Около подводы крестьяне замолчали, и я слышал только их осторожное дыхание. Молчание затянулось, и прервал его после долгой паузы второй участник пленения:
— А ты, добрый человек, кто такой будешь? — спросил меня молодой, взволнованный голос.
— Человеком я буду, — ответил я, — а вы, разбойники, меня схватили и, поди, хотите ограбить.
— Не, ваше степенство, — уверил парень, — мы по крестьянству. — Он подумал и, видимо, решил перестраховаться: — А ты какой веры будешь, нашей али не нашей?
— Нашей, вашей, — ответил я, хотя и был записан в паспорте лютеранином. — Вы бы меня, братцы, развязали, а то тело затекло.
— Значит, ты не черт? — опять спросил молодой.
— Какой я тебе черт, — сердито сказал я. — Развяжите, перекрещусь.
— А откуда у стога упал? — с сомнением в голосе спросил мой ямщик.
— С воздушного шара, — брякнул я первое, что пришло в голову.
— Это как же? — хором изумились мужики.
— Вы что, такие темные, что не знаете, как люди на воздушных шарах летают?
— Оно, конечно, слыхали, как не слыхать, мы, чай, не темнота какая. Только люди всякое болтают, наш поп говорил, что летать по небеси, как ангелу, не по-хрестьянски. Да и оченно нам это сомнительно, как так можно по воздуху лететь, — проговорил мой возница.
— Чего сомнительного, будете в Москве, сходите на Ходынское поле, там каждый праздник на шарах летают.
— Так то в Москве, а мы вона где!
— Меня сюда ветром занесло…
— Так нету ветра же, — опять подал басок въедливый парень.
— Это снизу нету, а сверху есть. Поглядите, как облака бегут, — терпеливо объяснил я, боясь, что мужики окончательно запутаются и побоятся меня освободить.
Не знаю, глядели ли мужики в темное, закрытое низкими облаками небо, но мои доводы их начали убеждать.
— А кто отвезет меня на станцию, тот на водку получит, — внес я элемент материальной заинтересованности в наши налаживающиеся отношения.
Мужики отошли в сторонку и долго совещались. Потом вернулись и подняли меня со дна телеги. Я огляделся, снега на земле еще не было, и в осенней, густой темноте лица людей были почти неразличимы.
Я вел себя нарочито спокойно, не дергался и терпеливо ждал, пока с меня снимут путы.
— Ты уж, ваше степенство, на нас не серчай, — сказал мой ездовой. — Мы люди темные, увидели, что ты с неба упал, испужались, думали — нечистый.
Меня развязали, я попробовал вылезти из телеги, размять затекшие ноги, но тело так занемело, что меня повело, и пришлось остаться сидеть на сене.
— До деревни далеко ли? — спросил я хозяина своей повозки. Ехать ночью на железнодорожную станцию не было никакого смысла, это резоннее сделать утром.
— У нас село, — не без гордости ответил он, — а далеко ли, не скажу, может верста, а может, и боле.
— Звать-то тебя как?
— Еремеем кличут.
— Переночевать в селе место найдется?
— А чего ему не найтись, хоть у меня ночуй, если не побрезгуешь. Сам-то, из каких будешь, не учитель ли?
— Скорее врач, то есть доктор.
— Это дело хорошее, у нас на земстве тожеть дохтур есть. Оченно важный, осанистый дажеть.
— Лечит хорошо? — поинтересовался я, чтобы поддержать разговор.
— Это само собой, премного мы ими довольны.
Мужики разошлись по своим телегам, и мы тронулись.
— А что же ты сено не везешь? — спросил я, разглядев, как тяжело нагружена другая телега.
— Так мы ж тебя споймали, как ты упал, вот и еду порожним.
— А почему вы так поздно за сеном поехали? В такую темень?
— Днем-то, слышь, молотили.
Мы замолчали. Телега поскрипывала осями и стучала железными шинами по разъезженной, мерзлой дороге. Лошадь, прибавляя шаг, спешила в теплую конюшню. Запахло печным дымом и конским потом.
— До Москвы от вас далеко? — спросил я, нарушая молчание.
— Далече, — ответил Еремей, — ежели пешком, то и за день едва дойдешь.
— А на поезде? Ну, на паровозе?
— Это на машине-то, что ли? — уточнил он.
