Сережа, чистивший рядом разобранный на куске сукна наган, негромко разговаривал о чем-то с расхаживающим у камина подпоручиком Стеничем, одновременно с интересом поглядывая за ходом водной баталии.
– Нет уж, ты мне не крути – капитан у тебя в стельку…
– Ничего не в стельку… Это нарочно!
– Кормой вперед плыть – нарочно?! В стельку, в стельку…
– Что до меня, – Сережа, явно продолжая спор, обернулся к Стеничу, – то мне трудно поверить, что такой Петроний, Петроний – эстет, на самом деле существовал. Римский вельможа времен Империи – такой же раб, как его собственные рабы. Без личной свободы нельзя быть эстетом.
– Ну, не знаю… По-моему, эстет прежде всего ценит красоту. А в ужасных деяниях Нерона есть какая-то жуткая красота… Свирепое величие разнузданного желания, которое все сокрушает на своем пути…
– Тогда у наших отечественных нижегородских купчишек ничуть не меньше «свирепого величия», чем у Нерона. – В голосе Сережи прозвучало раздражение. – Чем поджог ресторации хуже пожара Рима? Общий принцип – не препятствуй моему ндраву.
– Вы все передергиваете, Ржевский! Тут другой размах…
– Вот как? Тогда купец Петров, который спьяну подпалил целый ресторан, вдвое ближе к критерию эстетического, чем купец Сидоров, который только закуривает сторублевками? А я подобрал бы для этого «свирепого величия» несколько иное название…
– А я уверен, что Петроний…
– Ох, развели философии – хоть топись. В этой самой тарелке. Эй, по рукам за такие штучки! И вообще, Тутти, с тобой мне только чертененочка младенца не хватает с такими вот рожками. – Зубов сделал соответствующий жест.
Тутти восхищенно фыркнула.
– Вам не кажется, граф, – с неудовольствием взглянув на Тутти, сухо заметил Некрасов, – что Вы иногда слишком далеко заходите в своей роли анархиста?
– Ну, дальше, чем мой предок, я не зайду. – Зубов с явным удовольствием перевернул догорающий кораблик. – Правда, тот захаживал аж в опочивальню к матушке Екатерине Великой.
– Comte28, я еще раз обращаю Ваше внимание на то, что Вы находитесь в обществе ребенка. – Голос Некрасова стал ледяным.
– То-то и оно! – Зубов возмущенно сорвался из-за стола. – Самая уместная компания! Почему я впрямь не анархист?!
– Вот и поразмыслите покуда над этим. А согласия на предложенную Вами авантюру я не даю.
– Нет, Некрасов, я не за этим. – В манере Зубова проступила подтянутая собранность. – Я только что от Люндеквиста.
– Пройдемте ко мне в кабинет.
Пройдя в небольшую, в одно окно, комнату, служившую ему кабинетом, Некрасов сдвинул со стола бумаги и демонстративно остался на ногах, пока Зубов, со сдержанным кивком благодарности, не сел первым. Теперь, когда Некрасов и Зубов находились наедине, в их подчеркнутой любезности друг к другу явственно проступала застарелая нелюбовь между «николаевцами» и «пажами».
– Итак?
– Новая партия оружия через границу. Завтра. Люндеквист требует от вас десять человек, ни одним меньше.
– Однако черт возьми. – Некрасов нахмурился. – Вы – в моем распоряжении?
– Нет. Я сегодня же отправляюсь в Красную Горку и поступаю в распоряжение Неклюдова вплоть до мятежа. Десять, не считая меня.
– Это вообще все, что я могу предоставить. А у меня завтра рандеву с эсерами. Впрочем, – по тону Некрасова было заметно, что ему не очень приятно найденное решение, – если с инструкциями от и до – то к эсерам можно отправить и Ржевского. Не к границе же его брать.
– Почему бы и нет? Знаете, Некрасов, – Зубов почти дружелюбно рассмеялся, – уж на что я не любитель этой публики, которая никогда не нашивала мундиров от Норденштрема и шпор от Савельева, но Ржевский мне по душе. Есть в нем тот еще стерженек – хоть и молокосос. В жизни такого бешеного не встречал! То упирался руками и ногами, когда я его из Чрезвычайки выволакивал – кто другой бы черту душу продал оттуда вырваться. Только тем и убедил, что анекдотец из собственного каррикулюм витэ29 ему напомнил. Так он – на анекдотец-то – возьми и засмейся. На Гороховой и в его положении, извините, чувства юмора не потерять? Не так уж плохо для некадрового.
