Господин военлёт - Дроздов Анатолий Федорович 25 стр.


Господа военлеты, вам, чье сердце в полете,
Я аккордами веры эту песню пою.
Тем, кто дом свой оставил, живота не жалея,
Свою грудь подставляет за Отчизну свою.
Тем, кто выжил в шрапнели, в кого пули летели,
Кто карьеры не делал на паркетах дворцов.
Я пою военлетам, живота не жалевшим,
Щедро кровь проливавшим по заветам отцов. [3]

Здесь нельзя петь «от солдатских кровей», здесь крови не жалеют – ни своей, ни солдатской. Ее действительно льют щедро. Здесь нет матерей, которые создают комитеты, дабы уберечь единственное, взращенное без мужа чадо от грубых сапог и неучтивых сержантов. Здесь бабы рожают по десять и более детей, им некогда над ними трястись.

Военлеты, военлеты, сердце просится в полеты.
За Россию, за Отчизну до конца.
Военлеты, россияне, пусть Победа воссияет,
Заставляя в унисон звучать сердца.

Мне никогда не нравилось в оригинале «свобода воссияет». Для кого свобода? Для тех, кто грабил и продолжает грабить Россию? Пусть мы не увидим победы, но стремиться к ней надо. Правда, я воспринимал песню на слух, и, возможно, там нет слова «воссияет». Возможно, там поется «в вас сияет», тогда это совсем другое дело.

Господа военлеты, вы сгорели в полете.
На разрытых могилах ваши души хрипят.
Что ж мы, братцы, наделали, не смогли уберечь их.
И теперь они вечно в глаза нам глядят.
Вновь уходят солдаты, растворяясь в закатах,
Позвала их Россия, как бывало не раз.
И опять вы уходите, вы стремитесь на небо.
И откуда-то сверху прощаете нас.

Ольга вступает за спиной – тоненько и пронзительно:

Так куда ж вы уходите, может, прямо на небо?
И откуда-то сверху прощаете нас.

Финальный куплет поем дуэтом:

Военлеты, военлеты, сердце просится в полеты.
За Россию, за Отчизну до конца.
Военлеты, россияне, пусть Победа воссияет,
Заставляя в унисон звучать сердца…

У Егорова глаза мокрые, Сергей отвернулся, Турлак смотрит в стол. Не я тому причиной. Как удалось «эскадронщику» написать такую пронзительную песню, мне до сих пор непонятно.

– Что-нибудь повеселей нельзя? – спрашивает Турлак. Он говорит грубо, но я не в обиде: поручика тоже пробрало. Есть у нас и веселее.

– Про одно крыло споешь последней! – шепчет мне Ольга и убегает. Эта лисичка что-то задумала.

Дождливым вечером, вечером, вечером,
Нам, военлетам, скажем прямо, делать нечего,
Мы приземлимся за столом,
Поговорим о том, о сем
И нашу песенку любимую споем:
Пора в путь-дорогу,
Дорогу дальнюю, дальнюю, дальнюю идем,
Над милым порогом
Качну серебряным тебе крылом…
Пускай судьба забросит нас далеко, – пускай!
Ты к сердцу только никого не допускай!
Следить буду строго,
Мне сверху видно все, – ты так и знай! [4]

Улыбаются. Эту песню мне не пришлось переделывать, она и без того хороша. Только пару слов… А Турлак не унимается:

– Хорошо вам, Павел Ксаверьевич, есть кому крыльями качать. У вас кузина. А нам кому прикажете?

Сейчас спою!

Мы, друзья, перелетные птицы.
Только быт наш одним нехорош:
На земле не успели жениться,
А на небе жены не найдешь.
Потому как мы воздушные солдаты!
Небо наш, небо наш родимый дом.
Первым делом, первым делом аппараты.

– Ну, а барышни? – доносится из-за перегородки.

– А барышни – потом!

Первым делом, первым делом аппараты.
Ну, а барышни? А барышни – потом.

Все смеются. А я добавляю:

Нежный образ в мечтах приголубишь,
Хочешь сердце навеки отдать,
Нынче встретишь, увидишь, полюбишь,
А назавтра – приказ улетать.
Потому как мы воздушные солдаты!
Небо наш, небо наш родимый дом.
Первым делом, первым делом аппараты.
Ну, а барышни? А барышни – потом.
Первым делом, первым делом аппараты.
Ну, а барышни? А барышни – потом.

Ну, и финальный аккорд:

Чтоб с тоскою в пути не встречаться,
Вспоминая про ласковый взгляд,
Мы решили, друзья, не влюбляться
Даже в самых прелестных наяд.

«Девчат» нельзя, это слово простонародное. А про наяд господа офицеры знают – на Пушкине с Лермонтовым росли.

Потому как мы воздушные солдаты!
Небо наш, небо наш родимый дом.
Первым делом, первым делом аппараты.
Ну, а барышни? А барышни – потом.
Первым делом, первым делом аппараты.
Ну, а барышни? А барышни – потом. [5]

Из-за перегородки выглядывает Ольга, загадочно подмигивает мне. Понятно.

