— Вы его, случайно, не обожаете?
— Нет, как можно, он совсем молодой и потом... я не знаю, как объяснить, но в нем есть что-то такое, не совсем понятное... Он смотрит на меня очень странным взглядом, я мешаюсь...
За разговорами завтрак наш давно простыл и был убран почти нетронутым. Мы одновременно встали из-за стола и разошлись по своим комнатам. Екатерина Дмитриевна ушла немного поспешнее, чем всегда. Я догадался, что она торопилась расспросить горничную о тайнах полов.
К обеду хозяйка не вышла. Я спросил Марьяшу, что с барыней, она хмыкнула и хитро на меня посмотрела.
Отложив обед на потом, я пошел объясняться. На мой стук никто не ответил, и я без разрешения вошел в спальню. Екатерина Дмитриевна сидела в кресле, закрыв глаза платочком.
— Что случилось, — встревоженно спросил я. — У вас опять болит голова?
Кудряшова не ответила, только отрицательно покачала головой.
— Вы чем-то расстроены?
— Ах, оставьте меня, — проговорила она и заплакала.
Понятное дело, я ее не оставил. Напротив, придвинул второе кресло и уселся рядом, почти касаясь ее колен своими.
— Ну, что вы, голубушка, право, как можно. Что случилось такого ужасного?
— Ах, как вы могли! Оказывается, вы все знали! Это просто ужасно! — восклицала между всхлипываниями Екатерина Дмитриевна. — Вы теперь будете меня презирать!
— Да за что я вас должен презирать! — возмутился я. — Что я сделал вам плохого?!
— Уйдите, ради Бога, уйдите! Мне так стыдно!
— Вот вы поминаете Господа, а между тем, сомневаетесь в Его мудрости, — с упреком сказал я.
Однако, Екатерина Дмитриевна меня не слушала, рыдая все громче и отчаянней, Я сходил на кухню и принес ей стакан холодной воды. Чтобы заставить ее выпить, пришлось почти силой отрывать от лица ладони. В конце концов, я победил, и она, стуча зубами по краю стакана, сделала несколько глотков.
— Я больше никогда не смогу посмотреть вам в глаза, — заявила зареванная красавица, опять пряча лицо в мокрый платок.
Когда взрыв отчаянья немного утих, я опять привлек к себе на свою помощь Бога.
— Когда Господь создал человека, он намеренно разделил его на две половинки, чтобы они могли соединиться воедино, — толковал я. — По вашему же мнению выходит, что Господь Бог поступил неправильно. Вспомните писание, что Он велел: «Плодитесь и размножайтесь». Так что в этом может быть порочного и стыдного?!
Постепенно мои слова начали доходить до страдалицы, и рыдания сделались чуть тише.
— Кто же виноват, — продолжил я, — что в вашем пансионе не преподавали зоологию и биологию. Вышивание вещь хорошая, но детей нужно учить и основам живой природы.
— Но ведь это Дьявол под видом змея искусил Адама и Еву, значит это грех! — вступила в дискуссию Екатерина Дмитриевна, перестав плакать.
— А кто создал Дьявола, разве не сам Господь? Притом Спаситель своей кровью искупил первородный грех! Простите, Екатерина Дмитриевна, вы ведь образованная женщина, Гете читали и Жорж Санд. Почему же вы к самым возвышенным проявлениям человеческого духа, к любви, относитесь как к чему-то грязному и постыдному!
В ходе спора я сделал вывод, что в благородных пансионах девушек учат не очень хорошо. Против моего относительно регулярного образования пансионерка не выстояла. Спасовала от простеньких логических построений...
Сомневаюсь, что мне удалось убедить Екатерину Дмитриевну в том, что великая любовь проявляется не только в совместном любовании луной, но плакать она окончательно перестала.
Спор наш не прекратился, он начал носить познавательно эротический характер. Теперь мы говорили о любви с легкой примесью чувственности. Несмотря на разъяснения Марьяши, механику отношений полов хозяйка продолжала представлять себе очень смутно. Я не рискнул продолжить просвещение из-за боязни увлечься предметом и перейти к практическим действиям. В принципе это было возможно, но грозило большими осложнениями в дальнейшем.
