— Что, все уже? Слаб ты, братец, на кишки, плохой из тебя воин. Солдат должен уметь обедать пятнадцать раз подряд и спать четыре раза в сутки. Все, коли поел — пора нам перемещаться наверх, а то — смотри — уже на шлем нагадили… Крышкой закрой горшок, не то его потом выбрасывать придется, впрочем… Или вылей. Пойдем, пойдем, они тут до вечера будут друг друга кусать, посменно. Нечто похожее на перпеттум мобиле включилось.
Опять на непонятном говорит… Лин с огромным облегчением покинул вслед за воином место всеобщего обеда, а то ведь на сытый желудок и стошнить может. Гвоздика с раздутым пузиком — на руки, и понадежнее держать, не то эти каркающие твари подлетят и выхватят… Заснул, крошка. И в самый раз, что заснул, Лину легче будет. Час послеполуденный, жаркий, сонный. Воин ушел за трактирный двор, к южному сеннику, где под навесом ему постелили попону: «Вздремну до ужина». И Лин вновь поступил в полное распоряжение Мусиля, а до этого украдкой расположил спящего малыша охи-охи там же, под навесом, неподалеку от храпящего воина: там ему надежнее будет, дядька даже сейчас, в одном исподнем, жуть какой страшный, любая притрактирная пакость его убоится, но вроде бы не такой уж и злой… Лину тоже хорошо бы вздремнуть, либо просто на мягком поваляться после такого-то сытнющего обеда, но кто будет скотине воду носить? Кто навоз в ящик соберет? Кто птицам в птичник зерна натрясет? Кто двор подметет? Все — Лин, он ведь не дармоед какой-нибудь, он при деле. А когда он вырастет, станет взрослым, пятнадцатилетним, то Мусиль начнет платить ему жалованье, так он обещал, и так заведено в их краях. А потом по дороге проедет караван, и там окажется прекрасная принцесса… издалека… из западных земель… И они друг в друга влюбятся и поженятся и уедут навсегда… И с ними охи-охи Гвоздик… А у принцессы пусть тоже будет маленькая охи-охи, а звать ее…
— Лин, иди, иди к Луню, пообедай, я подмету покуда.
— Да я уж ел, Мошка! Там, внизу, в горшке…
— В горшке… Уму все прибрал, прямо из горшка все выпил, никому не оставил. Поешь, поешь, брюхо старого добра не помнит… Ступай, Линочка, Мусиля тоже сморило, спит. И Уму давно уже под телегой, слышишь храп? Говорить не умеет, а храпит — как тигра ревет!.. Замешкаешься — и Лунь уснет. Иди, давай сюда подметалку…
Мошка — служанка, старая, сморщенная… Говорят, когда-то, лет сто тому назад, когда она еще молодая была, Мошка считалась вольной городской красавицей-белоручкой и проживала «в номерах», терлась при богатых купцах, носила нарядные платья… А потом состарилась, потеряла смак, и теперь вот, на краю света, в захолустном трактире, одна-одинешенька, доживает свой век в трудах и в слезах, молит богов, чтобы забрали ее к себе… Не забирают…
Лунь бранчливый, но не злой старикашка: хлеба дает вволю, и рыбы не пожалел… Вареная рыба вкусна, однако совсем-совсем не то, что вареное молочное мясо в похлебке с приправами, которую постояльцу приготовили… Лунь набожный человек, поэтому Лин привычно схитрил: перед тем как приступить к трапезе, он довольно разборчиво, хотя и наскоро, пробормотал две молитвы: Матушке Земле, Богиням небесных вод и воздусей, сиречь Тигут и Ориге… А когда рыба, хлеб и юшка закончились — шмыг из-за стола в дверь, безо всякой благодарности богам! Лунь тоже не дурак, но он старый, неповоротливый: хрясь половником по воздуху, а уж Лина и след простыл… И на ужин так же будет: стоит только Лину уклониться от благодарственной молитвы, как жди подзатыльника от Луня! Но Лину не привыкать. Обедают и ужинают живущие при трактире все порознь, а завтракают на рассвете, вместе: во главе стола Мусиль, по правую руку от него Лунь, который ему дальний родственник, по левую руку Мошка, рядом с Мошкой Лин, а Уму — напротив Лина. Мусиль сначала произносит молитву, один за всех, потом он же раскладывает по мискам кашу, и они завтракают. Потом каждый за работу. Мусиль живет бобылем, потому что его жена умерла шесть лет назад, и все ему не собраться, не привезти из города новую супругу… Мошка шепчет, что это он так с горя, что жену он любил и никого другого не хочет. Но что — все равно — уже недолго ждать новой хозяйки: Луню совсем недалеко до кладбища, да и она, Мошка, тоже в землю дышит, а кто будет с хозяйством управляться, Мусилю помогать? Он еще молодой, Мусиль, в нем сил много, желаний много, женщина ему нужна…
— Ты, Мошка, посиди теперь, отдохни, а я зерно сам пересыплю. Я слушаю, слушаю тебя, просто я за крошками отходить буду… Ты бы видела, как он топором по зубам!.. Там такая акулища была…
— Темный человек. У меня от него слабость в поджилках… Как глянет!.. Глаз у него чернее ночи, но с краснотинкой. А как его кличут, не слышал?