– Я принципиально против некадровых в подполье, – недовольно возразил Некрасов. – Дело тут не в храбрости, а в дисциплине. Насколько я успел узнать Ржевского, он вообще не имеет представления о том, что это такое. Такие, как он, еще неплохи на фронте, но здесь… Честно говоря, я оставил его только потому, что переброска ввиду наступления работает в основном на вход, а на выход – только в случае крайней необходимости. Мне вообще не хотелось его использовать до большой стрельбы. Ну да ладно – все равно больше некого. Пойдет к эсерам.
– Стало быть – до заварухи? – Зубов, из-за штатского наряда, отвесил Некрасову светски легкий поклон, контрастировавший с простоватой развязностью его слов. Через мгновение до Юрия донесся его громкий, чуть грассирующий, полный радостной жизни голос: – Счастливо оставаться, господа! Тутти, ангел, вернусь – всенепременнейше доиграем!
13
– Слушай, ты всегда такой вежливенький? – Зубов шагал широко и стремительно, однако что-то в его походке невольно наводило на мысль о том, что он должен очень легко вальсировать или танцевать мазурку. – Стенич – славный малый, но бывает иногда ослом. Когда он лез к тебе с философией, ты больше всего хотел послать его к… матери вместе со всем нероновским Римом. Потому, что плевать тебе сейчас на античную историю. Тебе же одного хочется – молчать. И чтобы к тебе обращались только по делу. Скажешь – не так? Est-ce que за te gHne si je te tutoie?30
– Зa va. – Сережа поддал ногой отвалившийся с какого-то фасада завиток лепнины. – Pour un anarchiste. Quant a l'histoire ancienne… Je ргйfиrе que les autres ignorent mes sentiments… Toi suffit31.
– Ну и паскудное же у тебя произношение.
– Не страдаю насморком.
– Видал я пижонов, но таких, как ты, не доводилось даже среди наших высоколобых.
– Я возрос в либерализме.
– Заметно, иначе не был бы таким снобом. Тебя хоть раз секли в детстве?
– Нет, конечно. – Сережа засмеялся. – Только растаскивали по разным комнатам, когда мы с братцем дрались.
– У тебя один брат?
– Да, был. Женька. Погиб в восемнадцатом.
– Я тоже рос вдвоем с братом. Он умер за год до войны, в Биаррице. Легкие. Только нас по комнатам не растаскивали. – Зубов улыбнулся. – Помню, мы как-то с Ленькой сцепились на теннисной площадке… Новенькая такая была площадка, только что красным выложили – отец грунтовальщиков из Англии выписывал, вокруг кусты сирени – ох и катались мы по этой площадке! Четыре часа кряду дрались. Только как-то упустили при этом из виду, что этот новый корт с открытой веранды был виден, как арена в античном амфитеатре. А на веранде, по случаю приятственной погоды, отец со своим кузеном, дядей Костей, разбирали какие-то свои министерские бумаги… Не считая маменьки, которая ввиду буколической атмосферы им собственными ручками подавала кофей. Дядя Костя голову от бумаг поднимет, взглянет: «А не впустую я Леониду бокс показывал». Отец не поворачиваясь: «Что, все дерутся?» – «Дерутся». – «Надо же», – и за бумаги.
– Я бы сказал, что либеральнее жилось тебе.
– Черта с два! Я как-то отцовские часы раздраконил – Александровские такие, с боем и амурчиками, разбирал я один, Ленька с кузенами только любовались. А высекли всех четырех – за милую душу. А уж корпус… Карцер – это тебе не «по разным комнатам», про дранье я не говорю, дранье по сравнению с цугом – сущая ерунденция.
– С чем?
– Цугом. Жаргонное словечко. Это когда тебя будят часа в три ночи и заставляют говорить таблицу умножения на девять.
– Я бы не стал.
– А «темную» не хочешь? Причем, заметь, «темная» – это далеко не самое унизительное из всего, что с тобой могут сделать за посягновеньице на освященную традицию: «зеленый» делает все, что «соленый» прикажет, – хоть кукарекай. Другие «зеленые» тебя тоже не защитят, кстати. Что б ты один сделал против всего дортуара?