Глава 4
О эти разговоры о любви! Как они постепенно засасывают участников в омут чувственности. Теперь, когда мы бывали наедине, я уже почти не отпускал прелестную ручку и периодически, словно невзначай, подносил к губам. Этого больше не возбранялось, и бровки не хмурились.
Когда мне оставалось совсем немногое, плавно перейти от разговоров о платонической любви к женской эмансипации и, воспользовавшись неопытностью оппонентки, погубить смертельным грехом ее душу, я брал себя в руки. Каждый раз все с большим трудом.
— А не пойти ли нам пообедать? — как-то сказал я, в очередной раз разрушая прозой жизни греховное наваждение. Екатерина Дмитриевна опомнилась, отняла у меня руку и встала со своего кресла так, будто между рами ничего и не происходило.
— Пожалуй, я тоже голодна, — согласилась она, и мы перешли в столовую.
За столом, когда мы ели перестоявший обед, разговор велся на другие темы. Любовь и все, что с ней связано, мы аккуратно обходили. Екатерина Дмитриевна принялась рассказывать, что произошло в стране за последние пятьдесят лет, и я убедился, что в ее пансионе историю тоже толком не изучали. Про войну с Наполеоном она еще немного знала, а о восстании декабристов даже не слышала. Это было удивительно, потому что в ее книжных шкафах стояло много хороших книг, и что-нибудь о таком важном событии должно было непременно просочиться через николаевскую цензуру.
Возможно, предполагая, что я все равно ничего не знаю о прошлом, она намеренно пропустила этот эпизод истории. Впрочем, и последней войне она почти не уделила внимания, хотя та была совсем недавно.
Чем дольше я общался с Кудряшовой, тем более противоречивые чувства у меня возникали. Катя была воспитана и образована очень неровно. С одной стороны стремилась к равноправию, с другой — примитивно боялась греха и «чужой молвы». Много читала, но отличить хорошую книгу от плохой не могла. Ее совсем не заинтересовал Л.Толстой, только что ставший широко известным. Она не слышала о Гоголе и лучшим российским романом считала «Ивана Выжигина» Фадея Булгарина, автора, сколько я помнил, ставшего в истории литературы образцом выжиги и конъюнктурщика, сумевшего сделать из журналистики и писательства выгодный бизнес.
Сравнивать Екатерину Дмитриевну с Алей, было бы «некорректно», как говорят наши политиканы, когда не хотят ответить на прямо поставленный вопрос. Однако, если их все-таки сравнить, то мне кажется, что Аля была интересна своей искренностью и органичностью, а Екатерина Дмитриевна — непредсказуемостью. Не знаю, в кого из них я бы влюбился, если бы довелось встреть этих женщин одновременно, пока же я путался в противоречивых чувствах и хотел обеих.
После этого «незавершенного» обеда хозяйка отправилась к себе, а я решил проведать свою «машину времени». Планов на будущее у меня пока не было, но я не исключал, что после возвращения Дуни попытаюсь отправиться «домой».
В начале пятого после полудня я огородами, напрямик, пошел к своей роковой «хоромине». Троицк по-прежнему не изобиловал многолюдством, и никто не встретился мне на пути. Через пятнадцать минут быстрой ходьбы я уже подходил к замку. Шел, открыто, не таясь, не ожидая особых неожиданностей. Когда я попал в это время, «хоромина» была в плачевном состоянии, и я не думал, что попасть в него будет трудно. Однако, приблизившись, увидел, что из открытых настежь ворот выезжает крестьянская телега. Мужичок на облучке вежливо снял шапку и поклонился. Был он самым обычным возчиком, без налета средневекового колорита.
— Доброго здоровья, ваше степенство, — приветствовал он меня.
— Бог в помощь, — ответил я, останавливаясь.
— Спасибо, — ответил мужик, кланяясь, и придержал лошадь.
— Смотрю, ворота открыты, никак какую работу делаешь? — поинтересовался я.
— Так Андрей Степанович начали здесь анбары строить, — охотно разъяснил возчик.
— И давно начали?
— Да почитай уже третью неделю.
— Поглядеть можно?
— Погляди, ваше степенство. За погляд денег не берут, десятник у нас не злой.
