— Уходим, — повторила Яська и вновь стрельнула в потолок.
— Эк… говорил же, темпераментная, — произнес Себастьян, глядя девице вслед едва ли не с нежностью.
И взгляд этот Евдокии совершенно не понравился.
Разбойники исчезли разом.
Не люди — тени. Вот были, а вот уже и нет… и Евдокия даже усомнилась, были ли они вовсе, не примерещились бы…
Однако неподвижное тело князя-некроманта, у которого хлопотала Нюся, здраво рассудившая, что большое чувство начинается с малого, говорило, что тени оные обладали некоторой материальностью. Да и дырки в потолке…
— Проводник, собака, сдал… — Себастьян поднял книжицу, не то «Морфологию», не то «Метафизику», не то иной, не менее ценный труд. — А панна наша…
— Погодите… — Яська вернулась, чему Себастьян совершенно не обрадовался. И книжку выставил между рыжею разбойницей и собою, будто бы книжка эта и вправду могла послужить защитой.
— Милостивая панна чегось забыла?
— Твоя правда, — Яська кривовато усмехнулась, — забыла… как есть забыла…
— Чего?
— Поблагодарить одного человека…
Нюся, чуя конкурентку — рыжих девок она отродясь недолюбливала, полагая рыжину в космах Хельмовой меткой, — распростерлась над князем. Этакого жениха она не собиралась уступать без бою. И пущай револьвера у Нюси нема, зато есть мечта и кулаки. А кулаками своими Нюся третьего года кабана зашибла.
Впрочем, поверженный князь разбойницу интересовал мало, она остановилась около панны Зузинской, которая сидела на лавке и, причитая, гладила пальцы. Без перстней они гляделись голыми.
— Узнаешь меня? — поинтересовалась Яська.
— Н-нет… — Панна Зузинская никогда не запоминала лиц, поначалу свойство это несколько мешало ее работе, но когда она соизволила пересмотреть некоторые принципы оной работы, найти, так сказать, альтернативу, то и отсутствие памяти восприняла как благо.
— Даже так, — с мрачным удовлетворением произнесла Яська. — И почему я в том не сомневалась?
Она вытащила револьвер.
Панна Зузинская того не испугалась, поскольку до конца не способна была поверить, что умрет.
И револьвер выглядел едва ли не игрушечным, и девица эта… наглая девица… но безвредная, поелику за жизнь свою и карьеру панна Зузинская перевидала великое множество девиц.
А потому…
Было жаль перстней.
Конечно, ей хватит на новые, да и в заветной шкатулочке в домике приличном, в коем панна Зузинская обреталась, лежат перстней дюжины. И колечки. И цепочки. И прочие мелкие женские радости. Есть даже эгретка из перьев цапли, оставшаяся после одной особливо нарядной невесты…
…и шелковых лент целая коробка.
О лентах думалось, об эгретке этой, надеть которую так и не выпало случая, и еще о том, что надо бы поднять цену, поелику девок вблизи границы не осталось, а с Познаньску возить тяжко, не говоря уже о том, что небезопасно.
— А я все-таки надеялась, что ты нас помнишь, — с печалью в голосе произнесла Яська, прозванная в народе Рудой.
И спустила курок.
Хлопнул выстрел. Заголосила, оживая, девка, чьего имени Яська не знала, зато знала, что ныне у этой девки появился шанс. Выйдет ли она замуж, как того желала, останется ли вековухой, домой ли вернется, аль, понадеявшись на удачу, сгинет в городе — дорожек множество, но та, что ведет на Серые земли, ныне для нее закрыта.
Яське хотелось бы верить.
Тогда, глядишь, и не зря она руки кровью измарала.
ГЛАВА 8
О результатах библиотечных изысканий, назойливых посетителях и хитроумных планах
Место клизмы изменить нельзя.
Истина, изреченная неким медикусом, пожелавшим остаться неизвестнымЕвстафий Елисеевич маялся язвою. Ожившая третьего дня, та всякую совесть потеряла, ни днем ни ночью не давая покоя исстрадавшемуся познаньскому воеводе. Можно подумать, у него иных забот мало.
Нет же, колдовкина тать, мучит, терзает-с.
Не дает ни вдохнуть, ни выдохнуть.
