Юрий Александрович безрезультатно поискал глазами свободную шконку — все нары были заняты, в камере давно уже спали по сменам, вот и сейчас одни обитатели сидели на корточках у стен, другие тяжело дышали в тревожном сне.
Воздух в хате был спертым, и Михеев подумал о том, что его легкие долго не смогут выносить эту атмосферу… Впрочем, скулить и жаловаться старик не собирался, а о легких своих Юрий Александрович подумал отстраненно, просто констатировал факт и все…
— Ну че встал-то, папаша, не икона, чтоб тобой любовались… Проходи, не в Гранд-отеле!… — раздраженно рявкнул на Михеева некто коротко стриженный, свесившийся с верхних нар. Больше всего этот парень походил на бычка какой-нибудь городской группировки — их в последнее время в Питере развелось много, и типажи успели примелькаться…
Юрий Александрович ничего не ответил, спокойно снял сразу запотевшие очки, протер их пальцами и так же молча прошел в угол камеры. Там он снял с себя пиджак, бросил его на пол и присел, положив руки на острые колени. Вдруг, словно вспомнив что-то важное, старик привстал и вытащил из кармана пиджака сдобную булочку, которую уговорил снегирей[21] не отбирать у него. Михеев разломил булочку на две части и протянул их худому прыщавому юнцу, сидевшему на полу по-турецки, и бомжатного вида старичку, лежавшему под нижними нарами:
— Жуйте, бродяги…
— А ты-то что? Сам не будешь? — удивился бомжатный старичок, быстро, впрочем, хватая угощение…
— Нет, — покачал головой Юрий Александрович. — Я сытый…
Михеев привалился спиной к стене и устало прикрыл глаза. Незаметно и без разрешения, как это всегда бывает в тюрьме, пришли к нему воспоминания.
Старик вообще в последнее время все чаще и чаще начал уходить мыслями в прошлое. Ему было что вспомнить…
Юрий Александрович был коренным питерцем. Его мать в молодые годы считалась в Петербурге одной из блестящих светских красавиц, так, по крайней мере, утверждали старожилы некогда модного дачного местечка Озерки, куда наезжали и Блок, и Северянин, и Алексей Толстой. Кстати, по семейному преданию, Блок даже посвятил юной красавице одно из своих стихотворений. Вера Сергеевна (так звали мать Михеева) происходила из не очень знатного дворянского рода, но ее отец сумел выйти в достаточно высокие чины — он служил по железнодорожному ведомству и в отставку ушел надворным советником.
Многие светские львы дореволюционного Петербурга пытались ухаживать за Верой Сергеевной, но она неожиданно для всех вышла за скромного и застенчивого путейского инженера, без конца теребившего при встречах с красавицей смешное пенсне.
Вера Сергеевна сначала не придавала робким ухаживаниям путейца значения, но именно этот нескладный молодой человек буквально поразил ее однажды своим мужеством. Она каталась в коляске с племянницей, лошадь внезапно понесла, а Александр Юрьевич (так звали инженера), случившийся неподалеку, не раздумывая бросился наперерез, повис на упряжи и остановил испугавшееся чего-то животное… Это было так романтично… Через месяц они объявили о помолвке, а еще через два обвенчались… Это было в 1913 году. Через одиннадцать месяцев началась Первая мировая война, и Александр Юрьевич, надев погоны подпоручика, ушел на фронт. Вернулся он лишь через год — с двумя Георгиями, в погонах штабс-капитана и с пустым левым рукавом кителя… Но Вера Сергеевна все равно была счастлива, потому что многие не возвращались из той мясорубки вовсе… И молодые снова зажили мирно и счастливо, вот только детей у них почему-то долго не было.
А потом — сначала февраль семнадцатого, потом летние бунты и демонстрации, октябрьский переворот… Родные Веры Сергеевны успели выехать в Финляндию, но Александр Юрьевич покидать Россию отказался наотрез — он по-прежнему работал на железной дороге и считал, что, какие бы политические потрясения в стране ни происходили, поезда должны ходить, и желательно по расписанию… Как ни странно, большевики однорукого инженера уважали — в 1921 году ему поручили курировать восстановительные работы в железнодорожных депо Петрограда, а вскоре после этого Александр Юрьевич стал директором Металлического завода и работал в новой должности настолько успешно, что даже получил благодарность от самого Ленина… В 1924 году Бог наконец-то дал супругам сына, которого назвали Юрием в честь отца Александра Юрьевича.
