— Принеси-ка жемчуг, Уилл Генри.
Я поднялся и, шатаясь от усталости, подал ему поддон, в котором лежало жемчужное ожерелье. Уже несколько часов оно отмокало в спирту; большая часть крови смылась, окрасив жидкость в довольно приятный розовый цвет. Доктор стряхнул остатки растворителя, расстегнул застежку и бережно уложил переливающуюся белую нить вокруг того, что осталось от шеи девушки.
— Что тут скажешь, Уилл Генри? — пробормотал он, пристально глядя на останки грустными глазами. — Все то, что когда-то смеялось, плакало и мечтало, становится кормом для скота. Судьба привела к ней Антропофага, но если бы не он, то, несомненно, червь, этот не менее прожорливый и алчный зверь, добрался бы до нее. Есть монстры, которые ждут всех нас по нашем возвращении в землю, куда денешься?
Он накинул простыню на лицо девушки и отвернулся.
— У нас не так много времени. Где есть один монстр, там и другие. Антропофаги не особенно плодовиты, у них рождается один-два отпрыска в год. Тем не менее мы не знаем, сколько уже времени они, никем не замеченные, живут здесь, на Новой Земле. Безотносительно того, каково их истинное число, где-то в окрестностях Нового Иерусалима живет размножающееся племя этих людоедов. И его необходимо найти и искоренить — в противном случае они нас погубят.
— Да, сэр, — пробормотал я в ответ. Я почти не чувствовал своей головы, ноги и руки отяжелели, а лицо Доктора расплывалось перед глазами.
— В чем дело? — негодующе спросил он. — Что с тобой? Уж не собрался ли ты упасть в обморок, Уилл Генри?
— Никак нет, сэр, — помотал я головой и рухнул на пол.
Он сгреб меня в охапку и понес на руках вверх по лестнице, через кухню, озаренную нежным светом весеннего солнца, на второй этаж, а там поднял по маленькой лесенке на мой чердак, где положил меня на кровать поверх одеяла, не потрудившись даже стянуть с меня измазанную кровью одежду. Однако он снял с меня шапку и повесил ее на крючок на стене. Вид этой поношенной шапочки, жалко и одиноко повисшей на крючке, стал для меня последней каплей. В этой шапке воплощалось все, что я потерял в жизни. Разочаровать Доктора, показать, что у меня не хватает силы духа и мужества, — об этом мне даже помыслить было страшно. Я сломался на ерунде: на контрасте нереального ужаса последних часов и вида своей шапки и воспоминаний, связанных с ней.
Я разрыдался, свернувшись калачиком, всхлипывая и держась за живот, а Доктор стоял надо мной, не выказывая ни малейшего намека на сочувствие или утешение. Он просто рассматривал меня с таким же напряженным любопытством, с каким только что рассматривал самца Антропофага.
— Ты, должно быть, скучаешь по родителям? — спросил он тихо.
Я кивнул, не в силах говорить от рыданий, выворачивающих внутренности. Он кивнул: гипотеза подтвердилась.
— Я тоже, Уилл Генри, — сказал он. — Я тоже.
Доктор был весьма искренен. Оба моих родителя были его слугами; моя мама содержала в порядке жилище, а отец, как и я после его смерти, держал в тайне то, что происходило в доме. На их похоронах Доктор положил руку мне на плечо и сказал: «Не знаю, что мне теперь делать, Уилл Генри. Их услуги были так необходимы мне!» Казалось, он забыл, что разговаривает с только что осиротевшим и потерявшим кров ребенком.
Не было бы преувеличением сказать, что мой отец боготворил Доктора Уортропа. И было бы больше, чем преувеличением — нет, чудовищной ложью! — сказать, что так же относилась к Доктору моя мать. Теперь, оглядываясь назад со всем опытом прожитых лет, я хорошо понимаю, что основные трения между родителями были из-за Доктора. Или, скорее, из-за папиной любви и преданности ему. Преданности, которая была сильнее всего остального в его жизни, даже сильнее супружеских и отцовских чувств. Нет, отец любил нас с мамой, в этом я никогда не сомневался. Просто Доктора он любил больше. И в этом был корень ненависти моей матери к Доктору. Она ревновала. Она чувствовала, что ее предали. И именно ощущение предательства вело к самым яростным ссорам между родителями.