И оттого норов Евстафия Елисеевича, без того не отличавшийся особой благостностью, вовсе испортился. Сделался познаньский воевода раздражителен, гневлив без причины…
Правда, ни о язве, ни о гневливости, ни уж тем паче о беспокойстве, которое снедало Евстафия Елисеевича с той самой минуты, когда в городе объявился волкодлак, нежданный посетитель не знал. Он объявился в кабинете спозаранку, непостижимым образом миновав дежурного, преодолев два этажа да великое множество лестниц, а затем и две двери, что вели в приемную.
В кабинете Евстафия Елисеевича посетитель расположился вольно, если не сказать вольготно. Он откатил кресло, для посетителей назначенное, к стеночке, сел в него, сложивши на коленях руки, а тросточку вида превнушительного сунул под мышку. Так и сидел, с преувеличенным вниманием разглядывая вереницу портретов, кои стену украшали.
Портреты были сплошь государевы.
— Здравствуйте, — сказал посетитель, завидевши познаньского воеводу, который от этакой наглости обомлел, а потому и ответил:
— И вам доброго дня.
Ныне язва терзала Евстафия Елисеевича всю ночь, не позволивши ему и на минуту глаза сомкнуть. А оттого был познаньский воевода утомлен и раздражен.
— А я вас жду. — Гавриил неловко сполз с кресла, которое ему представлялось чересчур уж большим. Нет, выглядело оно пресолидно, достойно кабинета воеводы, но вот было на удивление неудобным.
Скрипело. И скрежетало. И норовило впиться в спину шляпками гвоздей, что было вовсе невозможно терпеть.
— И зачем вы меня ждете? — Евстафий Елисеевич не скрывал раздражения.
— Поговорить.
Гавриил широко улыбнулся.
Он читал, что улыбка располагает людей, вот только нонешним утром Евстафий Елисеевич не был склонен располагаться к людям в целом и к данному конкретному человеку в частности. Евстафий Елисеевич прижал ладонь к боку — язва опять плеснула огнем, отчего показалось, что сами внутренности поплавило, — и дал себе зарок ныне же заглянуть к медикусу.
Тот давненько на воеводу поглядывал, намекая, что этак недолго на государевой службе и костьми лечь, и прочею требухою. Медикус при управлении служил серьезный, мрачного вида и черного же юмора человек, какового Евстафий Елисеевич втайне опасался.
А вот, видать, придется на поклон идти…
— И о чем же, — сквозь зубы произнес Евстафий Елисеевич, сгибаясь едва ли не пополам, — боль была ныне почти невыносимою, — вы хотели бы со мною поговорить?
— О маниаках!
Признаться, вид познаньского воеводы Гавриила встревожил.
Нет, выглядел тот солидно, но вот… бледен, и неестественно так бледен, до синевы под глазами, до вен, что выпятились на висках. И сердце бьется быстро-быстро.
Гавриил слышит его, ритм неровный, рваный, будто бы бежал Евстафий Елисеевич.
А на висках его пот блестит крупными каплями, бисеринами даже.
Дышит хрипло.
— Вам дурно? — поинтересовался Гавриил, испытывая преогромное огорчение, поелику весьма рассчитывал, что к нынешним его аргументам, самому Гавриилу представлявшимся вескими, неоспоримыми даже, познаньский воевода отнесется с пониманием.
И уделит делу приоритетную важность.
Быть может, даже позволит самому Гавриилу помогать полиции. Скажем, во внештатные агенты возьмет-с.
Или даже в штатные… эта мысль, появившаяся внезапно, показалась вдруг неимоверно привлекательной. Вот только…
— Мне хорошо, — просипел Евстафий Елисеевич, сгибаясь, кляня себя за то, что прежде-то к язве относился несерьезно, полагая ее едва ли не блажью.
— Да? — Гавриил потенциальному будущему начальнику не поверил. — А чего у вас тогда глаза такие?
— К-какие?
— Выпученные.
— От удовольствия, — рявкнул Евстафий Елисеевич, теряя остатки терпения. — Тебя видеть рады!
Он хотел добавить еще что-то, но пламя, пожиравшее внутренности, стало вовсе нестерпимым. И он не удержал сдавленный стон.
— Вам плохо, — с уверенностью произнес Гавриил, пытаясь понять, как же быть дальше.
На помощь позвать? Но кого?
От познаньского воеводы пахло болезнью и, пожалуй, кровью… он закашлялся, вытер губы рукавом, и запах крови сделался резким.