— Нет, он не говорил, а что?
— Вроде бы я его видела когда-то… Когда еще в городе жила.
— Ты чего, Мошка, совсем глупая стала? Ты из города сто лет как уехала, а он-то молодой!
— Сто не сто, а девяносто три минуло той осенью, в этой девяносто четыре будет.
— А это меньше ста или больше?
— Меньше. Сама вижу, что молодой, а чудится… старая стала, дурная… Ну, куда ты столько сыплешь? Это ж не медведей кормить, а уток.
— Ой, точно, сейчас отгребу обратно…
Так и тянулось почти до сумерек: мужчины по лежанкам разбрелись, а старуха и мальчик всю мелкую работу тянут, и это справедливо: напоить скотину да пол подмести, да утку зарезать всякий может, а вести все хозяйство или хотя бы кухню — не всякий. Уму — с ущербом в голове, разговаривать не умеет, зато может лошадь подковать и колесо починить, а Мошка не может… И Лин не может… пока…
Солнышко за гору — стало попрохладнее, и весь хутор проснулся. Мусиль забегал по своим хозяйским делам, то на Луня накричит, то Уму тычком подгонит… А воин секиру точит, правит военным образом: в левой руке секира, в правой особый камушек, узкий и длинный, которым он по лезвию секиры вскользь постукивает…
— Все готово, господин, и корыто, и вода!
— А на стирку хватит? Мне две рубашки и две пары порток надо бы… И портянки.
— Хватит, конечно! Мошка все сделает, господин. Вот сорочка, господин, простирана, высушена, зашита и поглажена.
— Пусть она мне польет и потрет, поприслуживает, короче говоря. Да не бойся за красотку, не обижу, не нанесу ни малейшего урона чести и девичности, не трону ни персей ее, ни чресл ее, ни ланит ее, слово солдата!
— Ха-ха-ха! Конечно, господин! Ой, давно так не смеялся! Нет у нас женщин, увы, место-то глухое, кто же сюда поедет, им веселье надобно и погляд. И лавки с побрякушками, и кумушки-соседки… Вот им что надо… А у нас — кого такое прельстит?..
— Вдовец?
— Да… мой господин… Еще в год второго неурожая овдовел, когда…
— После расскажешь. Ужин готов?
— Все готово! И помывка, и ужин. Ох, добрым словом вспомните, уж мы постарались… ха-ха-ха!.. Пойду накрывать потихонечку. Мошка!..
Деревянное корыто — вовсе и не корыто оно, скорее, огромная круглая лохань, невесть какими путями попавшая сюда с далекого заморского севера, а корытом Мусиль назвал ее вслед за постояльцем, ему в угоду. Лохань просторна, даже огромному воину в ней удобно: сидит, раскинув руки-ноги, борода переломилась и по воде плавает, а над бородой улыбка во всю рожу. Это Лин из сарая в щелочку подсмотрел: по левую руку и по правую руку от воина — скамейки стоят, на одной меч в ножнах, по четверть вынут, на другой секира.
— Мошка, а Мошка…
— Ой… ты меня напугал… чего крадешься?
— А чего он боится, что у него всегда оружие при руках?
— Да кто ж его знает? Может, и ничего он не боится, а такой у воинов обычай. Купец, когда спит, мошну к себе поближе… ох и чуткие они, даже в пьяном сне… А воин — тот меч или саблю рядом кладет… Да только не всегда им это помогало. Ни им, ни купцам…
— А что он тебе дал, что прячешь?
— Тише же ты!.. Ничего не дал. Ну… серебра насыпал, только ты Мусилю не выдавай, это мои деньги, он мне сам подарил.
— Не скажу, конечно. Не надо мне твоей монеты, убери с глаз долой, я и так тебя не выдам, не волнуйся, Мошка.