Задолго до той ночи, когда пожар отнял у меня их обоих, я лежал в кровати, не мог заснуть и слушал сквозь тонкие стены своей комнаты в доме на улице Клэри-стрит звуки голосов родителей, нарастающие и разбивающиеся о штукатурку, как штормовые волны о волнорез. Это была кульминация ссоры, начавшейся давным-давно. Обычно это происходило, когда отец возвращался, опоздав к ужину, — опоздав, потому что Доктор задержал его.
Бывало, что отец не возвращался к ужину вовсе. Бывало, что он не возвращался несколько дней. Когда же, в конце концов, он приходил, а я с воплем восторга кидался к нему в дверях, он переводил взгляд с моих восторженных глаз на мамины — отнюдь не такие счастливые, как у меня, — глуповато улыбался, беспомощно пожимал плечами и говорил: «Я был нужен Доктору».
— А как насчет меня? — восклицала мать. — Как насчет твоего сына? Как насчет того, что нужно нам, Джеймс Генри?
— Я — все, что у него есть, — был решительный ответ.
— А ты — все, что есть у нас. Ты пропадаешь целыми днями, не возвращаешься, не предупреждаешь никого, куда идешь и когда вернешься. А когда, наконец, приползаешь, измотанный и обессиленный, ты даже не удосуживаешься сказать, где ты был и что ты делал.
— Послушай, Мэри, вот этого не надо — не надо на меня давить, — решительно предупреждал ее, бывало, отец. — Есть вещи, которыми я могу поделиться с тобой. Но есть то, о чем я не могу рассказать.
— Можешь поделиться? Что же это такое, интересно, Джеймс Генри? Ты ведь не говоришь мне вообще ничего!
— Говорю то, что могу сказать. А могу я сказать, что Доктор проводит очень серьезные исследования и ему требуется моя помощь.
— А мне не требуется?! Ты ввел меня во грех, Джеймс!
— Грех? О каком грехе ты толкуешь?
— Грех лжи! Соседи спрашивают: «Где твой муж, Мэри Генри?», а я вынуждена лгать — ради тебя, ради него. О, как это унизительно — лгать ради него!
— Так не делай этого. Скажи им правду. Скажи им, что не знаешь, где я.
— Это было бы еще хуже, чем солгать. Что они сказали бы тогда обо мне — жене, которая не знает, где ее муж?
— Не понимаю, почему это должно волновать или уязвлять тебя, Мэри. Если бы не Доктор, что бы у тебя было? Именно ему мы обязаны всем!
Этого она не могла отрицать, так что просто ничего не отвечала.
— Ты не доверяешь мне.
— Да нет же. Я просто не могу предать Доктора.
— У честного человека не должно быть секретов.
— Ты не понимаешь, о чем говоришь, Мэри. Доктор Уортроп — самый честный человек, которого я когда-либо знал. Служить ему — честь для меня.
— Служить ему — в чем?
— В его исследованиях.
— Что это за исследования?
— Он — ученый.
— И что он изучает?
— Некий… биологический феномен.
— И что все это значит? Что за «биологический феномен»? О чем ты говоришь, что это такое? Птицы? Пеллинор Уортроп изучает жизнь птиц в природных условиях, Джеймс Генри, а ты держишь для него бинокль?
— Я не буду обсуждать это, Мэри. Я больше ничего не скажу тебе о характере его работы.
— Почему?
— Потому что тебе лучше этого не знать! — Впервые отец повысил голос на мать. — Говорю тебе как на духу, бывает, что я и сам предпочел бы не знать! Я видел такое, чего не видел ни один человек на свете! Я бывал в таких местах, куда сами ангелы не решились бы ступить. И не пытай меня больше, Мэри, потому что ты сама не знаешь, о чем просишь. Будь благодарна за свое неведение и наслаждайся ложью, которой тебе приходится платить за него! Доктор Уортроп — великий человек, делающий великое дело. Я никогда не предам его, хоть бы сама преисподняя вступила в противоборство со мной.
Вот так обычно все и обрывалось, хотя бы на некоторое время. Обычно — на то время, пока отец укладывал меня спать. Прежде чем присоединиться к матери в гостиной и вновь вступить в противоборство с ее гневом, сравнимым с жаром самой преисподней, отец всегда целовал меня в лоб, гладил по голове, закрывал глаза, пока я читал вечернюю молитву.
Дочитав молитву, я открывал глаза и смотрел, не отрываясь, на доброе лицо отца, в его добрые глаза, уверенный, как все наивные дети, что он всегда будет рядом со мной. Какое трагическое заблуждение!