– Револьвер бы вытащил. Сразу за предложением умножать среди ночи.
– И палить бы начал? – с подчеркнутым любопытством поинтересовался Зубов.
– …Не знаю… – смутившийся было Сережа широко улыбнулся, поймав во взгляде Зубова явную насмешку. – Может, и ответил бы. Знаешь как? – Сережа вытянулся во фрунт. – Единожды Зубов – дурак, дважды Зубов – два дурака, трижды Зубов – десять дураков…
– Почему это десять?! – Громкий смех двоих молодых офицеров далеко разносился по пустынной улице.
– А по моей таблице. Граф, с Вами истерика? Воды, нюхательную соль?!
– Нек-ра-сов!..
– Что Некрасов?!
– Некрасов… Ты только и делаешь, что ему отвечаешь свою таблицу… – Зубов, продолжая хохотать, взлохматил рукой Сережину шевелюру. – Шпак ты несчастный.
– Почему это – шпак? – Сережа резко остановился и взглянул на Зубова, недобро суживая глаза. – Убийца не хуже тебя.
– Хуже. – Зубов тяжело посмотрел на Сережу. – Убийца из тебя куда хуже. И не лезь равняться.
– Слушай, а иди ты…
— Брось, я прав. – Лицо Зубова сделалось надменным и жестоким. – А теперь слушай меня. И все, что я сейчас скажу, вбей в свою упрямую башку. Перестань грызть себя поедом. Дался живьем, не уничтожил документов, не лучше ли пустить пулю в лоб? Смерть для недоноска. Пойми ты, офицерами не рождаются, а становятся – и не в момент производства в чин. Ты сейчас на рожон полезешь, но я знаю, что говорю: в тебе еще нету настоящего чувства офицерской чести. Бывает безупречность, которая не стоит гроша, – та, что существует до первой ошибки. Эдакая девственная пленочка на душе. И первая ошибка ее рвет, больно рвет, как ты мог заметить. И тогда это должно преодолеть. Пойми, ты еще не имеешь права судить себя мерилом чести русского офицера Офицер должен быть безупречен – и к тебе это придет. И знаешь, что изменится тогда? Станут невозможными гамлетовские терзания. Просто ты всегда будешь знать, надо ли пускать в лоб пулю.
– Ладно, comte. Все сие я уж как-нибудь вколочу в свою «упрямую башку». Хотелось бы мне только знать, как ты обо всем догадался.
– Вспомнил себя на Германской. – Зубов смотрел на Сережу с нескрываемой насмешливой нежностью. – Думаешь, мне было легче?
– Так ты – тоже…
– Конечно. И я, и Некрасов, и кто угодно… Ну что, стреляться пока не будем?
– Смотря на поведение Вашего Сиятельства, которое, кстати, пять минут назад нанесло моей прическе оскорбление действием… Ладно, уже четвертый перекресток, намечаемый мною конечной точкой нашей небольшой прогулки. Я зачем-то сдался Некрасову. Честь имею откланяться, comte, примите мои глубочайшие и тому подобное.
– Я знаю, на что вы сдались Некрасову, и не имею вас с этим поздравить, г-н прапорщик. – Зубов сопроводил слова шутливо церемонным, екатерининским плавным взмахом руки. – Ох и наешьтесь каши, Ржевский, общаться с эсеровской публикой!
14
– Г-н штабс-капитан!
– Вот что, Ржевский. – Прозрачно взглянув на Сережу, Юрий взял из бювара запечатанный уже конверт. – Первое ваше подпольное задание таково: завтра в четыре дня вы пойдете на контакт с эсеровской группой некоего Опанаса. В случае (этот вопрос вы предложите, и только непосредственно Опанасу) гарантии полной согласованности боевых действий с моим планом… Упомяните, что сами они представления не имеют о данном укрепрайоне… передадите этот пакет. Здесь он найдет… впрочем, он разберется сам. – Некрасов был бы искренне удивлен, если бы понял, что нарочито пренебрежительная пауза и излишний, не относящийся к делу смысл продолжения фразы преследовали цель вызвать эту холодную вспышку ярости в глазах Сережи. – Этот Опанас, насколько я знаю, боевик каторжной школы, очень опасен. Держитесь с ним корректно, как с союзником – он должен видеть, что мы ведем с ним честную игру, на данном этапе наши цели совпадают. Их связной встретит вас у Елагина моста, на первом от входа парковом мостике. Опознавательный знак – этот томик Надсона. Ответ – сложенный листок бумаги. Вам понятны инструкции?