— Ждите, — решился Гавриил. — Я скоро. Я вас спасу!
Евстафий Елисеевич вовсе не желал, чтобы спасали его всякие подозрительные личности, однако возразить не сумел. Рот его наполнялся кислою слюной, которую познаньский воевода сглатывал и сглатывал, а слюны не становилось меньше. Вкус ее изменился… и когда его вырвало, насухо, желтой желчью, то в желчи этой он увидел бурые кровяные сгустки.
Норовистою была его язва.
Здание полицейского управления показалось Гавриилу огромным. Он вертел головой, пытаясь уловить из тысячи запахов, в нем обретавших, тот самый, который приведет к медикусу.
От медикусов всегда пахло одинаково: касторкою, ацетоном и еще аптекарскими порошками. И нынешний не стал исключением.
Он обретался в дальнем кабинетике и, к счастью, имел привычку являться на работу затемно. Происходила сия привычка единственно от личной неустроенности, которая, в свою очередь, проистекала от дурного норова и исключительной неуживчивости пана Бржимека.
Его и в полицейском-то управлении с трудом терпели.
— Чего надо? — осведомился он на редкость нелюбезным тоном, от которого любой иной посетитель, верно, растерялся бы, залепетал извинения. Но Гавриил лишь головою тряхнул:
— Воеводе плохо.
— Насколько плохо? — Пан Бржимек подхватил кофр. О состоянии своих пациентов он предпочитал узнавать уже в пути, даже если путь сей занимал всего-то этажа два.
— Совсем плохо…
— Совсем плохо — это еще не диагноз.
Гавриил не обиделся. Напротив, типус сей, мрачный, сосредоточенный, напоминал ему приютского медикуса, единственного, пожалуй, человека, относившегося к самому Гавриилу если не с симпатией, то с явным сочувствием.
— Бледный. Взопрел. Глаза выпучил, — принялся перечислять Гавриил, загибая пальцы. Ему приходилось подстраиваться под широкий шаг пана Бржимека, который слушал и кивал. — А еще кровью пахнет.
— Сильно? — Это обстоятельство медикуса заинтересовало настолько, что он остановился и даже смерил Гавриила скептическим взглядом.
— Сильно.
— Свежей или так?
— Свежей, пожалуй, — согласился Гавриил.
— Язва, значит… догулялся… говорили ему, говорили… но кто ж слушает… все ж себя вечными полагают… — Дальше медикус двинулся рысцой.
А Гавриил остался.
Очевидно же, что оказия для беседы о серийных маниаках с Евстафием Елисеевичем случится не скоро… к кому другому идти? К кому?
Полицейских в управлении великое множество, но ни один из них не внушал Гавриилу хоть какого доверия. Гавриил подозревал, что слушать его не станут, в лучшем случае посмеются, а в худшем объявят безумцем, спровадят еще в лечебницу…
И как быть?
А так, как до сего дня… сам разберется. В конце концов, у него и подозреваемый имеется, и жертва потенциальная. Осталось малое — найти убедительные доказательства вины.
Еще лучше — задержать на месте преступления.
Голосили.
Выли громко, с переливами, с поскуливаниями да причитаниями, от которых на глаза наворачивались слезы. Евдокия моргала часто, но слезы все равно катились.
С чего бы?
Она ведь не знала панну Зузинскую… не настолько, чтобы горевать по ней искренне… и вовсе горевать… смешно как — по колдовке горевать… она ведь намеревалась сделать с Евдокией… что сделать?
Неизвестно.
Но уж точно не замуж выдать.
— Спокойно, — произнесли рядом, и голос этот разорвал пелену всеобъемлющего горя.
Евдокия всхлипнула.
— Это тебя отпускает… это от наговора… ты, Дусенька, оказывается, нежное создание, — произнес Себастьян, как показалось, с упреком. Но вот голос его — именно его, а не Сигизмундуса — был на удивление мягок. — Знал бы…
— И что? — Она смахнула слезы с глаз.
Надо же… и вправду сердце щемит, и на душе тошно, тянет вновь разреветься. Но Себастьян держит, прижимает к себе, гладит по голове, будто бы она, Евдокия, дитя. Или, хуже того, нервическая барышня… а она и вправду нервическая барышня, ежели по такому пустяку в слезы.
Или не пустяку?
