Слева от ясеневого трона успели поставить серебряную скамью, а возле нее красовался подарок Мойр: пузатый, золотой и не вбирающий в себя пламя факелов.
– Внемлите!
Внемлют.
«Не промахнись, невидимка…»
– Великие Мойры прислали дар – сосуд жребиев, позволяющий увидеть жизнь любого умершего смертного. В мир пришел Закон. С завтрашнего дня начнутся суды теней.
Молчание мертвое. Только где-то – стук копыт Эмпусы, вечно она топочет, как двадцать пьяных кентавров.
Усмешки – явные, как у Гекаты и Онира, тайные, как у Харона, Кер и Эриний, внутренние, как у Мнемозины, Немезиды, Ламии… Ахерон роется в своей бороде и не усмехается.
– Присутствовать при судах не возбраняется никому из вас.
Немного ожили. Шепоток порхнул увечным мотыльком: «Посмотрим…» – упал с обмороженными крыльями.
– Суды будут проводиться здесь. Жребии…
Не самому же их из сосуда таскать. Оглядел присутствующих. Убийца и Гипнос заняты, Ахерон простоват, так и норовит то почесаться, то в носу поковырять, Керы перегрызутся за такую честь…
Оркус? Бог лживых клятв смотрел голодной собачонкой. Ловил каждый жест как кусок толстой, напитанной салом лепешки. Взгляд – шмат мяса из рук хозяина.
Оркуса колотила судорога предвкушения: неужели? вот сейчас? меня?
– Подойди.
Ананка, ты издеваешься, наверное. Владыке что – положено иметь во дворце что-нибудь трясущееся, прекраснолицее и с томной поволокой во взгляде?
И непременно в нежно-голубом хитоне, который в подземном мире смотрится, как мой хтоний – на Гере.
– Ты. Будешь вынимать жребий того, кто предстанет перед троном. Передавать мне. Сядешь там, рядом с сосудом мойр.
Рот открыл – рыба без воды. Ему?! Вот эта скамейка, самолично гефестовыми помощниками кованная, из серебра, с ножками-змеями, а у змей глаза – живые и зеленым блестят? Место у ног Владыки?! рядом с сосудом Мойр, чтобы он… жребии…
– Жребии. Уяснил?
Он кивал по-другому – грациозно, выгибаясь с изяществом ленивой пумы. И белых кудрей не было, да и из глаз – не синева, так, легкая голубизна под аметистовой пленочкой…
А по восторгу взгляда вспомнился смертный сын Геи, ягненок на алтаре нашей с Атой игры: «За что вы так со мной?»
Мнемозина, богиня памяти, с которой я встретился глазами почти тут же, тихо покинула мегарон. Она вообще не любит ходить по чужим домам. Да и ей не особенно радуются: никогда не знаешь, что при ней подкинет тебе память. Вот и шатается Мнемозина, дочь Урана и Геи, все больше по поверхности, у смертных.
Чудовище, как все подземные.
– Те, кто грешил против воли богов и совершил много злодейств, будут получать воздаяние в Темных Областях, - Эринии переглядываются, фыркают оскорблено – чего выдумал. Младшая – Алекто – терзает бич и что-то горячо доказывает сестрам, те шипят и выпускают когти. – Прочие получат покой и забвение на полях асфоделя.
И – вот оно. Усмешки за вуалями Гекаты, насмешливые шепотки ее свиты, едкий смешок от мосластого Онира, сдержанное торжество тех, кто жадно ждал, еще более жадно, чем Оркус – милостивой подачки…
Пока я промахнусь. Хоть в чем-то. Пока можно будет смеяться.
Вот только в чем же я…?
«Ты просто забыл кое-что, невидимка. Мало карать преступников и отправлять оставшихся смертных в забвение. Тебе еще нужно что-то делать с праведниками».
– Нужно что-то делать с праведниками, – повторил я с оттенком недоумения и вслух.
Мне что – полмира огораживать, высаживать сады, дворцы строить, а потом еще и зазывать?! Грядите, праведнички, в царство мрачного Аида, тут хоть вином отопьетесь?!
Кровавость улыбок Гекаты была видна через вуали. Дружно заперхали в кулаки Керы. Харон, наматывая седую бороду на палец, смерил презрительным взглядом: праведники? а сопли тебе подтирать не надо?