Он тронул лошадь вожжами, и она потрусила по разъезженной дороге. Я без опаски зашел во двор. Здесь кипели трудовые будни. Человек до тридцати рабочих копалось в земле, отрывая траншеи под фундамент Выкошенный от бурьяна двор был завален строительными материалами. Я первым делом бросился к моему «магическому камню». Его на месте не оказалось. Тут же ко мне подошел чисто одетый мужик, видимо, десятник, и вежливо поздоровался.
— Чем изволите интересоваться?
— Да вот, на этом месте был старинный камень, куда он делся? — спросил я, пытаясь скрыть волнение.
— Поди, мои каменщики на бут покрошили, — ответил десятник. — Велел им ничего без спроса не ломать, так разве послушаются. Петруша, — закричал он, — куды отсель камень дели?
К нам подошел Петруша и придурковато осклабился:
— Известное дело, поломали.
— Я чего велел, я говорил ничего без меня не ломать! — стал выговаривать десятник.
Я не стал слушать бесполезные разговоры и, как пришибленный, пошел восвояси. Жизнь ставила передо мной очередную задачу...
Не знаю, чьи это происки, но путь домой опять перекрылся Кто такой Андрей Степанович, и почему он начал стоить амбары именно в тот момент, когда я здесь появился, было не суть важно. Скорее всего, это какой-нибудь здешний купец-«прогрессист», не испугался дурной славы заклятого места. Интересней было узнать, кто его побудил к такому смелому поступку.
Считать, что это простое совпадение, у меня не было никаких оснований. Мне даже подумалось, так ли случайно я попал в новый дом Котомкиных и очень быстро сошелся с правнучкой Фрола Исаевича. Если быть самокритичным, то нужно признать, что объективно у меня было очень мало шансов понравиться такой красавице Я был изнурен долгой болезнью, нищ, плохо одет и мог вызвать только жалость. То же, как развивались наши отношения, говорило об обратном.
В хмуром настроении я вернулся домой. Меня там ожидал новый сюрприз в лице модного портного, принесшего мне готовый сюртук и несколько единиц одежды на примерку. Сюртук оказался так быстро сшит, что это вызвало мое недоумение.
— Как вам удалось так быстро управиться? — спросил я портного.
— Это, ваше степенство, не задача, мы теперича не руками, а и на машине шьем.
— На какой такой машине? — удивленно спросил я.
Откуда в эти годы могла появиться швейная машинка, я не представлял, мне казалось, что ее изобрели в начале двадцатого века.
— Известно, на портновской.
— Откуда она взялась?
— С заграницы получена, иностранная вещь. Это, ваше степенство, процесс, называется. Вот, полюбопытствуйте, какую строчку дает!
Я полюбопытствовал, строчка действительно была машинная.
— А почему она такая кривая? — поинтересовался я.
— Чего кривая? — удивился портной и, не глядя на разложенный на столе сюртук, принялся пальцами подбивать свой завитой кок.
— Строчка, вот здесь прямо идет, а дальше как-то волной.
— Так машиной-то шито, — с легким презрением посмотрел на меня локомотив прогресса. — Небось, вы в старину не думали, что мы так жить будем? Ничего, ваше степенство, как паровоз увидишь, поди, от удивления с ума тронешься. Представляешь, повозка без лошадей ездит, а из трубы дым идет. Это тебе не «фу», а умственная вещь!
Похоже, в городе уже все были в курсе того, кто я такой, и моей «летаргической» истории.
— Паровоз — это конечно! Кто бы спорил. А строчка-то почему кривая?
— Эка ты, ваше степенство, заладил как попка-попугай: «кривая да кривая»! Что же за беда тебе, коли она даже и кривая? Ее же не какая-нибудь глупая баба, а машина шила, понимать нужно! Это же форменный процесс — умственная вещь!
Я, почувствовав, что переспорить портного не удастся, смирился и надел сюртук. Он был и не моего размера, и кривая строчка дала-таки себя знать. От подмышки до низа он сидел как-то куце. Хотя, если подойти к покрою и исполнению платья с позиции оригинальности, вроде как к эксклюзивной модели, да еще и «от кутюр», то вещь смотрелась очень оригинально.