Эх, и роскошный был ужин, годами бы о таком вспоминать: воин приказал пировать всем вместе, за одним столом, а все вместе-то — он, единственный постоялец, да местные обитатели трактира, четверо взрослых и мальчишка, и малышок охи-охи, по прозвищу Гвоздик, у мальчишки на руках… К приготовленному мясу двух видов, птице двух видов и рыбе трех видов притащили добавку: мед и варенье. И белого хлеба было вдоволь, и полубелого, и овощей с огорода, и трав… Его Величество Император, наверное, каждый день так питаться может или даже еще чаще, а у них в трактире такое не каждый год бывает: Лин, к примеру, впервые в жизни так много и вкусно обедал и ужинал, как сегодня. Взрослые пили вино, а Лину не положено, он пил кобылье молоко с медом, что в сто раз вкуснее любого вина. А уж охи-охи Гвоздик уплетал — аж пузико затрещало, и рыбку ему Лин давал, и мяско… Гвоздик мясо ел, ел, Гвоздик рыбку ел, ел, да молочком запивал. Надо только не прозевать на землю, в траву его определить, когда понадобится…
Воин еще днем от Лина услыхал, как императорские егеря охотились на тургуна в этих краях и добыли его, теперь он с видимым удовольствием слушал подробный рассказ Мусиля о том, как они наскоро пировали в этом вот самом трактире, первый раз, на почин, пока еще вполпьяна отмечая победу над великим зверем, а Мошка и Лунь даже не боялись перебивать хозяина, вставляли свое слово, и воин также выслушивал их, благосклонно и не сердясь. Он сам ел и пил очень много, трактирских щедро угощал, не высчитывая будущего расхода, но все они, под строгим взором Мусиля, прикладывались к вину весьма умеренно, зато яства трескали от пуза, вдоволь.
Воина выпитое, похоже, вовсе не брало: как пришел он с утренней дороги веселым, грубым и зычным, так и оставался весь вечер: рожа красная, глаза черные, яркие, не мутнеют ни сыто, ни пьяно, голос резок, движения рук, ног и головы ровные, правильные…
— Что ты там все считаешь, что лоб морщишь, а, кабанок?
— Нет, нет, господин, я вовсе не…
— На, жмотюга. Еще золотой, в соседи к первому, сдачу не ищи. Терпеть не могу видеть счеты да расчеты на трактирных… на трактирских харях. Успокоился?
— Да, господин! Но я…
— Довольно болтовни. Значит так: я буду петь, а вы все подпевать. Песня на мне, припев — на вас. Кхы… кхо… Пошел солдат воева-ать! В дому заплакала ма-ать!.. Куда ж ты, сокол, летишь!..
Подхватили, куда деваться. Припев-то простецкий, выучить его — раз чихнуть. Даже пьяненький Уму чего-то там соображает и пытается мычать вместе со всеми:
— Солдат идет с войны-ы!.. И все ему хоть бы хны!
За этой песней пошла другая, потом третья… Вот это было веселье — так веселье! Под конец, заполночь уже, Мусиль, Уму и Лунь с Лином били в ладоши, а воин пытался плясать «Веревочку» со старой Мошкой, но плоховато у них выходило, очень уж разные они были по росту и прыти. Так же резко и тем же громким голосом воин вдруг скомандовал спать, грохнул по столу кулаком для убедительности, и все разбрелись по своим местам. Лин с Гвоздиком на руках — как обычно, в тележный сарай при кузне, где у него был свой топчан.
Проснулся Лин в трепещущей полутьме, весь мокрый от ледяного ужаса, и Гвоздик — тоже задрожал и захныкал тоненьким щенячьим голоском и потеснее к Лину прижался. Красный неяркий свет зловеще сочится в дверные щели… Кто… кто там?.. Отворилась дверь и в сарай с фонарем в руке вошел… Мусиль. Ничего страшного, всего лишь Мусиль, плешивый толстый Мусиль… Но ужас не проходил, более того: и на лице у трактирщика читался великий страх, а губы… как у него губы-то трясутся… И вроде как слезы в глазах.
— Идем. Лин, вставай, мальчик, беда. Плохи твои дела. Идем.
Лин, все еще ничего не в силах сообразить, подхватил в левую руку пищащего Гвоздика, а правую покорно подал Мусилю. Куда они идут?.. Почему так страшно всем им: Лину, хозяину, Гвоздику… Наверное, пришелец оказался не тем, за кого себя…
Внезапная догадка пронзила насквозь: уже за дверью, под открытым небом он УВИДЕЛ — и ноги отказались идти!.. Нафы, нечисть! Постоялец не при чем, это нафы, водяные подземных вод, пришли в их дом собирать дань!
