Однако панна Каролина настроена была на беседу.
— Простите. — Она взяла Гавриила под руку, а он не посмел отказать ей в этакой малости. Запах духов сделался вовсе невыносим. — Но где, позвольте узнать, вы нашли здесь цветную капусту?
Ее бархатный голос, пусть и был не столь богат, как у панны Акулины, завораживал.
И не только голос.
Темно-винного колеру платье облегало фигуру Каролины столь плотно, что казалось, будто бы оно не надето — приклеено к смуглой ее коже. И у Гавриила появилось престранное желание — сковырнуть краешек, проверить, и вправду ли приклеено, а если и вправду, то крепко ли держится.
Взгляд его, обращенный не на лицо, но в вырез, пожалуй, чересчур уж смелый, хотя и следовало признать, что смелость сия происходила исключительно от осознания Каролиной собственных немалых достоинств, затуманился.
— К-капусту? — переспросил Гавриил, немалым усилием воли заставив себя взгляд отвести.
И узрел, что к беседе их прислушивается не только пан Жигимонт.
— Капусту, — подтвердила Каролина, и вишневые губы ее тронула усмешка. — Цветную.
— Она… — Гавриил сглотнул. — Она где-то рядом… я чувствую!
Получилось жалко.
Но от дальнейших объяснений его избавил очередной приступ чихания, который длился и длился… и Гавриил не способен был управиться ни со свербящим носом, ни с глазами, из которых вдруг посыпались слезы.
— И-извините… — Он отступил, едва не опрокинув легкое плетеное креслице. Сей маневр не остался незамеченным, и пан Вильчевский нахмурился. Во-первых, креслице было почти новым — и десяти лет не простояло, во-вторых, он давно уже подозревал, что кто-то из жильцов чересчур уж вольно чувствует себя на кухне, поелику продукты, запасенные паном Вильчевским, имевшие и без того неприятное свойство заканчиваться, ныне заканчивались как-то слишком уж быстро.
Выходит, и вправду воруют…
Он тихонечко выскользнул из гостиной.
Спустился на кухню и открыл кладовую.
И замер, пораженный до глубины души… нет, цветная капуста, купленная позавчера по случаю — отдавали задешево, — была на месте. Пан Вильчевский видел крупные ее головки, заботливо укрытые соломой, и тыкву не тронули, равно как и аккуратненькие, прехорошенькие патиссончики, из которых он готовил чудесное жаркое.
А окорок исчез.
Пан Вильчевский всхлипнул от огорчения — за окорок он выложил полтора сребня, хотя и торговался долго, старательно. И для себя ни в жизни не приобрел бы этакого роскошества, но постояльцы, чтоб их Хельм прибрал, капризничали. Мяса желали. Вот и пришлось.
Он покачнулся, чувствуя, как обмерло сердце, ухватился за косяк, но устоял.
Кто?
И главное, когда?
Пан Вильчевский вытянул руку, надеясь, что все же окорок на месте, а ему лишь мерещится с усталости, но нет, на полке было пусто, и лишь промасленная бумага, жирная, с мягким запахом копченостей, свидетельствовала, что оный окорок все же существовал.
Пан Вильчевский вышел.
И кладовую запер на ключ по привычке — к предателю-замку пан Вильчевский не имел более веры. Завтра же сменит, новый поставит, не поскупится на самый лучший… или на два…
А вора сдаст полиции.
Правда, в полиции к позднему звонку отнеслись несерьезно. Дежурный зевал и слушал пана Вильчевского без должного внимания, а после присоветовал замки сменить и больше не беспокоить занятых людей подобною ерундою.
Полтора сребня ущербу…
Это прозвучало так, будто бы эти полтора сребня, с которыми пан Вильчевский с немалым трудом расставался, были вовсе пустяковиной. А пану Вильчевскому, за между прочим, никто деньгу за так не дарит…
Нет, в полиции пан Вильчевский разочаровался всецело. Ничего. И без полиции управится. Небось не трудное это дело… утречком по комнатам пройдется, будто бы убираясь, глянет, что да как… там оно и ясно станет. Окорок приличный был, в полпуда, этакий за раз не потребишь, да и спрятать не выйдет.
Почти успокоившись — с похитителя он возьмет втрое против того, что сам уплатил, за нерву потраченную, — пан Вильчевский вернулся к себе…
ГЛАВА 3
О попутчиках всяких и разных
Фигура, она или есть, или не надо есть…
Из размышлений панны Гуровой о жизни и некоторых своих заклятых приятельницахНа Вапьиной Зыби поезд сделал трехчасовую остановку. Вызвана она была не столько технической надобностью, сколько переменами в расписании.