— Ну, да, на машине, — подтвердил я, вспомнив, что до массового появления автомобилей так называли паровозы.
— На машине-то, какой разговор, враз домчит. А тебе, барин, не страшно было на шару-то летать?
— Страшно.
— Вот я и кумекаю, что ни в жисть бы не полетел, боязно.
— Ну, а за сто рублей полетел бы? — поинтересовался я.
— За сто полетел бы, — подумав и взвесив, ответил Еремей. — Все от Бога, коли не попустит, так и не убьешься. Эх, грехи наши тяжкие, — непонятно по какому поводу промолвил мужик и перекрестился. — Так дохтур, говоришь?
— Доктор, — подтвердил я.
— А я слышу, вроде речь у тебя не мужицкая, а барская, вот тебе, думаю, и споймали варнака.
Постепенно наш неспешный разговор «закольцевался» и пошел по кругу. Мне надоело слушать и говорить одно и то же. Село все не показывалось.
— Скоро доедем? — поинтересовался я. И километр, и два мы давно проехали.
— Так уже, почитай, доехали. Вон и церква наша видна.
Я вгляделся в кромешную темень и различил что-то еще более темное, вероятно, церковь. Мужик остановил лошадь и перекрестился. Я, чтобы не вызывать подозрений, последовал его примеру, что возница тут же отметил:
— А я-то, думаю, ты вот давеча сказал, что православный, а сам не крестишься… А вот и моя изба, — показал он куда-то в сторону кнутовищем.
Мы проехали еще метров двести, и лошадь остановилась возле худых, щелястых ворот. Крестьянин соскочил с облучка, я вслед за ним выбрался из телеги. Была поздняя ночь, в селе не видно было ни одного огонька, и пришлось присматриваться, чтобы различить избу и подворье.
— Ты, ваше благородие, поди, продрог, пойдем в избу.
Однако, прежде чем проводить меня, он распряг лошадь и отвел ее на конюшню. Только после этого взял меня, как слепого, за руку и повел в избу. Из открывшейся двери дохнуло теплом и кисловатым запахом хлеба. Еремей подвел меня к невидимой лавке, помог сесть. В глубине избы началось движение, и женский голос спросил:
— Ты, что ль, Еремей.
— А то, — кратко ответил хозяин.
— А кто с тобой?
— Их благородие, дохтур, у нас переночуют. Постели, ежели что.
Женщина вышла из глубины дома, зажгла от еле теплившейся лампады лучину, и в ее неверном свете начала стелить мне на лавке у окна.
— Ложитесь, — пригласила она и деликатно ушла в глубь избы.
Я не стал чиниться и лег, сняв только ботинки. После непонятного обморока и тряской езды на телеге меня мутило, болел бок, который я, вероятно, ушиб при падении. Еремей ушел на улицу, как я подумал, прибрать упряжь и телегу, а я провалился в сон.
Проснулся я, как только за маленькими, тусклыми окнами начал сереть рассвет. Спину ломило от жесткой лавки, к тому же еще чесалось все тело.
В избе, вероятно, еще спали, и я, чтобы не будить хозяев, решил не вставать. Однако, долго полежать мне не удалось, по мне в разных местах что-то ползало. Я забыл о приличиях и как ужаленный вскочил с лавки. О существовании такого важного элемента обыденной стародавней жизни, как клопы, стоит только пожить в изнеживающих условиях нашего века, начисто забываешь. Однако, как только доведется вновь встретиться с этим народным средством против гипертонии, становится понятным, что у бытовой химии есть и положительные стороны, и травит она не только людей.
Мои резкие телодвижения никого не обеспокоили. В глубине избы по-прежнему было тихо, и я понял, что хозяев в ней уже давно нет. За время, что мне не доводилось посещать крестьянское жилище, оно не очень переменилось. Только, что стала более объемной русская печь, и на стенах появились картинки из народных сытинских календарей. Изба у Еремея оказалась новая, тесанные и струганные деревянные стены не успели закоптиться, и было заметно, что хозяин он «справный».
Я вышел в сени с чисто метеным полом, нашел бадейку с водой и напился. Когда я ставил на место ковшик, входная дверь тихо скрипнула, и в сени вошла молодая женщина с простым, приятным лицом. От неожиданной встречи она немного испугалась, но быстро оправилась и без смущения поздоровалась:
— Здравствуйте, как спалось?
