Он полистал книгу, разглядывая фотографии, затем стал бегло просматривать тексты. Сразу бросалась в глаза сдержанность, с которой автор из США описывал события, происходившие тогда на спортивных аренах Берлина, особенно в сравнении с описаниями француза и итальянца. В его тексте имя фюрера почти не упоминалось. Да и подборка фотографий была посвящена в основном спортсменам, а не помпезным фотозарисовкам в духе Лени Рифеншталь.
Вот четырехкратный чемпион этих Игр Джесси Оуэнс — студент из университета штата Огайо. Пожалуй, главный герой Олимпиады. Мало того, что американец, так еще и негр. А вот Корнелиус Джонсон, Дэйв Ольбриттон и Делос Турбер — победители в прыжках в высоту. Снова американцы, двое из которых негры. А здесь Гитлер поздравляет в своей ложе Ганса Вёльке и Герхарда Штока, завоевавших золото и бронзу в толкании ядра в первый день соревнований. Это немцы. Приняв их и Тилли Флейшнер, победившую в тот же день в метании копья, Гитлер, вероятно, предполагал, что и дальше медали будут доставаться исключительно арийцам. И то, что кроме Оуэнса еще восемь американских негров завоевали золото, явилось для него большой и неприятной неожиданностью. Он демонстративно покидал в такие моменты свою ложу и не участвовал в награждениях, чем поставил в весьма неловкое положение членов немецкого Олимпийского комитета. Несмотря на победу Германии в неофициальном командном соревновании, он заявил после Игр, что они были нечестными и что впредь негров не следует пускать на Олимпиады.
На одной из фотографий было запечатлено прохождение французской национальной команды в день открытия Игр мимо трибуны с германским руководством. Они тогда подняли руки в римско-нацистском приветствии, желая потрафить немецкой публике и ее фюреру. Был гром аплодисментов. Гитлеру, на которого в этот момент устремилось несколько кинокамер, пришлось встать и приветствовать проходящих французов так же, как он приветствовал команду Германии. Один раз этот момент промелькнул в официальной кинохронике, а потом был вырезан из нее навсегда. В планы Гитлера не входило братание его подданных с теми, кому еще в «Моей борьбе» была совершенно четко отведена роль одного из главных будущих врагов.
Вангер хорошо помнил то лето. Они приехали тогда в Берлин всей семьей. По случаю XI Олимпиады столица рейха была пышно украшена. По вечерам на площади у Бранденбургских ворот в чашах, вознесенных на высокие столбы-пилоны с канелюрами на белых гранях, ярко пылали факелы. На центральных улицах бесчисленные красные полотнища со свастикой, вовсе не казавшейся тогда большинству людей на земле зловещим черным пауком. Четырнадцатилетней Эрне тоже купили маленький флажок. Она гордо им размахивала целый день, не выпуская из рук, пока где-то не потеряла.
Каким-то чудом профессору удалось тогда получить приглашение на Павлиний остров. Помог знакомый австриец — гость Олимпиады, и семья Вангеров оказалась в сказке. По случаю завершения Игр Геббельс устроил для иностранцев феерический ночной фестиваль на одном из романтических островов Хафеля. Это был карнавал музыки и света, в котором приняли участие лучшие театры и оркестры Германии. Волшебные смычки Йоста, Рамборна, Вольфа, Викке и других дирижеров соревновались друг с другом в искусстве, и вальсы Штрауса, перемежаясь с музыкой Гайдна, Бетховена, Моцарта и Генделя, плыли над сверкающими от огней фейерверка водами ночной реки.
Во всем тогда ощущалась атмосфера праздника. Даже антисемитская пропаганда была временно запрещена. Третий рейх прожил всего три с половиной года, а как многое изменилось. Какое сплочение нации… Перевороты и кровавые побоища на улицах, еще несколько лет назад повергавшие в трепет обывателей, остались кошмарным воспоминанием. Жесткой рукой были укрощены штурмовики, сделавшиеся теперь совсем тихими и культурными. Давно канул в Лету Фрейкорпс со всякими там бригадами вроде головорезов Эрхарда. Исчезли коммунисты, мечтавшие только о том, как бы окончательно развалить страну. Повсюду теперь молодые здоровые лица с задором в глазах.