— Бронепоезд пропускаем, — поведала панна Зузинская, которая чудесным образом умудрялась узнавать обо всем и сразу. — Ах, дорогая, не желаете ли прогуляться? По себе знаю, сколь тяжко даются женщинам путешествия… мы — создания слабые, о чем мужчины бесстыдно забывают…
Она покосилась на Сигизмундуса, который, забившись в уголок меж полками вагона, тихонечко дремал и вид при том имел самый благостный. Рот его был приоткрыт, на губах пузырилась слюна, а кончик носа то и дело подергивался.
— Мой кузен не одобрит… — Идти куда-то с колдовкою у Евдокии не было желания.
— Помилуйте, — отмахнулась Агафья Прокофьевна, — ваш кузен и не заметит… очень уж увлеченный человек…
Увлеченный человек приоткрыл глаз и подмигнул.
Идти, значит?
— Пожалуй… он такой… рассеянный, — вздохнула Евдокия.
И ридикюль взяла. Колдовка колдовкой, но в силу оружия она верила безоглядно.
Сигизмундус вытянул губы трубочкой и замычал так, будто бы страдал от невыносимой боли. Вяло поднял руку, поскреб оттопыренное ухо свое. Вздохнул.
— Идемте, — шепоточком произнесла панна Зузинская, верно не желая разбудить несчастного студиозуса, уморенного наукой. — Свежий воздух удивительно полезен для цвету лица.
Стоило оказаться на узеньком перроне, как Евдокия убедилась, что местный воздух не столь уж свеж, как было то обещано, а для цвету лица и вовсе не полезен, поелику щедро сдобрен мелкой угольной пылью. Из-за нее першило в носу и горле, а панна Зузинская привычным жестом подняла шелковый шарфик до самых до глаз.
— Неприятное место, — призналась она.
И Евдокия с ней согласилась.
Их поезд стоял на пятом пути, и справа, и слева расползались полотнища железной дороги. Блестели на солнце наглаженные многими колесами рельсы, а вот шпалы были темны и даже с виду не более надежны, нежели треклятый третий вагон, который Евдокия успела возненавидеть от всей души. Меж путями росла трава, какая-то грязная, клочковатая. Виднелся вдали вокзал, низенький и более похожий на сарайчик, явно поставленный для порядку, нежели по какой-то надобности.
Да и само это место было… зябким? Неприятным.
— Границу чувствуете. — Панна Зузинская произнесла это едва ли не с сочувствием. — По первости тут всегда так… неудобственно. А после ничего, свыкнетесь, но, дорогая моя, прошу простить меня за вынужденный обман…
Ее голос ненадолго заглушил тонкий визг паровоза, заставивши Агафью Прокофьевну поморщиться.
— Тут недалеко шахты угольные, — пояснила она. — Вот и построили сортировочную станцию… задымили весь город.
Она раскрыла зонтик, под ним пытаясь спрятаться от вездесущей пыли.
— Но я не о том желала с вами побеседовать… видите ли, Дульсинея… меня очень беспокоит ваш кузен… он явно не желает, чтобы вы были счастливы!
Для пущего трагизму, видать, она всхлипнула и платочек достала, прижала к щеке.
— Думаете?
— Почти уверена! — Платочек переместился к другой щеке. — Сколько на своем веку я видела несчастных женщин, что оказались во власти жадной родни… волею судьбы вы стали его заложницей…
Она говорила так искренне, что Евдокии поневоле стало жаль себя.
Волею судьбы…
И вправду, заложницей, потому как без Себастьяна ей пути нет. Серые земли — не то место, где Евдокии будут рады. Стиснув кулаки крепко, так, что ногти впились в кожу, а боль отрезвила, Евдокия произнесла, глядя в мутные колдовкины очи:
— Вы же слышали, он потратил мое приданое…
— Ах, деточка, — Агафья Прокофьевна платочек убрала, но поморщилась, поскольку на белом батисте появилась уже характерная серовато-черная рябь, — и вы поверили? Душечка моя, он лгал, и лгал неумело… он забрал ваши деньги, полагая, будто бы вам и без них ладно…
Она вздохнула и погладила Евдокиину руку, утешая.
