — из отдельных нитей. Сложность была в том, что люди не всегда могли с ходу разобраться, где какая нить и делали оно, а ждали другого: все равно что выбрать самую яркую веревку и думать, что она будет самой крепкой.
Теперь было ясно, что Берен имел в виду, когда говорил — «быть мертвым». Он надеялся избавиться от неосознанных влечений; но разве от них можно было избавиться, отрицая их? В этом тоже была ошибка и раздвоенность.
После дождя, во время одной из прогулок, она впервые погрузила его в волшебный сон. Он рассказывал о хижине, где скрывался последние дни перед уходом из Дортониона, его осанвэ было ясным и четким, и Лютиэн словно сама побывала в тесной смрадной землянке. Вернуться памятью в те дни, которые предшествовали его появлению в этой землянке, он не смог. Лютиэн приказала ему, проснувшись, забыть разговор — и ужаснулась итогу: проснувшись, он действительно забыл.
С эльфами такого не бывало никогда — в свое время Лютиэн и другие пробовали много разных вещей с волшебным сном: частью — ради новых знаний, частью — ради забавы. Ни один эльф никогда не забывал, что с ним происходило в волшебном сне. Человек — мог забыть. Тот, кто мог погрузить человека в волшебный сон, получал над ним страшную власть. Лютиэн возблагодарила Единого за то, что такая власть возможна лишь по добровольному согласию. И все же — оказывалось, что подозрения Берена не беспочвенны: ему могли приказать забыть — и он мог забыть по приказу. Ей не хотелось верить, что он способен был дать кому-то из слуг Врага согласие на такое… А впрочем — что она знает? Через что Берену довелось пройти, какими способами от него могли добиваться такого согласия?
Лютиэн должна была развеять эти свои сомнения, а для этого ей следовало решиться на страшное: во сне погрузить Берена в самую середину его кошмара, и погрузиться туда вместе с ним. Ей было тяжело просить его об этом, потому что она не знала, чем это обернется для него, но знала, каким будет ответ: «Как скажешь, госпожа Соловушка. Как пожелаешь, госпожа Волшебница».
* * *Все было так ново и странно, что Берен просто не знал, что думать.
Такого быть не могло — чтобы эльфийская принцесса сошла к нему, чтобы она ночевала под той же кровлей, говорила с ним, лечила его…
Берен обнаружил, что способен о многом вспоминать без внутреннего содрогания. Чувства словно бы притупились, а точнее — появилось новое чувство, в присутствии которого все остальные обмельчали.
Он сопротивлялся изо всех сил. Так было нельзя. Он слишком хорошо знал, чем такое заканчивалось — вылетели из головы события недавних дней, а «Беседа Финрода и Андрет», по которой он в детстве учился грамоте, сидела в уме прочно. Странно устроена память людская. А может быть, это и не зря, может быть, история лорда Аэгнора и Андрет — как раз то, о чем он должен помнить, ежечасно помнить теперь, чтобы не загнать себя и ее в такую же глупую ловушку.
Он бродил с ней по молодым лесам Нелдорета, отвечал на ее вопросы и подчинялся ее лечению, странной ворожбе с блестящим зеркальцем и медленным пением без слов. Она погружала его в странный сон — и во сне он отвечал на те вопросы, на которые не мог ответить наяву. Иной раз он засыпал по ее воле в полдень, а просыпался на закате, хотя готов был поклясться, что говорил во сне не дольше пяти минут; а бывало и так, что он успевал прожить во сне полжизни, а солнце за это время не делало и двух шагов по небу, и сияло сквозь тот же просвет в кроне.
Его больше не беспокоило, что она и другие эльфы будет думать о людях после этих разговоров. После первого сурового разговора он был убежден: ее отношение к нему не изменится к худшему, останется все тем же милосердным интересом; а до остальных эльфов дела ему не было.
И все же — с каждым днем он все больше понимал, что этот интерес изменяется в какую-то сторону. В своих чувствах он уже почти не сомневался, хоть и боялся по-прежнему называть их своими именами. О, нет, думал он, так нельзя. Хватит с тебя этой страсти, которая побеждает все и вся: вспомни о своем позоре, вспомни о несчастном Горлиме. Нет у тебя права швырять на этот алтарь никого — кроме себя. Тот, кто воистину любит — должен страдать один.
И он молчал, не позволяя чувству пробиться сквозь avanire. Пока она была рядом, это страдание было сладким. Может быть, еще и поэтому он не решался открыться: ведь признание потребует от нее действий. Она либо уйдет, либо… останется. И неизвестно, что хуже. Нет. Он не может ни расстаться с ней, ни обречь ее на любовь. Пусть все остается как есть — он понимал, что долго так оставаться не может, но столько, сколько возможно…
И это тянулось до того дня, когда она предложила сделать последний шаг, заглянуть в тот угол памяти, в который он больше всего не хотел заглядывать.
Он согласился. Отказаться он просто не мог.
Как это уже было, он сел на траву, а она встала напротив, поигрывая зеркальцем — по ее словам, в нем не было ничего волшебного. Он попросил: сделать так, чтобы, придя в себя, он помнил все.
— Хорошо, сказала она, — и через какое-то время Берен погрузился в сон.
Когда он проснулся, она сидела на траве и плакала — а он не помнил ничего из прошедшего разговора.
— Ты обещала, — он почувствовал обиду, неожиданно острую.
— Я не смогла сдержать обещание. Извини. — Она немного помолчала. — Ты вспомнишь все — но со временем, постепенно. Я нашла ответы, и они таковы. Ты — не предатель. Ты — не орудие врага, ты освободился сам, по своей воле.