Вот улыбающиеся эсэсовцы из оцепления наблюдают, как маленькие дети, едва научившиеся связно говорить, старательно тянут свои пухленькие ручки, приветствуя фюрера или кого-то из вождей. Пища нестройными голосками «Хайль!», они путают левую руку с правой, а то вытягивают и обе сразу, жмурясь от солнца и приводя в полное умиление почтенную публику. Вот полицейский любезно рассказывает приезжему иностранцу о достопримечательностях Берлина. Подростки из Гитлерюгенда развешивают гирлянды флажков на стенах, а их сверстницы из Лиги немецких девушек с веселым смехом помогают высаживать цветы на клумбах и мыть витрины фешенебельных магазинов на Курфюрстендамм. Те самые, что еще недавно сверкали грудами битого стекла на тротуарах.
А прямые, как стрела, автобаны! А роскошные лайнеры флотилии «Сила через радость», увозящие школьников и студентов к экзотическим островам! А тысячи детских спортивно-оздоровительных лагерей, где было совершенно неважно, сын ты стального магната или посудомойки!
Кто мог предположить тогда, что всего лишь через три года начнется война? А спустя еще год не только факелы на колоннах, даже вечерние окна погаснут в тысячах городов Европы. Их заменят блуждающие по небу лучи зенитных прожекторов и пожары. И следующие Олимпийские игры, сразу под номером XIV, пройдут только через двенадцать лет.
Профессор сдал книгу и вышел на улицу. Стоял теплый весенний день, хотя на перекидном календаре на рабочем столе в его кабинете значилось только семнадцатое февраля. В городе снега уже не было. Здесь, в Южной Германии, в отличие от Северной Померании — его родины — весна начинается совсем рано. В другое время ее приход радовал. Любители лыж на выходные устремлялись в горы. К их числу когда-то принадлежали и Вангеры. Во всяком случае, сам профессор с Мартином всегда раньше старались не упустить погожие дни, чтобы прокатиться по солнечным склонам Баварских Альп.
Но в этот раз он никуда не собирался. Его сын Мартин был на фронте, дочь Эрна все свободное от учебы время проводила, помогая матери, работавшей в Немецком Красном Кресте. В ушах еще звучал резкий голос Геббельса, твердившего об отмщении и тотальной войне. Третьего февраля был объявлен траур. Трехдневный, как в тридцать шестом по убиенному Вильгельму Густлову, но тогда это был фарс, наигранное горе, срежиссированное имперским шефом пропаганды, а сейчас — панихида по целой армии. Шестой армии, рванувшейся было к победе и славе на восток и оставшейся там почти целиком, без победы и без славы. Ко всему этому можно добавить ужас ночных бомбардировок. По наращиванию их интенсивности было хорошо заметно, как все более беспомощными становились хваленые люфтваффе и как набирали силу ВВС англо-американцев.
«На что они рассчитывают? — в который уже раз задавал Вангер себе вопрос. — На какое-то новое оружие? Но оно скорее появится у противника, а не у нас. Может быть, они надеются, что последний миллион мужчин, который удастся поставить под ружье, сможет переломить ситуацию? Но в одной только России в ответ выставят десять миллионов…»
Вечером, когда фрау Вангер была еще на работе, вернулась из университета Эрна. Она принесла свежий номер «Германского исторического вестника», полученный ею на почте по просьбе отца, и вынутую из почтового ящика газету «Дер дойче эрциер».
— Ты не можешь себе представить, что было у нас сегодня! — возбужденно затараторила она, скинув в прихожей легкое пальто и проходя с отцом в гостиную. По пути она сняла небольшую фетровую шляпку с сиреневой лентой на тулье, вытащила из волос пару заколок и, тряхнув головой, раскидала по плечам длинные волнистые локоны. — К нам приехал гауляйтер. Не тот, которого прошлым летом разбил паралич, а Гислер. Ну и мерзкий же, скажу тебе, тип!
Эрна плюхнулась в мягкое кресло и отдышалась.
В стране, где губная помада и тушь для ресниц находились едва ли не под запретом, а для поддержания цветущего вида молодым женщинам рекомендовались метательное копье или лыжный трамплин, эта двадцатилетняя девушка находилась в явно выигрышном положении. Со стороны могло показаться, что она все же пользуется косметикой, настолько выразительными были ее всегда чуть влажные глаза, красивые полные губы и детский румянец. На фоне большинства блеклых нордических подруг с соломенными волосами и выцветшими ресницами она выглядела ярким исключением, южным цветком, попавшим в оранжерею к северным эдельвейсам.