— Такое случается, но деньги не важны… в Приграничье обретаются люди небедные. Вот, подержите, — Агафья Прокофьевна сунула зонт, — одну минуточку… вот…
Из кожаной сумки ее, сколь успела заметить Евдокия, отнюдь не дешевой, появился пухлый альбом.
— Смотрите… это пан Мушинский… он туточки факторию держит, приторговывает помаленьку. Состоятельный господин и одинокий.
Пан Мушинский был носат, усат и в то же время лыс.
— А вот пан Гуржевский, он золотодобычей занимается, месяц как овдовел. А на руках — двое детишек. Слезно просил подыскать в супруги девушку приличную…
Следовало признать, что женихов в альбоме имелось множество, один другого краше, и о каждом панна Зузинская рассказывала со знанием, со страстью даже.
— Видите, — панна Зузинская захлопнула альбомчик, — столько одиноких людей, чье счастье вы могли бы составить.
Альбомчик исчез в сумке.
— Но у вас есть уже…
— Ах, бросьте. — Агафья Прокофьевна отмахнулась. — То обыкновенные девки мужицкого свойства, а в вас, Дусенька, сразу же порода чувствуется. Ваша гордая стать…
За породу стало совестно.
А с другой стороны, Евдокия себя к шляхтичам не приписывала, так что за обман оный ответственности не несет, пускай Себастьяну стыдно будет. Впрочем, она тут же усомнилась, что дорогой родственник в принципе способен испытывать этакое дивное чувство.
— Ваша походка, манеры, то, как вы себя держите… — Агафья Прокофьевна обходила Евдокию полукругом, и головой качала, и языком цокала, аккурат как цыган, пытающийся коняшку сбыть.
И Евдокия чувствовала себя сразу и цыганом, и коняшкой, которую по торговой надобности перековали да перекрасили, и наивным покупателем, неспособным разглядеть за красивыми словами лжи.
— Вы сможете выбрать любого! Вся граница будет у ваших ног!
— Не надо. — Евдокия подняла юбки, убеждаясь, что под ними нет пока границы, но только былье да куски угля, который туточки валялся повсюду.
— Почему?
— Не поместится.
Агафья Прокофьевна засмеялась.
— Видите, вы и шутить способные… нет, Дусенька, помяните мои слова, у вас отбою от женихов не будет… вот только…
— Что?
— Ваш кузен не захочет вас отпустить.
— С чего вы решили?
— С того, что привык держать вас прислугою. Небось сам-то ни на что не способный, окромя как книги читать. Дело, конечно, хорошее, да только книга поесть не сготовит, одежу не постирает, не заштопает. Нет, Дусенька, помяните мое слово! Как прибудем, он сто одну причину сыщет, чтобы нам помешать.
— И как быть?
— Обыкновенно, Дуся… обыкновенно… бежать вам надобно.
— Сейчас?! — Бежать Дуся не собиралась в принципе, но подозревала, что отказа ее новая знакомая не примет.
— Нет, как прибудем. Вы скажете, что надобно отлучиться… ненадолго… по естественным причинам. А уж в туалетной-то комнате при вокзале я вас и подожду… отвезу к себе…
…и неужели находились такие, которые верили ей?
Сахарной женщине, которая, и припорошенная угольною пылью, не утратила и толики свой сладости? Она ведь не в первый раз говорит сию речь проникновенную, и оттого, верно, устала уже, утратила интерес. Слова льются рекою, гладенько, хорошо, а в глазах — пустота.
Безынтересна Евдокия панне Зузинской.
Как человек безынтересна.
Но нужна.
Зачем?
— Я… я подумаю. — Евдокия потупилась.
— Думайте, — разрешили ей. — Только уж не тяните…
Себастьян смотрел в окно, серое, затянутое не столько дождем, сколько пылью, оно отчасти утратило прозрачность, и видны были лишь силуэты.
— А шо вы делаете? — раздалось вдруг над самым ухом.
И Себастьян от окна отпрянул и тут же устыдился этого детского глупого страха быть пойманным за делом неподобающим.
— А шо, я вас спужала?
Давешняя невеста, к счастью, если верить панне Зузинской, просватанная, а потому потенциально неопасная, стояла в проходе. И не просто стояла, а с гонором, ножку отставивши, юбку приподнявши так, что видны были и красные сафьяновые ботиночки, и чулочек, тоже красный, прельстительный.