— Куда ты ходишь, папа? — спрашивал я шепотом. — Я не скажу маме. Я никому не скажу.
— О, я много куда хожу, Уилл, — отвечал он. — Я бывал в очень странных местах, восхитительных, словно сон. Бывал и в менее восхитительных, страшных, как ночной кошмар. Я видел чудеса, которые могут вообразить себе лишь поэты. Но видел и такое, от чего любой взрослый бросился бы прочь, как ребенок, с криком: «Мама!» В мире столько разных вещей. Столько мест…
— Ты возьмешь меня с собой, когда пойдешь туда в следующий раз?
Он улыбался. Грустной, мудрой улыбкой человека, который каким-то образом интуитивно знает, что его удача не беспредельна и что настанет тот день, когда он отправится в свое последнее путешествие.
— Я уже взрослый, — уговаривал я его, когда он не отвечал мне. — Мне одиннадцать лет, папа, почти двенадцать… Я — почти уже мужчина! Я хочу пойти с тобой. Пожалуйста, пожалуйста, возьми меня с собой!
Он гладил меня по щеке. Прикосновение его было теплым и ласковым.
— Может быть, Уилл Генри, однажды возьму. Может быть.
Монстролог оставил меня наедине с моим горем. Он не пошел отдыхать к себе в комнату; я слышал, как он спускается по лестнице, потом скрипнула дверь, ведущая в подвал. Он не собирался ложиться спать. Он все еще был охвачен охотничьим азартом.
Слезы мои иссякли, я больше не всхлипывал. В нескольких футах над моей головой в потолке было окошко, и я видел сквозь него подсвеченные солнцем прозрачные облака, плывущие по ярко-сапфировому небу, словно величавые корабли. В школе мои бывшие одноклассники, должно быть, играют сейчас во дворе в бейсбол. В последний раз замахиваются битой, прежде чем мистер Проктор, учитель, позовет их обратно на послеполуденные уроки. И вот уже звенит звонок, и все орущей радостной толпой несутся к дверям школы, и взрывы смеха сотрясают теплый весенний воздух — единым гомоном счастливых голосов, звучащих в унисон…
Свобода! Свобода! Уроки отменили, день свободен, можно делать все, что угодно! Можно продолжить прерванную посередине игру в бейсбол. Я был невысокого роста для своего возраста и не очень хорошим отбивающим, но я был быстрым. Когда я оставил школу по личному указанию Доктора Уортропа, я был самым быстрым в своей команде, и мне принадлежало наибольшее количество полученных баз. Тринадцать — вот был мой рекорд.
Я закрыл глаза и увидел, как бегу третьим, скольжу вдоль задней линии площадки, быстро переводя взгляд с питчера на кетчера и обратно, а сердце подпрыгивает в груди, пока я жду броска. Прыжок — рано. Прыжок — опять нет. Питчер сомневается, краем глаза он видит меня. Пошлет ли он мяч третьему? Он ждет, что я побегу. Я жду, что он подаст.
И я все еще выжидаю, как вдруг громкий голос кричит:
— Уилл Генри! Вставай, Уилл Генри!
Я резко проснулся и открыл глаза — какими же тяжелыми казались веки! — и увидел Доктора в дверном проеме моего маленького алькова. В руках он держал лампу, лицо было небрито, волосы всклокочены, одежда на нем была все та же, что была вчера. Лишь через минуту до меня дошло, что он весь, с ног до головы, в крови. Я вскочил в панике, вскрикнув:
— Доктор, вы в порядке?
— О чем ты, Уилл Генри? Естественно, я в порядке. Тебе, наверное, приснился дурной сон. А сейчас пошли. Время идет, а нам еще многое нужно сделать до рассвета!
Он стукнул кулаком по стене, как бы подчеркивая важность сказанного, и, развернувшись, стал спускаться вниз по лестнице. Я торопливо натянул чистую рубашку. Сколько времени, интересно? Над моей головой звезды прожигали хрустальный полог неба, луны не было видно. Я пошарил по стене, нашел свою шапочку на крючке и натянул ее на голову. Как я уже говорил, она слишком плотно обтягивала голову, но каким-то образом это меня успокаивало.
Я нашел Доктора на кухне. Он помешивал в горшочке какую-то жидкость с нездоровым запахом, и только через минуту до меня дошло, что он готовит еду, а не варит кости и мясо Антропофага.
«Возможно, в конце концов, это и не кровь, — подумал я. — Возможно, он готовит мне обед».