– А м-может – в Элизиум их? – прошептал Оркус, дважды переломившись в пояснице. Обомлел от собственной наглости. – Там… Острова Блаженства и прочее…
– Какой Элизиум?!
Бог клятв где стоял – там и сел. Рот раскрыт. Глаза – с две бляхи от пояса.
В зале даже смешка ни одного не прозвучало: позастывали…
Нет, я безнадежен все-таки, наверное.
***
До Элизиума добирался невидимкой – чтобы не прицепился Эвклей. Этот бы нашел, что сказать – и об этих самых Островах, и обо мне.
«Твоей вотчины часть, твоего царства – а ты и не знал, что она есть?! Дурень!» Это для начала. А потом, небось, длинный перечень того, что он успел в этом Элизиуме понастроить.
Западный край подземного мира поднимался вверх круто: будто одну из кромок блюда с силой выгнули. Каменистую черную пустошь пронизывали ручьи – тоже черные. Стикс своевольничал в этой местности: разбивался на два, три русла, потом сливался в одно, образовывал пороги и водопады с вязкой, непроглядной водой. Мерные капли срывались с сырых базальтовых наростов: бух, бух – глуховатая музыка ударов, а больше звуков нет. Зеленым светятся какие-то мхи над головой и по валунам.
Я бросил вожжи неподалеку от дворца Стикс, из которого узкой лентой изливалась черная речка. Дворец – мрачный, гладкий, водный – разместился уже после широкого выхода, под серым небом и на серых же скалах в преддверии Эреба. Высокие колонны казались поднимающимися к небу фонтанами, море, подступавшее ко дворцу с северной стороны, не ревело и не бросалось: настороженно трогало скалы. Льдом здесь дышало все: даже лестницы и мосты, по которым можно было перейти с одной скалы на другую.
А в самом дворце орали. На два голоса: мужской и женский, и не успел я еще осмотреться и тронуться дальше, как в дополнение к крикам ударила гулкая оплеуха.
Стикс шагнула из своей речки почти сразу же вслед за этим: шла прямо сквозь воды, в длинном черном хитоне, со шлемом под мышкой и злая, как похмельный Посейдон.
Наткнулась на меня глазами и остановилась посреди реки.
– Муж? – спросил я.
– К Зевсу приревновал, дурак. Сто лет молчал, а тут вдруг заговорил. И Нику вспомнил, что на него не похожа…
Улыбка мелькнула и отступила с лица – коварной приливной волной.
– Ну, я и не сдержалась. Влепила. Небось, к тебе явится жаловаться. Карать меня за неуважение к мужу будешь, а, Владыка? На снисхождение-то хоть можно рассчитывать по старой памяти? Или сразу меня – в Тартар, чтобы никому уж спуску не дать?
– Могу твоего мужа – в Тартар. По старой памяти. Будет докучать – позови.
– Крониды союзников не забывают, а? – а усмешка нехорошая. И воды реки она ногой наподдала явно в сердцах, будто знает о чем-то. – Не надо, не позову. Пусть себе трус и мирный слишком – но ведь не побоялся же взять в жены меня, с таким-то именем[3]... А что на него находит – это можно потерпеть. Чтобы не быть одному - вообще многое можно терпеть. Что ты так смотришь?
– Не припоминаю за тобой таких речей раньше.
– А мы с тобой раньше и не разговаривали. Раньше ты был – мальчишка, сын Крона. Времена меняются, и теперь я рада буду приветствовать тебя в своем дворце или встать на твою сторону. Только ты ведь не ко мне во дворец. Не в Элизиум ли?
– Туда.
Мелькнула по лицу гримаса омерзения – смылась без остатка.
– Один?
– В компанию попроситься хочешь? Мужа позлить?
– Ну, мало ли. Может, на твои вопросы ответить. Или на лицо твое посмотреть.
И снова улыбка – воплощение холодного ужаса, мурашки по коже, будто уже окунаешься в ледяные черные воды.
Во времена Титаномахии любимой байкой на Олимпе было – как Паллант ухитрился жениться на Стикс. Вернее, как подземная титанида изловчилась женить на себе несчастного Палланта. Слухи ходили разнообразнейшие: и угрозы предполагали, и о каких-то зельях Гекаты шептались («Опоила и увезла!»), и просто «утащила, связала и заставила силой» слышалось то тут, то там…
И впрямь – загадка.