— Доброго дня. — Пан Сигизмундус отвел глаза, ибо был личностью исключительной целомудренности, ибо с юных лет предпочитал книги дамскому обществу. Оное, впрочем, за то на пана Сигизмундуса обиды не держало.
— А таки и вам… — Девица хохотнула. — Семак хочете?
— Нет, благодарю вас…
— Таки шо, совсем не хочете? — Семечки она лузгала крупные, полосатые, отчего-то напомнившие Себастьяну толстых колорадских жуков.
И от этого сходства его аж передернуло.
— Хорошие. — Девица сплюнула скорлупку на пол. — Мамка с собою дала. Сказала, на, Нюся, хоть семак с родного-то дому…
Голос девицы сорвался на трубный вой, и Себастьян вновь подпрыгнул.
Или не он, но пан Сигизмундус, женщин втайне опасавшийся, полагавший их не только скудоумными, но и на редкость упертыми в своем скудоумии. А сие сочетание было опасно.
— А шо вы все молчитя? — Девице надоело лузгать семки, и остаток она ссыпала в кожаный мешочек, висевший на поясе. — Вы такой ву-умный…
Это она произнесла с придыханием и ресницами хлопнула.
Пан Сигизмундус вновь зарделся, на сей раз от похвалы. Хвалили его редко.
— Я ученый.
— Да?! — Девица сделала шажок.
В нос шибануло крепким девичьим духом, щедро приправленным аптекарскою водой, кажется, с запахом ночной фиалки.
— А шо вы учите?
— Ну…
— А то у нас в селе учительша была… все твердила: читай, Нюся, книги, вумною станешь… ха, сама-то в девках до энтой поры… вот до чего книги доводят!
Себастьян попятился, но девица твердо вознамерилась не дожидаться милостей от судьбы. Оно и понятно: где там обещанный свахой жених? До него сутки пути на поезде, а опосля еще и бричкой.
И как знать, дождется ли он?
Небось, пока сговаривались, пока судились-рядились, тятька думал, мамку уговаривал — больно не хотелось ей Нюсю от себя отпускать… вдруг да и нашелся кто поближе? А если и не нашелся, то мало ли каким окажется? Сваха-то сказывала красиво и карточку дала с носатым мужиком, да только у ей работа такая — сватать. Небось как тятька корову на ярмарке продавал, то тоже врал, будто бы сливками чистыми доится, а норову кроткого, аки горлица… нет, не то чтобы Нюся свахе и вовсе не верила, но вот…
Вдруг жених энтот косой?
Кривой?
Аль вообще по женской части слабый, а Нюсе деток охота народить и вообще честного бабского счастия кусок. Оное же, счастие, было тут, на расстоянии вытянутой руки. Тощенькое, правда, да только оно и понятно, что исключительно от одиночества. Небось холостые мужики завсегда что волки по весне, с ребрами выпертыми, с глазами голодными, а оженится да и пообрастет жирком на честных семейных харчах. И опять же видать, что не местный, так Нюся его с собою возьмет. У тятьки хозяйство великое, с радостью примет помощничка, а маменька и вовсе, как поймет, что Нюська домой возвернулась, от радости до соплей изрыдается.
И от этой благодатной картины на сердце становилось легко.
— Упырей учу… — пролепетал Сигизмундус, который в светлых девичьих глазах прочел приговор. — То есть… не упырей учу… изучаю… работу пишу… по упырям…
Нюся поморщилась: все ж таки городские людишки, с которыми до сего дня ей случалось сталкиваться лишь на ярмарке, были странны.
Это ж надо придумать: учить упырей!
С упырем в селе разговор один — колом да в грудину. И чесноку в рот, чтоб лежал смирнехонько и на людей честных не зарился. А тут… какой вот толк от ученого упыря? И чегой про них писать-то?
Нюся даже засумлевалась, надобен ли ей этакий жених, но опосля представила, как в недельку-то идеть до храму да с супружником под ручку. И сама-то важная, по случаю этакому принарядившаяся. Небось маменька на радостях не пожалеет тулупу с парчовым подбоем, какого ей тятька в позатом годе справил. А под тулупом — платье по городской моде, чтоб пышное, богатое, и бусы на шее, красные, в три ряда. Но главное — супружник. Ему тоже надобно будет одежонки какой приличной приобресть, скажем, портки полосатые, как у старосты, и пиджак с карманами да пуговицами медными. Жилетку опять же ж, потому как без жилетки красота неполная будет…