— Ну, что я говорил?! — воскликнул портной, с удовольствием разглядывая меня. — Сидит как влитой! Такой сюртук и в Петербурге не сошьют!
— Так я и не спорю, — миролюбиво согласился я, — только посмотри, как в боках морщит, и почему один рукав до пальцев достает, а другой как-то коротковат?
— Где? — поразился портной.
Я показал руки.
— Так у тебя, поди, руки разные, одна короче, другая длиннее!
— А мне сдается, что рукава от разных сюртуков пришиты. Да и цветом разнятся, этот вроде как синий, а другой в голубизну отдает!
— А у тебя, ваше степенство, как с глазами?
— Нормально.
— У меня тоже глаз как у орла, а я ничего такого не замечаю. Ты, мне сдается, ваше степенство, над простым тружеником фордыбачишься! И то тебе не так, и се. Сюртук-то не просто так, а на машине сшит! Процесс! Это тебе понятно?
— Так носить-то его мне. Что же теперь каждому встречному-поперечному, которые надо мной смеяться станут, про паровоз рассказывать?
— А причем здесь паровоз-то? — искренне удивился портной, уже забывший начало разговора.
— Ну, потому, как прогресс и швейная машина.
— Я что-то тебя, ваше степенство, понять не могу. Куражишься ты над тружеником или как? Тебе нужон сюртук или нет?
— Нужон!
— А почему ты фордыбачишься?
— Боюсь такой одеждой людей напугать. Представляешь, увидит меня брюхатая баба и скинет ребенка со страха. Меня ее муж потом по судам затаскает.
— Чья баба-то скинет? — вытаращил глаза, совсем запутавшись, мастер нового типа.
— Не знаю, какая-нибудь встречная.
— А ты ее почто, напугал? За это в участок сведут! Милое дело! Зачем же чужих баб пугать. У нас теперь, чай, не старые времена. Это у вас в старину над народом можно было куражиться, теперь шалишь, у нас процесс и посвещение!
— Просвещение, — поправил я.
— Я и говорю. Набили мошну и радоваетесь! За деньги совесть-то не купишь!
— А что с сюртуком делать? — вернулся я к началу диспута.
— С каким сюртуком? — не понял портной.
— С этим. Сидит как на корове седло. Весь ежится. Рукава разной длины, да еще другого цвета.
— А, так ты про сюртук толкуешь?! Так бы сразу и сказал. А ты девке Марьянке вели его погладить, вот он и сядет по телу. Про утюг слыхал?
— Доводилось.
— Ну вот, а что у тебя руки разные, не беда. Ты одну, которая короче, в карман спрячь, а которая длиннее, за обшлаг заложи и стой как Напальен.
— Что еще за Напальен?
— Вот серость, — удивился портной. — Ты что, Напальена не знаешь, который Москву спалил?
— Знаю, — сознался я, поняв, что если обсуждать московский пожар, то мы никогда не дойдем до сюртука.
— А то, что цвет тебе другой блыжется, это вообще, тьфу! Отдай выкрасить в черный и все дела. Черный (цвет — он даже лучше будет смотреться и меньше марается. Только не носи в красильню к Селиванову, спортит! Отдай моему куму Панферову. Уж этот мастер, всем мастерам мастер.
— Как ты?
— Нет, как я — таких тут и не бывало. Я, ваше степенство, так шью, что любо-дорого. Ты не смотри, что я в Троицке живу, меня не то, что в Москве или Петербурге, в Париже знают. От ихнего короля посла присылали, звали ему мантию шить! Только шалишь, оне нам Севастополь спалили, а я им буду стараться! Кукиш я ихниму послу показал.
Я подыграл портному и вежливо им восхитился:
— О чем разговор, мастера сразу видно. Только этот сюртук ты сам носи. А я пока и в поддевке похожу.
— Неужто не глянулся?
— Глянулся, да носить я его не смогу.
— Хорошенькое дело, пятый заказчик его мерит и никому не глянется. Чудеса, да и только. Тогда может, этот подойдет? — спросил портной, вынимая другой, уже покрашенный, надеюсь, не кумом Селивановым, в черный цвет. — Только он не машиной, а бабой-модисткой пошитый, — добросовестно предупредил портной.