Я отмахнулся, подхватил вожжи – и четверка длинным прыжком перенесла колесницу через черный поток, на остров. Под колесами мельтешила свинцовая, в черноту отливающая масса, и небо над головой: уже не свод, а именно небо – тоже казалось твердым, темным, родственным подземному миру.
Небо во владениях Стикс вечно сродни ей самой: мрачное, коварное, пронизывает льдом и отдает загадкой.
«Встать на твою сторону», – сказала титанида. Так, будто Титаномахия еще не завершена. Или будто назревает новая.
Грани не было: перед колесницей секунду назад расстилалось настороженное море с замершим в нем тусклым глазом солнца – и в миг солнце приблизилось, разрослось в золотое блюдо, залило жаром лицо, под ногами квадриги вместо морских волн оказалась зелень травы, в лицо бросились не соленые брызги – цветочные ароматы…
Четверка стала, прежде чем я натянул вожжи. От удивления.
Кони, пофыркивая, крутили головами, недоверчиво оглядывая прелестный луг, который откуда ни возьмись, взялся посередь моря: кусок среднего мира, да что там – часть самого прекрасного, что только может быть в среднем мире. Случайно попавшая в мир ужаса и страданий, бьющая ключом жизнь – у самой границы вечной смерти… откуда здесь?!
Я спрыгнул с колесницы и завертел головой в точности как четверка. Жмурился и прикрывался ладонью: опять успел отвыкнуть от дневного света. Недоверчиво вбирал грудью запахи нагретых трав: слаще вина, прекрасней нектара, я и забыл…
Яблони в цвету звенели от птичьего пения. На кустах под ними раскинулись пунцовые розы в кулак величиной. В прозрачном озерке мелькали рыбьи хвосты – драгоценности в хрустальной породе. Виноградная лоза вилась по серебристым стволам ясеней, и с нее свисали спелые гроздья. Какая-то парочка (праведники, что ли? Откуда тут?!) целовалась под розовым кустом, увидели меня – вскочили и склонились с блаженными улыбками.
Откуда-то звучала свирель, ей вторил грудной смех. К озерцу подбежала девушка в белом хитоне с распущенными волосами, принялась брызгать в подоспевших подруг – визг, хохот! Сначала один хитон, потом другой, взмывают в воздух и опускаются на берег.
Квадрига заржала, от озерца заахали: увидели сперва лошадей, потом меня. Не испугались: смутились, полезли в воду прятаться… хотя какое там прятаться, если все на виду.
Сладко стрекотали цикады, и крупные, невиданные цветы благоухали тоже сладко…
Жизнь. Свет. Безмятежное счастье.
Будто дар с царского плеча, из другого мира: что, братец, тебе не повезло со жребием? Пусть у тебя будет хоть это, ладно уж…
Нет, этого не может быть.
Тьма Эреба, и Хаос, и первобоги, этого не может быть.
Это бред, наваждение Лиссы. Я надышался дурманом Стигийских болот. Или Онир – мрачный сынок Гипноса – послал мне ложный сон.
Неужели же здесь можно жить. Неужели же…
А если можно – почему не живут?!
Почему не здесь стоит дворец белокрылого Гипноса, да и сам Гипнос об Элизиуме не упоминал? Почему не наведывается сюда Мнемозина, или Лета, или еще хоть кто-то? Или – наведываются, но я не знаю?
Откуда гримаса на лице у Стикс – будто речь о чудовище, страшнее ее самой?
Оглянулся.
Птицы в пении разлились шире всех рек моего царства. Соревнуются в сладкозвучности.
Трава ложится под ноги шкурой невиданного зверя: бархатистая, зеленая до рези в глазах, вся пятнами цветов проросла.
Искрится брызгами озерцо, откуда косятся полногнудые праведницы…
Должен быть подвох. Должен быть…откуда?
«Опять смотришь глазами, невидимка», – мягко укорила Судьба.
И я взглянул – собой, как в старые времена. Вслушался – собой.
Уже догадываясь, что увижу и услышу.
Смерть.
Наверное, я бы все-таки не удержался бы на ногах: колени в студень превратились. Но стоило подумать, что падать придется на эту – изумрудную, бархатистую… неживую… касаться цветов, на самом деле не пахнущих ничем или пахнущих тленом…
Устоял. Только закрылся руками от солнца, мертво стоящего в небе – не Гелиосовой колесницы, а ее призрака, пойманного в сети времени, навеки остановленного мгновения. Закрылся руками, согнулся, стараясь не хватать ртом воздух, напитанный ложью, призраками жизни, не слышать веселого смеха тех, кто тоже мертв, просто не понимает этого…
Потом, выравнивая дыхание, стоял и безучастно смотрел… слушал.