Чужая смерть — это ведь не пустяк.
— В монастыре б оставил.
— Не хочу в монастырь…
— А кто в монастырь хочет? — Он отстранился. — Но ничего… привыкают… все, успокоилась?
— П-почти. — Евдокия облизала мокрые губы. — Я… не понимаю почему…
— Потому что она колдовка. К тебе прилепилась. А теперь померла, вот связь и разорвалась. Не только с тобой.
Выли несостоявшиеся невесты. Стояли над телом. Держались за руки. И голосили… Евдокия испытала преогромное желание к вою присоединиться, но с желанием этим сумела справиться.
Колдовка.
Связь.
И всего-то… пройдет…
— А теперь, дорогая кузина, — нарочито бодрым тоном произнес Себастьян, поправляя шарф, — нам следует поторопиться, если мы не хотим упустить наших дорогих друзей.
— Что?
— Пора нам, говорю…
И за руку дернул. Прикосновение пальцев его, каких-то неестественно горячих, окончательно разрушило морок. А Себастьян уже тянул за собой.
— К-куда?
Евдокия только и успела, что поднять ридикюль с револьвером. И ведь помнила же, что в руках держала, ан нет, лежит на полу рядом с телом.
Панна Зузинская мертвой выглядела… нестрашной. Ненастоящей. Юбки, кружево… волосы… лицо бледным пятном. Глаза распахнуты. Не человек — кукла, постаревшая до срока.
— Не смотри на нее, — приказал Себастьян. — И шевелись, Дуся… шевелись…
Проводник лежал в тамбуре. И, кажется, был мертв… определенно, был мертв. Евдокия заставила себя не смотреть на тело и вцепилась в тощее Сигизмундусово запястье.
— Осторожней, кузина, руку сломаете… у меня, за между прочим, организм нежный, к насилию не приученный…
— Ничего. Приучим.
Себастьян рассмеялся.
— Так-то лучше, Дуся… радость моя, ты мне ничего сказать не хочешь?
Сказать? Она не знала, что Себастьян желал услышать.
Дурнота отступила, и вой, доносившийся из вагона, ныне скорее раздражал, нежели вызывал желание к нему присоединиться.
— Где мы?
— А чтоб я знал…
Небо низкое, черно-серое, будто бы из дрянного атласу, который вот-вот разлезется, а то и вывернется, выставит гнилую изнанку.
Ни луны.
Ни звезд.
Дорога… стальные полосы, ушедшие в землю. Перекосившийся вагон, в эту самую землю зарывшийся. Клочья серой травы на ржавых колесах. Пробоины.
И степь.
Евдокии случалось видеть такое вот безбрежное травяное море, по которому ветра гуляли привольно. И под тяжестью их клонились к земле белокосые ковыли. Но в степи пахло иначе.
Сухою землей.
Солнцем.
А тут… тяжкий запах застоявшейся воды, не болота даже, но той, которая зацветает не то в брошенном колодце, не то в пруду, когда умирают питавшие оный пруд родники.
— Похоже, прибыли. — Себастьян озирался с немалым любопытством. — К слову, Дусенька… не знаю, как тебе, а мне тут неуютненько…
И вправду неуютненько. Не жарко, но и не холодно. Земля сухая. И трава сухая, колется, норовит уязвить ладонь. Ноги проваливаются по щиколотку, и каждый шаг поднимает облачко пыли. От пыли этой в горле першит, и Евдокия прикрывает рот платком.
— Идем. — Себастьян повел носом. — А то не хотелось бы потеряться здесь…
С этим Евдокия была согласна.
Не хотелось бы.
Вернуться бы в вагон… и ждать… должны же их искать? И если так, то найдут… спасут… ко всему нельзя бросать людей. Там женщины и…
Евдокия тряхнула головой. Да когда же это закончится?!
— А они? — Она вцепилась в Себастьянову руку, надеясь, что этой ее нынешней слабости он не заметил. — С ними что?
— По рельсам выйдут. — Себастьяна судьба пассажиров совершенно не беспокоила. — Дуся, не волнуйся, с ними вон цельный некромант остался.
Некромант открыл глаза.
Голова гудела. Непривычно гудела. И то верно, ведь прежде не находилось людей столь бессовестных, а главное, бесстрашных, которым бы вздумалось причинять членовредительство некроманту. Некромантов люди опасались.