– Так точно, г-н штабс-капитан! – Сережа, прежде чем положить книгу во внутренний карман куртки, с демонстративно насмешливой улыбкой пробежал глазами титульный лист. – Спасибо, что не Ивана Рукавишникова.
15
Дребезжащий вагон, зазвенев плохо пригнанными стеклами, остановился, немного не доехав до Елагина моста. Обрадовавшись возможности покинуть переполненный трамвай, Сережа спрыгнул с подножки, не дожидаясь, пока вагон тронется вновь. Дорога до назначенного мостика заняла быстрым шагом не более пяти минут: взглянув на часы, Сережа убедился, что пришел почти на полчаса раньше. Вытаскивать треклятый томик Надсона было, очевидно, рано. «И собственно, почему морщиться при слове „Надсон“ является признаком хорошего тона? Я пошел давеча у этого на поводу – хотя скорее это был повод хоть как-то взбесить Некрасова. Но Надсона я тронул ради этого зря. Он не поэт – но он как-то слишком беззащитно чист, и морщиться на него грязновато…» Сережа, насвистывая, прошелся несколько раз туда и обратно по мостику. Мимо прошли красный курсант, обнимающий за талию девушку в кожаной юбке и лихо заломленном берете. Курсант на ходу скользнул по Сереже настороженно-подозрительным взглядом. «Нюхом, что ли, чуют?» Сережа, продолжая насвистывать, склонился над чугунными перилами, наблюдая колеблющееся отражение колыхаемой ветром листвы в неподвижной воде. Прошли еще два курсанта: до Сережи долетели слова «набор» и «доппаек».
– Послушайте, милый юноша, доставайте немедля то, что должны показать, и следуйте поживее за мной, если, конечно, не сошли с ума окончательно! – Сережа, вздрогнув, с изумлением обернулся на неожиданно возникшую за ним девушку лет двадцати. В голосе ее звучало еле сдерживаемое негодование.
– Простите, mademoiselle?
– Ну же! Я жду! – Девушка, лицо которой было затенено складками ажурной черной шали, нетерпеливо топнула ногой. Нога, мелькнувшая из облегающей черной юбки, была маленькой, узкой, обутой в открытую черную туфельку, державшуюся на трех переплетенных тесемках не шире часового ремешка. Ее платье, выше локтей открывающее руки, было еще мыслимым для ресторанного зала, но представлялось просто невозможным на улице и в дневное время. Однако то, что в первое мгновение подумалось Сереже, было несомненной ошибкой.
Продолжая недоумевать, Сережа вытащил из кармана лиловый томик Надсона в скороходовском издании.
– Все верно. – Щелкнув серебряным замочком маленькой шелковой сумочки, девушка вынула и показала Сереже сложенный вчетверо листок чистой бумаги. – Идемте! Не спешите слишком явно. Возьмите меня под руку. У той скамейки ненадолго сядем.
Приноравливаясь к мелкому шагу девушки, Сережа пошел неторопливой, прогуливающейся походкой, почти открыто рассматривая обращенное к нему в три четверти лицо. Незнакомка оказалась старше, чем по первому впечатлению: ее чрезмерно узкое, с японскими глазами и острыми скулами бескровное лицо было тронуто у рта и век сеткой еле обозначенных усталых морщинок. Это придавало лицу отпечаток какой-то трагической, беззащитной хрупкости. Хрупкой и узкой казалась и лежавшая в Сережиной руке маленькая рука, украшенная тоже очень «не дневным» браслетом: сплошь уложенные пиропы образовывали обвившуюся вокруг руки змейку. Это был модерн в самом изысканном своем воплощении.
– Гранаты вовлекают в гибельные страсти всех, кроме Дев и Стрельцов, – перехватив Сережин взгляд, неожиданно произнесла девушка. – Чем сильней вовлекают, тем ярче горят. Но мне это безразлично. Это – подарок Артюра. Он сам это сказал, но все же подарил. Может быть – именно поэтому. Артюр – мой жених, который погиб в особняке Морозова в Трехсвятительском. Он был с Поповым.