— Но-но, ты полегче со своими формулировками, — укорил ее профессор, — Любите вы с ходу приклеивать характеристики к людям, которые намного старше вас.
— Да? Жаль, что тебя там не было. — Эрна закинула ногу на ногу и, положив руки на подлокотники, изобразила на лице обиду. — Посмотрела бы я, какую ты сам дал характеристику этому распоясавшемуся грубияну.
Вангер тоже опустился в кресло и, надев очки, стал просматривать «Дер дойче эрциер» — официальный печатный орган работников образования.
— Так что он там с вами делал, этот Гислер? — спросил он рассеянно.
— Всячески нас оскорблял и унижал! — выпалила дочь. — Между прочим, и твоим коллегам досталось. Ну ничего, мы его вытолкали за дверь вместе со всеми охранниками. Будет знать, как хамить и унижать людей!
Профессор, быстро сняв очки, посмотрел на дочь.
— Что-что-что? Как это «вытолкали за дверь»? Кого вытолкали?
Из последующего затем сбивчивого рассказа он узнал о событиях этого дня. В действительности же, которая, впрочем, с поправкой на некоторую импульсивность Повествования почти соответствовала изложению Эрны, в университете произошло следующее.
Часов в одиннадцать старшекурсников нескольких факультетов собрали в актовом зале, отменив положенные на этот час занятия. Минут тридцать ожидали большое начальство и наконец дождались. В сопровождении нескольких не то охранников, не то секретарей в зал вошел упитанный человек в партийной униформе с парой золотых изогнутых дубовых листьев на красных петлицах. Остановившись на мгновение в дверях, он молча вскинул правую руку, резко опустил ее и направился к кафедре, держа в левой руке красную папку. Он был коротко стрижен, с почти выбритым затылком и висками, шел, несколько наклонив вперед бычью шею, в которую глубоко врезался ворот коричневой рубахи. Весь вид партийного руководителя Мюнхена и Верхней Баварии предвещал только неприятности. И они сразу же начались
Взойдя на подиум украшенной имперским орлом кафедры, Гислер уперся в нее руками и уставился тяжелым взглядом в зал Его люди и пара человек из ректората уселись за стоявший рядом длинный стол. Наступила пауза, которую иначе как тягостной назвать было нельзя. Наконец, достав из своей папки несколько листков бумаги, гауляйтер поднял их над головой.
— Кто-нибудь из вас догадывается, что это такое? — чуть ли не прорычал он, поводя глазами. — Только не нужно строить из себя пай-мальчиков и пай-девочек! Мол, ничего не знаем, не слышали, не видели. Я не хочу читать здесь всю ту грязь, что нацарапана на этих бумажках. Здесь нет ни слова правды и ни единой путной мысли. В то время как лучшая часть немецкого народа сражается с врагами на фронтах и, напрягая все силы, трудится во имя победы в тылу, нашлись мерзавцы, пытающиеся опорочить нашу борьбу, осмелившиеся усомниться в нашей победе. Эти отщепенцы посягнули на фюрера! — взвизгнул Гислер.
Он театрально швырнул листки на пол и, переведя дух, продолжил свою речь. Она была достаточно сумбурна, с многозначительными, на взгляд оратора, паузами и частыми перескоками с одной темы на другую. Досталось всем. Преподавателям за то, что у них под носом студенты вместо того, чтобы учиться, шушукаются по углам, пересказывая содержание этих «вонючих писем» так называемой «Белой розы» (при упоминании о «Белой розе» его лицо исказилось гримасой отвращения). Студентам за то, что вместо того, чтобы быть бдительными, они своим интересом к листовкам только подзуживают изменников к дальнейшим действиям. Их родителям за плохое воспитание в своих детях патриотических чувств. Местному руководству национал-социалистского союза студентов Германии за близорукость… И так далее и так далее. Прошелся он даже по женской молодежной организации «Вера и красота»,[5] но к тому моменту смысл его слов уже мало кто воспринимал.
Во время своей речи Гислер энергично жестикулировал. Его левая рука с широкой красной повязкой, расшитой гирляндой золотых дубовых листьев, грозно летала над кафедрой, в то время как кулак правой стучал по ее крышке. Некоторая несвязность изложения и развязный тон еще с первых минут заронили в слушателях подозрение в трезвости гауляйтера.