Мертвые птицы вечно будут звенеть пением. Не умрут. Не совьют гнезд, не выведут птенцов. Перелетят с ветки на ветку. Потом еще с ветки на ветку. И будут выводить рулады.
Трава никогда не пожухнет, а цветы – не увянут. Если их сорвать – они, наверное, тоже не увянут. Наверное, они потом врастут обратно в убитую землю, из которой их извлекли.
И будут отдавать мертвый аромат вечность – потому что вечность здесь длится тот миг, который был остановлен, умерщвлен, в муке растянут и завязан узлом чьей-то безжалостной, бестрепетной руки, посмевшей превратить живое – в вечную смерть, в бездумное отражение самого себя, в совершенное изваяние…
Я знаю, чья эта рука.
– Крон, – сказал я, услышав за спиной шаги Стикс.
– Крон.
– Зачем?
Даже лед ее смеха тонул в звенящем мертвыми песнями воздухе и становился – искусственным.
– А зачем Зевсу было становиться к тиглю и выделывать смертных? Зачем Нюкта рожала чудовищ из себя? Для чего Деметра выращивает новые сорта цветов? Есть страсть, помимо любви, мести и власти. Это страсть творить. Создавать. Ощущать себя родственным первозданному Хаосу, порождающему что-то из ничего!
Не знаю. Не помню. За собой этой страсти не замечал.
– Что он хотел создать… этим?
– Абсолют. Вечно прекрасный мир.
Шелуха. Слова – шелуха. Я знал сам, я видел: мгновение, зажатое в тиски вечности, длящееся бесконечно в своей сладостности. Исковерканное, отсеченное от остального времени, убитое, как всё здесь…
Свирель будет звучать всегда. Умолкнет, потом опять зазвучит. И бабочки не перестанут перелетать с цветка на цветок. Не умрут: и так мертвее некуда.
Яркое подобие колесницы Гелиоса обжигало с небес – безмятежной ухмылкой старой сволочи: «Как тебе, сынок?»
– А эти?
К резвящимся в воде хохотушкам присоединились двое юношей, веселье вскипало в воде пенными волнами, разлеталось солнечными брызгами.
– Эти? Блаженствуют. Это же Острова Блаженства, им положено.
Блаженствуют – среди смерти? Не чувствуя ее? Не различая фальши, не царапаясь о проклятую вечность?! Неужто же смертные так недальновидны…
Да нет, они, может, и дальновидны, – устало шепнуло что-то, но не Ананка, а так… изнутри. Просто они мертвые. Тени людей, которых Крон поселил сюда – то ли для проверки, то ли чтобы не пустовало его царство, которое он пытался воздвигнуть, подражая Эребу. Неудавшаяся пародия: Эреб создал подземный мир – дышащий, жуткий, непонятный, слишком живой, а у Крона хватило сил лишь на уголок фальшивого блаженства – солнечной смерти на задворках Эреба.
Во рту перекатывался клубок болотной тины. Лез в горло, лип к деснам, мешал дышать. Что-то подсказывало: перестань вглядываться. Главное – внешнее: солнце… пение…
– Подземные сюда не заходят.
Стикс смотрела на озеро, на шутливую борьбу блаженствующих мертвецов. А казалось – смотрит на меня. Потом проводила взглядом лимонно-желтую бабочку, а кажется – все с меня глаз не сводит.
– Не заходят. Потому что знают, что скрывается за…
– Шелухой.
Словно прекрасная, расшитая невиданными цветами ткань, прячущая ослизлые кости.
Она кивнула и улыбнулась леденисто.
– Потому что знают и потому что привыкли. А ты – понял ли теперь, какую вотчину выбрал?
Чего ждешь, подземная? Или как мне тебя называть – чудовище? Так ведь все вы тут… белые крылья, черные ли, пасть ли или губы, алее лепестков роз… Ждешь, что по моим щекам покатится соленая влага – глупый признак слабости и смертности? Ну, понял уже. Я взял вотчину, где нет и не может быть – ни жизни, ни солнца, ни счастья, а если есть – так это шелуха, творение отцовского помешательства.