Они стояли впятером на пустом дворе, освещаемые полною луной и фонарем из рук Мусиля. Они ждали. Трактирщик выпустил скользкую от пота ладонь мальчика, отошел на четыре шага и с поклоном обтер ее о передник:
— Вот наша дань, о нафы. Будьте милостивы к оставшимся, а мы свое слово держим, а вы у нас завсегда в полном почете.
— Маловата дань, — промолвил старший из нафов, жабий рот его раскрылся и потек голодной слизью…
Лин уже упал бы в обморок, но маленький охи-охи, продолжая пищать, выпустил коготочки и впился ими в грудь и в руку Лина. Острая боль отвлекла его, не позволила потерять сознание.
«Беги», — приказал он себе, но куда там: ноги привели его во двор, а дальше слушаться не желали. Мусиль как заведенный продолжал кланяться нафам, а они составили из себя полукольцо и медленно двинулись по направлению к Лину. Выглядели они почти как люди, но животами и вывороченными ступнями также и на лягушек. Широкие, белые, толстобрюхие, почти в четыре локтя ростом каждый…
— Ступай, хозяин, долг твой принят. Иди, мы во дворе попируем… Потом уйдем.
— И кем это вы тут собрались пировать? Ба-а, кого я вижу! Это же нафы, клянусь титьками богини Уманы!
Голос у воина хриплый, орет как спросонок, но он уже одет, в портках, в сапогах, черная рубашка без камзола… Огромный меч в левой руке… Воин повел мечом и очертил в неровный круг небольшой кусочек двора, в котором только и нашлось места, что ему и Лину. Лин попытался было предупредить воина, что нафы не боятся ни стали, ни серебра, что мечом с ними не справиться, но язык его присох к нёбу и все, что он мог — это всхлипывать. Не слушался его язык! Нет, это не от страха, а от нафьего колдовства: крик жертвы им мешает почему-то, они всегда насылают немоту, бессилие и мрак в сознание, прежде чем пожрать…
Старший из нафов первым достиг оградной черты и потрогал рукой-лапой невидимую стену:
— Колдовство твое слабое, служивый, сто раз вдохнешь, сотый уж не выдохнешь. Кто нам в добыче мешает — сам добычей становится. Таков наш закон. Мяса в тебе много, хорошая будет сытость… Теперь ты нам принадлежишь.
— То есть как это — вам??? — изумился воин, подсучивая левый рукав рубашки, меч в руке слабо покачивался справа налево, в опасной близости от заколдованной черты: стоит чем бы то ни было коснуться магической защиты — и она рухнет. — Я Его Светлости герцогу Бурому принадлежал мечом и головой, согласно присяге, даденной от весны до осени, а также письменному договору по дозорной службе, от осени и до лета, он же мне деньгами за доблесть и верность платил. А тут какие-то лягушки пришли, квакают невесть о чем! Клянусь бородавками на титьках вашей вонючей богини Уманы…
— За святотатство мы съедим тебя живьем, не лишая разума и воли. Дыши, делай последние вдохи, смертный, твое заклятие иссякает… Ты же не колдун, смертный… Ты — мясо. Можешь трусливо омочить своею струей ноги напоследок, время твое заканчивается.
— Ноги? Во-первых, мне такая неопрятность не свойственна, а во вторых ноги мои обуты в никогда непромокаемые сапоги, хоть в море купайся. И знаешь в чем их волшебство?.. А в том, что они из нафьих шкур выделаны! Глянь-ка позорче: на левый сапог — твоя мама пошла, а на правый — твой папа!
Никто на свете не знает, есть ли у нафов родители, ибо никому не доводилось видеть нафов-детей и нафов-стариков, но ведь размножаются они как-то? Старший из нафов взревел от оскорбления и разметал руками-лапами остатки магической ограды. И в тот же миг распался на четыре неравных части, кои почти одновременно попадали мокрыми шлепками на каменные плитки двора: воин одною левой рукой выписал тяжеленным двуручным мечом фигуру-бабочку сквозь нафью тушу, а сам даже не покачнулся. И тут случилось чудо, от которого оставшиеся нафы яростно взвыли, а Лин и трактирщик Мусиль ахнули: куски разрубленного нафьего тела не то что не склеились в единое целое, как это должно было быть по всем законам нафьего нечистого бытия, но сморщились вдруг и опали холмиками навсегда мертвой слякоти.