– Господа! – говорю. – Вы не устали?

– Нет-нет! – заверяют в один голос.

– Вы сочиняете песни сами? – интересуется Егоров.

– Нет, Леонтий Иванович! Их пели другие, я только запомнил. А сейчас песня английских летчиков.

И совсем не «английских» – американских. Но Америка пока не воюет, к тому же нам без разницы.

Мы летим, ковыляя во мгле,
Мы ползем на последнем крыле,
Бак пробит, хвост горит, аппарат наш летит
На честном слове и на одном крыле.

Первый куплет предусмотрительно опущен. На аппаратах нет голосовых раций, в этом времени они размером с вагон. Играю жесткими аккордами, только так можно передать суровость песни. Из спальни появляется Ольга. На ней моя летная кожаная куртка с подвернутыми рукавами, летный шлем и очки. В руках – зажженная свеча. Ольга изображает подбитый самолет. Это очень модно в этом времени – живые картины. Одна рука Ольги – то самое последнее крыло, вторая со свечой отведена за спину – хвост, который горит. Покачиваясь, она кружит вокруг стола. Наивно, но гости смотрят, не отрываясь.

Ну, дела! Война была!
Били в нас германцы с каждого угла,
Вражьи летчики летали во мгле —
Размалеваны, орел на орле.
Но германец нами сбит,
А наш «птенчик» летит
На честном слове и на одном крыле.
Ну, дела! Война была!
Но германца разбомбили мы дотла!

Ольга изображает сброс бомб. Где только видела?

Мы ушли, ковыляя во мгле,
Мы к родной подлетаем земле.
Вся команда цела, и машина пришла —
На честном слове и на одном крыле. [6]

Финальный аккорд. Гости аплодируют. Ольга запыхалась, но улыбается. Господа офицеры не отказывают себе в удовольствии приложиться к ручке. Похоже, мы выполнили поставленную задачу.

– Господа! – говорит Егоров. – У меня для вас новость. Отряду предстоит высочайший строевой смотр.

Если б в дом вошло привидение, наше удивление было бы меньшим.

– Его императорское величество, верховный главнокомандующий, выразил желание приехать к летчикам. Нас выбрали по простому принципу: нигде нет столько награжденных.

Штабс-капитан, по лицу видно, доволен. Командовать отрядом, где у всех летчиков – грудь в крестах, почетно. Были у нас военлеты и без крестов, только недавно их похоронили. Если Е.И.В. останется довольным, наград в отряде добавится.

– Признаться, я сомневался, – продолжает Егоров. – Сами понимаете, военлеты не строевики. Даже хотел отказаться от чести. Сегодняшний вечер убедил меня в обратном. Павел Ксаверьевич – человек, наделенный многими дарованиями. Думаю поручить ему подготовку отряда к смотру. Как считаете, господа?

Господа в своем мнении единодушны. Они очень довольны, что поручают не им. Любая инициатива в любом времени наказуема исполнением. С какого бодуна я сегодня распелся?

– Согласитесь, господа, строевая песня у нас уже есть! – заключает Егоров.

* * *

Есть просьбы, в которых нельзя отказать, но и выполнить их страшно. Сан Саныч попросил: он был верующим человеком, сам он не мог. Айнзац-группа все же достала нас. Мы отбились, уйдя в лес, но пуля угодила полковнику в бедро. Поначалу он бодро хромал, но через день слег. Я пробовал его тащить, но одному, без помощников – труба дело. К ближайшей деревне я его бы сволок, но все окружающие селения были заняты немцами – на нас шла охота. Слякотной осенью, в шалаше, без еды и медикаментов… Кожа вокруг раны полковника вздулась и почернела, при нажатии пальцем хрустела. Мы оба понимали, что это значит. Чернота добралась до паха; Сан Саныча не спасла бы даже ампутация.

– Уходи! – сказал он мне хмурым утром. – Ты молод, здоров и умеешь воевать. Ты дойдешь! Расскажешь там…

Я пообещал. У меня были большие сомнения насчет того, станут ли меня слушать, но умирающим не отказывают.

– Как только я впаду в забытье, – попросил он. – А сейчас отойди – я помолюсь.

Я отошел. Следовало собрать грибов – третьи сутки мы ели только их. Варили ночью: днем могли заметить дым. Вблизи шалаша грибов уже не было, пришлось идти далеко. Когда я вернулся, Сан Саныч был без сознания. Я поставил котелок с ненужными уже грибами и достал парабеллум. Полковник дышал тяжело и хрипло, даже в беспамятстве он стонал от боли. Я приставил ствол к его груди – как раз против сердца, и нажал курок…

Через час я был в ближайшей деревне. Немцы только-только ее оставили, жители испуганно прятались по домам. Я достал парабеллум и очень внятно объяснил, что мне надо. В лес я вернулся на телеге в сопровождении двух угрюмых мужиков. Мы положили тело на повозку и отвезли в деревню.