Аудитория сидела, вжав головы в плечи и опустив глаза. Все чувствовали себя виновными не только в существовании листовок, но и в военных неудачах последних месяцев и недель. Казалось, что тень Эль-Аламейна и драма Сталинграда, похоронные марши по которому отзвучали по всей Германии менее двух недель назад, тоже легли тяжкой виной на их плечи.
Что касается Пауля Гислера, то его нервозность была вполне объяснима. Уже несколько месяцев гестапо перечитывало эти самые прокламации. Они знали их содержание наизусть. Знали, что письма рассылаются в почтовых конвертах во все концы страны, включая Австрию, и что центр заговора, несомненно, в Мюнхене — на родине национал-социализма. Именно здесь появились первые листовки. Их обнаруживали в будках телефонов-автоматов вложенными между страниц телефонных справочников, а жители Мюнхена вынимали их из своих почтовых ящиков. Но главное, все это зародилось и вызрело именно здесь, неподалеку от священной для каждого немца аркады полководцев Фельдхеррнхалле, у подножия которой пролилась кровь первых нацистских мучеников.
Последнее обстоятельство было как раз наиболее неприятным. При этом косвенные факты указывали именно на студенческую организацию. Более того, зараза, похоже, расползалась. Недавно появились серьезные основания подозревать уже и Гамбургский университет в причастности к деятельности «Белой розы». И, несмотря на все старания, никого не удавалось схватить за руку. А тут еще на стенах домов стали появляться надписи. Профессор Вангер как-то лично наблюдал картину, как полицейские, размахивая руками, словно регулировщики на перекрестке, призывали прохожих не задерживаться, скорее проходить мимо стены, с которой несколько рабочих соскабливали большие белые буквы. До того как надпись загородили фанерными щитами, он успел прочитать: «Долой Гитлера!»
— Вы думаете, почему я пришел именно к вам? — продолжал гауляйтер. — Да потому что кто, как не вы, освобожденные от фронта маменькины сынки, способны на эту низкую измену! Ну ничего, я найду вам занятие, более полезное для нашей борьбы, чем протирание штанов. Вы у меня научитесь орудовать лопатой и киркой. А иные и пороху понюхают. Это я вам обещаю!
Во время очередной паузы кто-то из девушек нервно хихикнул. На несколько секунд воцарилась гнетущая тишина. Глаза Гислера прищурились, а лицо приобрело откровенно скабрезное выражение.
— А вам, фройляйн, я тоже подыщу работенку по силам. — Выдержав паузу, он обвел ряды студентов взглядом, задерживаясь на редких женских лицах. — Вы, я имею в виду всех студенток, станете рожать по ребенку в год для нужд фатерлянда и фюрера. — Он окончательно пришел в восторг от своей идеи. — А кто из вас не сможет в силу каких-то причин найти себе партнера, ну, там, рожей не вышла, так я приставлю своих людей. Ха! Ха! Ха!
При этих словах он кивнул в сторону стола с сидевшими там эсэсовцами и функционерами гауляйтунга. Не успели некоторые из них угодливо осклабиться, как кто-то из задних рядов вдруг выкрикнул: «Да он просто пьян!» Аудитория загудела, потом поднялся шум. Через несколько секунд в возмущенных выкриках трех сотен голосов полностью потонули слова пытающихся призвать к порядку преподавателей. Гислер некоторое время смотрел на происходящее с ухмылкой на лице, затем собрал свою красную папку и спокойно направился к выходу. Следом, подобрав с пола листовки, вышел его эскорт.
Студенты повскакали с мест и бросились к дверям. Несколько десятков человек выбежали в коридор и что-то кричали вслед удаляющемуся Гислеру. Но ни он сам и никто из его сопровождения даже не обернулись.
Но и после ухода гостей университет продолжал бурлить. Много лекций и занятий в тот день было сорвано. Говорят даже, что ближе к вечеру большая группа студентов вышла на улицу и устроила что-то вроде демонстрации протеста. Впрочем, однажды такое уже было, когда несколько десятков человек выступили в защиту профессора фон Рентелена, отстраненного от работы и посаженного под домашний арест. Рентелен как никто умел с помощью тонкой иронии или исторических сравнений выразить на своих лекциях негативное отношение к режиму. Но выразить так, что предъявить конкретное обвинение было очень сложно. До поры.