Доктор, конечно, был блестящим ученым, но, как у всех гениев, этот блеск имел узконаправленный спектр. Поваром он был отвратительным.
Он налил черпаком ядовитого варева в тарелку и шмякнул ее на стол передо мной.
— Садись, — сказал он, придвигая мне стул. — Ешь. Позже, вероятно, у нас не будет такой возможности.
Я осторожно поводил ложкой по жиже в тарелке. Что-то серо-зеленого цвета всплыло на поверхность густого коричневого бульона. Фасолина? Для горошины вроде великовата.
— А хлеба нет, сэр? — осмелился я спросить.
— Хлеба нет, — бросил он грубовато и сбежал бегом вниз по лестнице в подвал, не сказав больше ни слова.
Я тут же выскочил из-за стола и полез в корзинку на кухонном шкафу. Маленькая булочка примерно недельной давности лежала там, покрываясь плесенью. Я посмотрел вокруг, не увидел второй тарелки и вздохнул. Ну, конечно: сам Доктор не ел. Я вернулся к своему супу из неизвестно чего, проглотил пару ложек варева, запил его стаканом воды и прочитал молитву — не благодарственную, скорее, моля меня уберечь.
— Уилл Генри! — донесся голос Доктора из распахнутой двери в подвал. — Уилл Генри, где ты? Пошевеливайся, Уилл Генри!
Мои молитвы были услышаны. Я бросил ложку в тарелку — она издала хлюпающий звук, соприкоснувшись с вязкой поверхностью супа, — и рванул вниз по ступеням.
Доктора я обнаружил в лаборатории. Он ходил взад-вперед от стола, на котором лежал труп девушки, до большого медицинского стола, теперь свежевымытого. В панике я стал оглядывать лабораторию, словно мертвое чудовище могло каким-то образом сбежать со стола и прятаться где-то в тени. И вот я увидел Антропофага. Он висел на веревке, подвешенный вниз головой, между скамьей и полками, на которых стояли банки с его органами. Веревка спускалась с потолка и потрескивала под тяжестью туши, а под ней стояла широкая бадья, наполненная черной слякотью с гнилостным запахом. Это была частично свернувшаяся кровь монстра. Вот и объяснение тому, что одежда Доктора была вся в крови. Он выпотрошил Антропофага и отвел ему кровь. Позже он его забальзамирует, завернет в ткань и отправит частным судном в Общество монстрологов в Нью-Йорке, но сейчас монстр висел, как забитый боров в мясной лавке. Его руки с тяжелой мускулатурой свисали по обе стороны бадьи, а концы ногтей скребли по полу, когда веревка медленно покачивалась, поворачиваясь и поскрипывая.
Я отвернулся; оставшийся глаз Антропофага, черный, без века, замороженный смертью в момент последнего пристального взгляда, казалось, смотрит прямо на меня: я видел свое отражение — невысокий такой мальчик — внутри огромного глазного яблока…
С моим появлением в лаборатории Доктор перестал мерить шагами комнату и уставился на меня с открытым ртом, словно его поразило мое внезапное появление. Можно было подумать, что это не он только что громко звал меня спуститься к нему.
— Уилл Генри! — сказал он. — Где ты был все это время?
Я начал было отвечать:
— Ел, сэр, как вы мне и велели…
Но он прервал меня:
— Уилл Генри, кто наш враг?
Глаза его горели, щеки пылали. Все признаки одержимости, о которой я уже рассказывал и свидетелем которой становился дюжину раз, были налицо. Ответ на вопрос, заданный с интонацией, больше похожей на команду, чем на любопытство, был очевиден. Дрожащим пальцем я указал на свешивающегося с потолка Антропофага.
— Чушь! — громко рассмеялся Доктор в ответ. — Вражда — это нормально. В ней нет ничего противоестественного, Уилл Генри. Разве антилопа — враг льва? Разве лоси или коровы испытывают враждебность к волку? Для Антропофагов мы не представляем из себя ничего, кроме одного. Мы для них — мясо. Мы — добыча, а не враги. Нет, Уилл Генри, наш враг — это наш страх. Ослепляющий, безрассудный страх. Страх скрывает от нас истину и искривляет восприятие очевидного, такая это отрава. Страх ведет нас к иррациональным предположениям и ложным выводам. Вчера ночью я позволил этому врагу победить меня; страх ослепил меня, и я не разглядел той правды, которая была на поверхности! Мы не в таком уж безвыходном положении, как страх заставил меня поверить.