— Спасибо, хорошо, — ответил я. — Извините, что вчера ночью разбудил вас.
— Пустое, — улыбнувшись, сказала хозяйка. — Скоро зима, тогда и отоспимся.
По речи и по тому, как молодая женщина улыбалась, она никак не походила на забитую, темную крестьянку.
— Вы раньше жили в городе? — задал я не очень тактичный вопрос.
— Почему вы так думаете?
— Мне так кажется, вы совсем не похожи на крестьянку.
— Вы правы, я жила в Москве, в… — она на секунду замялась, — в горничных.
Какими в начале двадцатого века были горничные, я представлял нечетко, но, как мне показалось, на горничную хозяйка не походила. Во всяком случае, разговаривать с ней на «ты» и фамильярничать мне было дискомфортно.
— Пойдемте в горницу, я накормлю вас завтраком, — прервала женщина затянувшуюся паузу.
Я посторонился, пропуская ее вперед. В избе стало уже совсем светло. Женщина принялась хлопотать по хозяйству, собирая на стол. Получалось у нее это не очень ловко, хотя выглядела она ладной и легонькой. Пока я ел ломоть свежего хлеба, запивая его молоком, хозяйка уронила ухват, чуть не выбив оконное стекло. Потом пустая обливная керамическая крынка выскользнула у нее из рук. Я инстинктивно кинулся помогать собирать разлетевшиеся по полу черепки, и мы столкнулись головами.
— Какая же я неловкая, — пожаловалась женщина, когда мы оба, потирая ушибленные места, встали друг против друга.
— Бывает, — сказал я, добавив сентенцию: — Чего в жизни не случается. Давайте, знакомиться, коль уже лбами столкнулись.
— Давайте, — улыбнулась она немудрящей шутке. — Меня зовут Наталья Александровна.
Я тоже представился своим новым именем.
— Василий Тимофеевич Харлсон.
То, что молодая женщина назвала свои имя и отчество вместо крестьянского уничижительного прозвания «Наташка», как и ее неловкость, утвердили меня в мысли, что она, скорее всего, не настоящая крестьянка.
— Давно изволите жить в деревне? — витиевато, в старинном стиле поинтересовался я.
Наталья Александровна вскинула брови, удивленно глядя на меня.
— А почему вы решили, что я не деревенская? Может быть, я местная, просто работала в городе горничной.
— Мне кажется, деревенские девушки так, как вы, не разговаривают, — ответил я.
Наталья Александровна подозрительно посмотрела мне в глаза:
— Сударь, вы, случайно, не филер?
— Увы, должен вас разочаровать, я всего-навсего проезжий, попавший в неприятную историю.
— Еремей говорил мне какую-то глупость о воздушном шаре, я, признаться, ему не поверила.
— Почему же глупость, на воздушных шарах летают уже лет сто. Это, сударыня, прогресс.
— Но не так далеко от Москвы! — парировала она.
— Чего же здесь далекого, километров тридцать-сорок, то есть, я хотел сказать, верст.
— Я слышала о метрических мерах, — холодно сообщила «горничная».
— Не на Бестужевских ли курсах? — не удержался я от подначки.
— Все-таки вы шпион, — грустно сказала Наталья Александровна. — Что же, идите, доносите, я готова пострадать за народ!
— За кого? — переспросил я. — Вы это, что, серьёзно? Я, вообще-то, думал, что вы жена хозяина, если ошибся, извините. Вы, вероятно, революционерка? — добавил я, начиная понимать, с кем меня свела судьба.
— Вам не нравятся революционеры?! — с вызовом спросила девушка.
— Ну, что вы, товарищ, я от них просто балдею, — ответил я совершенно серьезно.
Барышня не сразу врубилась в то, что я сказал, и переспросила:
— Извините, что вы делаете?
— Балдею, в смысле тащусь. Я восхищаюсь ими, то есть вами. Помните слова: «Пока свободою горим, пока сердца для чести живы, мой друг, Отчизне посвятим души прекрасные порывы!»
Однако, похоже, что стебался я недостаточно убедительно, и во вспыхнувших глазах Натальи Александровны, уже собравшейся пострадать за народное дело, появилось сомнение.
— Вы хотите сказать, — неуверенно начала она, — что вы «балда» и только потому восхищаетесь людьми, жертвующими свои жизни за счастье народа?