Лютиэн улыбнулась сквозь слезы.
— Стремление, которое гнало тебя через горы — твое собственное стремление. Некий человек передал тебе весть, которую ты счел настолько важной, что решил пересечь горы ради нее. Но первая попытка достичь гор оказалась неудачной. Тебя схватили… Ты проснешься завтра утром, помня все, но главное знай уже сейчас: ты их всех обманул. Твоей тайны они не узнали; и я не знаю ее. Если ты сочтешь нужным что-то сказать моему отцу — скажешь сам.
Лютиэн вытерла слезы рукой и снова улыбнулась Берену.
— Я горжусь тем, что повстречала такого человека, как ты, — сказала она.
— Госпожа Соловушка…
— Ни слова больше! Берен, я не хочу грустить. Ты умеешь танцевать? Покажи мне, как танцуют самый веселый человеческий танец!
Выяснилось, что танцевать он разучился. Он следовал за ней покорным и счастливым щенком, держа ее пальцы в своих, повторяя движения танца — однако ноги, такие легкие и быстрые в пляске смерти, такие чуткие к малейшим неровностям земли, такие твердые и в выпаде, и в стойке — отказывались повиноваться. Он был весь как деревянный, запаздывал с движениями, сбивался с ритма и наступал ей на ноги — она смеялась звонко, заливисто и совсем не обидно. Движения нарьи, тем не менее, она перенимала легко и ловко: стражник, наверное, немало позабавился… Они сделали по поляне круг…
— Почему ты остановился? — спросила Лютиэн.
…Потому что, сделав круг в нарье, мужчина должен был обхватить женщину руками и прижать к себе, отрывая ее ноги от земли и поворачиваясь на пятках, чтобы поставить с другой стороны… Вот такая фигура танца…
— Потому что пока еще в силах остановиться… — прошептал он. — Ты знаешь, что со мной, госпожа Тинувиэль? Знаешь, что я чувствую к тебе?
— Как я могу знать, ты ведь не говоришь ничего?
— Да как же я могу это сказать… Как я могу о чем-то просить, ведь если ты ответишь «нет», я просто умру на месте…
— Но почему ты сразу решил, что я отвечу «нет»?
— Потому что если ты ответишь «да» — это будет еще хуже. Это будет значить, что я навлек на тебя страдания, ибо моя судьба — это несчастная судьба, просить кого-то разделить ее — все равно что предлагать чашу с ядом.
— Ты именно об этом хотел меня просить?
— Нет, нет… — он запустил пальцы в волосы, растрепав их. — Если бы ты была adaneth, я бы попытался. Мне было бы не так важно, что ты ко мне испытываешь, ибо человеческой женщине бывает достаточно и просто влечения, и дружбы, и даже жалости, а мужчине — и того меньше… Я бы попросил у твоего отца твоей руки и мы были бы счастливы столько, сколько сможем. Может быть, нам удалось бы зачать дитя — и тогда мне было бы спокойней уходить на Запад, если такова будет воля Единого… Ты бы погоревала, а потом попытала счастья с кем-то еще, пока молода… Но ведь ты — elleth. Вы не можете соединяться друг с другом иначе как по любви, а кто сильно любит — тот тяжко страдает в разлуке. И вы не представляете себе иной любви, кроме слияния судеб… Твоя судьба — чистый лесной ручей, моя — бешеный горный поток, где с талой водой мешается грязь и несутся по течению коряги. Ладно, какая есть, такая есть, и другой не надо: но губить тебя я не хочу.
— Какой ты странный, Берен… Ведь если бы я могла сказать тебе «да» — это значит, я уже любила бы, и страдала в разлуке…
— Не так горько, госпожа моя, и не так долго. Одно дело — иметь и потерять; другое — так и не получить… Тем проще закончить, если и не начинать.
— Но ведь тот, кто имел и потерял — все же радовался, пусть и короткое время… А тот, кто из боязни потерь отказался от обладания, так и не был счастлив… Он все равно будет горевать в разлуке, и горечь его будет больше, потому что именно упущенные возможности рисуются воображению особенно заманчивыми…
Берен горько рассмеялся.
— «Пойми, Андрет-аданэт, жизнь и любовь эльдар питает их память; мы предпочитаем память о светлом и прекрасном чувстве, не получившем завершения, воспоминаниям о печальном конце…» Да неужели же за тридцать лет нельзя было научиться обходить грабли, на которых так славно поплясали твои родичи и сюзерены?! Андрет Мудрая, когда-то — Андрет Прекрасная, возлюбленная принца Аэгнора… она говорила, что память у меня лошадиная… Читать она сама не умела, но часто просила меня твердить ей наизусть ее старую беседу с государем нашим Финродом… «Если узы супружества и могут связать наши народы, то это случится во имя великой цели и по велению Судьбы. Краток будет век такого союза и тяжек конец его. И лучшим исходом для тех, кто заключит его, станет милосердная скорая смерть…» К Морготу и Судьбу, и великие цели — я не хочу для тебя «милосердной скорой смерти». Уходи, госпожа Соловушка. Оставь меня здесь. Через две недели я предстану перед твоим отцом… И если он отпустит меня — там, на войне, обрету я мир. Среди опасностей — успокоюсь. Я не хочу ни о чем спрашивать тебя, не хочу получить ответ. Я еще помню, как страдали Андрет и Аэгнор, мой лорд и сестра моего деда… Андрет умерла в день Дагор Браголлах. Увидела из окон зарево, схватилась за сердце и умерла. Так рассказывали. Меня тогда не было в Каргонде, я не видел.