Сан Саныч категорически запретил мне это делать, однако теперь я командовал сам. Пока мы ездили, кто-либо мог сбегать к немцам, однако я не боялся. Я сказал мужикам: в лесу полк Красной Армии, меня отправили с поручением. Если меня выдадут, деревню сожгут со всеми обитателями. Видимо, немцы рассказывали нечто подобное, дважды объяснять не пришлось. Покойного положили в наспех сколоченный гроб и похоронили на маленьком сельском кладбище. Я сам укрепил над могилой крест и попросил заказать в церкви панихиду по новопреставленному рабу божьему Александру. Мне собрали в дорогу еды, причем нанесли столько, что часть я оставил. Деревня спешила избавиться от контуженого сержанта.

К фронту я не дошел – доехал. Армия – это хорошо организованный бардак, существует только разная степень организации. В сорок первом году бардак в тылу немецких армий был еще тот. Вермахт катился на восток, тылы поспешали следом, потому грузовик, едущий к фронту, никого не удивлял. Тем более что за рулем сидел немецкий ефрейтор, который, как все, ругался и скандалил на заправках, требовал от случайных попутчиков сигареты за проезд и проявлял интерес к деревенскому шпику и маслу. Никого не смутил мой немецкий. В вермахте хватало сброда из оккупированных стран, на вопросы я отвечал, что сам чех, этого хватало. Я держался уверенно и нахально. Мне было плевать, разоблачат меня или нет. Мне также было плевать, убьют меня или позволят уцелеть. Если мне говорили, что я заехал не туда, часть моя в другом месте, я просил указать дорогу, после чего благодарил. Я и линию фронта пересек за рулем – в то время она не была сплошной. В последней тыловой части мне сказали, чтоб не ездил вот этой дорогой – попаду прямо к русским, я сказал: «Данке шён!» и поехал. Русские меня тоже не остановили – поста на проселке не оказалось. Перед выездом на большак я переоделся в красноармейскую форму и покатил в ближайший город. Там у первого же солдата спросил, где НКВД.

Допрашивали меня недолго. На второй день в кабинет дознавателя вошел капитан. Дознаватель стремительно вскочил.

– Этот? – спросил гость. Дознаватель подтвердил.

– В самом деле, переехал фронт на машине?

– Так точно, проверили. Дорога в немецкий тыл никем не охранялась.

– Хорошо, что приехал он, а не танки! – сказал капитан. – Не то драпали бы к Москве. Вояки, вашу мать!

– Меры приняли! – смутился дознаватель.

– Плевать я хотел на ваши меры! – разозлился капитан. – Воевать надо! Вот как он! – Капитан указал на меня. – Давай это сюда! – Он сгреб со стола протокол допроса и кивнул мне: – Сержант, за мной!

Меня помыли, переодели и сытно накормили. Я рассказал капитану все, кроме того, конечно, кто я на самом деле и откуда. Он слушал молча, только курил, зажигая одну папиросу от другой.

– Про вас мы давно знаем, – сказал, когда я умолк. – Окруженцы, выходившие к своим, рассказывали. Военинженер и контуженый сержант, бьющие врага в немецком тылу. Мы даже собирались группу выбросить – установить с вами связь, но не знали, где искать. Жаль Самохина, очень бы пригодился.

– Он боялся: здесь его расстреляют!

– Это почему? – удивился капитан. – Суда над ним не было, приговора нет, а после того, что военинженер сделал, про арест не вспомнили бы. Идет война, сержант, и всякий, кто умеет бить врага, на особом счету. Таких у нас мало. Ясно? Теперь о тебе. Вернешься в артиллерию?

– Я забыл, как стрелять из пушки. Память не восстановилась.

– Резать немцев это не мешало! – хмыкнул он. – Хочешь во фронтовую разведку? Кормят по пятой норме, как летчиков, ну и все остальное… Плохо одно: живут разведчики недолго. Как?

– Согласен!

– Фамилию не вспомнил?

– Никак нет!

– Пиши! – капитан повернулся к писарю. – Бесфамильный Иван Иванович, сержант…

– Павлик! Павлик! – чья-то рука трясет меня за плечо. Очумело вскакиваю. Это не осень сорок первого… Передо мной Ольга в ночной рубашке.

– Ты скрежетал зубами и страшно ругался! – говорит она. – Я испугалась!

– Прости! Кошмар…

– Ты часто скрежещешь зубами, – вздыхает она. – Хочешь, дам брому? У меня есть.

– Не надо, я больше не буду. Извини!

– Ничего! Я думала, рана болит.

Болит, Оленька, только не рана…

Сажусь на койку, она пристраивается рядом. Ее босые ножки не достают до пола и болтаются в воздухе. Наши плечи не соприкасаются.

– Несчастливые мы с тобой! – говорит Ольга. – У меня папа и Юра погибли, у тебя жена умерла…

Я не рассказывал ей о жене, но есть поручик Рапота, наверняка просветил. Хороший у меня друг, только болтливый. Мы сидим и молчим. Две песчинки в океане мироздания, прибитые друг к другу прихотливой волной. Песчинкам бывает грустно. В этом случае им лучше молчать или спать.

Назад Дальше