— Почему, собственно, «балда» ? А, это, в том смысле, вы думаете, слово «балдеть» произошло от «балда»? Возможно, вы правы… Балдеть — значит наслаждаться своей глупостью. Человек, он чем глупее, тем счастливее. Нет никаких нравственных проблем, рефлексий, чувствуешь себя самым умным на свете, истиной в последней инстанции. Вот вы, будучи революционеркой, точно знаете, что нужно народу? — не без раздражения, говорил я. Собеседница была уже второй «революционеркой», с которой меня столкнула жизнь, и никакой особой теплоты к барышням, борющимся за счастье трудящихся, у меня не было. Оно, конечно, я помнил о женщинах в русском селенье, которые и коня на скаку остановят, и в горящую избу войдут, но когда люди не очень знают, что делают, и к каким последствиям могут привести их поступки, мне совершенно не нравится.
— Я не поняла то, о чем вы сейчас говорили, — сердито сказала Наталья Александровна, видимо, ничего не поняв или запутавшись в моих рассуждениях, — но то, что касается народа, да, я точно знаю, что ему нужно. Нашему народу нужна свобода и просвещение!
Разговор становился нервным. Забавно было, попав из нашего мутного времени с размытыми идеалами в сравнительно недавнее прошлое, так сразу столкнуться с борцом за не оправдавшие себя идеалы.
— Зачем, позвольте спросить? — невинным тоном поинтересовался я.
— Чтобы идти в светлое будущее! — твердо, без раздумий ответила барышня, вздернув подбородок.
— Ну, свобода — пускай, свобода — дело такое, условное, а вот просвещение — до какого предела оно нужно народу? Притом по какому курсу вы хотите его учить, гимназическому или университетскому? Латынь нужна нашему народу? Скажем, Еремею?
От моего напора и нестандартной постановки вопроса барышня, кажется, немного растерялась и не сразу нашла, что ответить.
Потом все-таки сказала:
— Это вопрос спорный, я как-то не думала об этом. Пусть не латынь, зачем же сразу латынь, но крестьяне должны знать и письмо, и счет…
— Значит, мы с вами будем учиться в университетах и на этих, как их там, Бестужевских курсах, а для крестьян хватит и начальной школы? Где же равноправие?!
— Для начала — хватит и начального образования, — твердо заверила барышня. — А потом, в будущем, все будут образованы. Мы, — она опять подозрительно посмотрела на меня, — революционеры-народники, не все, конечно, а мои единомышленники, считаем своим долгом, пусть малыми делами, бороться за просвещение народа!
Собираясь в 1901 год на предполагаемую встречу с Чеховым, я и думать не думал, что встречусь с революционерами. Я не знал, о чем еще можно поговорить с народницей типа Натальи Александровны. В советское время всех заставляли изучать историю КПСС, а всякие до большевистские партии упоминалось обзорно. В памяти из школьной истории застряли названия партий вроде «Народная воля», «Черный передел», но все я помнил так туманно, что распространяться на эту тему не рискнул, чтобы не ляпнуть несуразицу.
К революциям, переворотам и борьбе за свободу у меня сложилось двоякое отношение. С одной стороны, все революции приносят зло и кровь, причем за высокие идеи страдают обычно не причастные к ним люди. С другой стороны, если бы не было борьбы за свои права, не существуй возмущение униженных и оскорбленных как угроза, власть имущие так и держали бы менее шустрых соотечественников в рабском или крепостном состоянии. Потому я не стал вменять девушке в вину известный мне негативный опыт Октябрьской революции, также с одной стороны превратившей Россию в сверхдержаву, с другой — залившей ее кровью и слезами миллионов. Попытался понять, что, собственно, представляет собой моя оппонентка.
— А вы, Наталья Александровна, если это, конечно, не тайна, представляете какую партию? — серьезно спросил я.
— А вам, Василий Тимофеевич, зачем это нужно знать? — пристально глядя на меня, спросила подозрительная барышня.
— Да так просто, после того, как я упал с воздушного шара, немного подзабыл, что сейчас происходит в России. В голове не все ясно, боюсь, что у меня частичная потеря памяти. Плохо я все это представляю. Ведь «Народная воля» вроде бы к двадцатому веку уже развалилась, а социал-демократы и социалисты-революционеры еще не организовались. Я, знаете ли, далек от революционных течений…