Казалось, счастье улыбнулось чете Михеевых, они жили в большой квартире в доме на Каменноостровском проспекте, держали домработницу и часто устраивали шумные вечеринки для друзей и сослуживцев Александра Юрьевича, которого на работе звали не иначе как гением… А потом пришел 1935 год, когда «жизнь стала лучше, жить стало веселее…».
Одиннадцатилетний Юрочка радовал родителей, принося из школы отличные оценки, три раза в неделю к мальчику на дом приходила учительница музыки, и тогда в квартире Михеевых звучал старый дорогой рояль, оставшийся еще с дореволюционных времен… Счастливая и веселая жизнь рухнула в одночасье.
Много позже Юрий Александрович узнал, что в его мать, по-прежнему блиставшую красотой, но уже зрелой, чувственной, влюбился один крупный партийный деятель… Вскоре Юрочка стал сыном «врага народа» — Александру Юрьевичу припомнили и офицерские погоны, и георгиевские кресты, а заодно довесили обвинение в саботаже и вредительстве. Михеев-старший получил десять лет без права переписки и сгинул навсегда в империи ГУЛАГа… Вера Сергеевна осунулась и словно надломилась изнутри, вечеринок, разумеется, в квартире больше не было, и пришлось Юрочкиной маме потихоньку распродавать замечательную коллекцию картин, которую Михеевы собирали еще со времен разрухи, выменивая у «бывших» полотна на продукты. Теперь осиротевшая семья сама испытала на себе все прелести этого статуса.
Сентябрьской ночью тридцать шестого забрали и Веру Сергеевну — как «японскую шпионку». Больше Юрочка никогда мать не видел, и только много лет спустя ему удалось установить, что незадолго до ареста Вера Сергеевна написала, оказывается, заявление в милицию, в котором обвиняла в изнасиловании того самого «влюбленного» в нее партийного деятеля…
Юру направили на «большевистское перевоспитание» в детский дом имени товарища Молотова… Жизнь там была совсем не сахарной, а дети — они дети и есть… В ноябре 1938 года пятнадцать человек из Юриного класса стащили дорогую меховую шапку директора детдома, продали ее и закатили себе настоящий пир, накупив карамелек, бубликов и молока… Воришек вычислили быстро, было много криков и шума, но, в принципе, никому ничего не сделали.
Кроме Юры, а ведь он за эту шапку даже не подержался, только на «атасе» стоял. Его как сына «врагов народа» осудили и направили в детскую трудовую колонию в Стрельне — там когда-то располагался корпус графа Зубова… После начала войны Юрия перевели во взрослую зону, почему-то в Казахстан, а там Михееву повезло — его взял под свою опеку старый уголовный авторитет по прозвищу Дядя Ваня. Дядя Ваня был вором-законником, он помнил традиции еще дореволюционных блатарей, и к словам его прислушивалось даже лагерное начальство.
В общем-то, именно Дядя Ваня не дал подохнуть от недоедания Юрке Михееву, наверное, увидел что-то старый вор в пареньке, упорном и рассудительном не по годам… Опять же оба книжниками были — Юрка-то к чтению еще со времен счастливого детства пристрастился, а вот кто и когда Дяде Ване привил любовь к литературе, так и осталось для Михеева загадкой… Старый вор о прошлом своем вспоминать не любил, но изредка, под настроение, рассказывал пацаненку о кровавых стычках в двадцатых годах между «урками», «жиганами» и «бывшими», о том, как писался кровью воровской Закон, и о том, как посягнули на него «польские воры», «автоматчики» и «суки»… (Суками тогда называли тех из блатарей, кто шел на сотрудничество с властью, в том числе и тех, кто согласился пойти в штрафные батальоны на фронт, — взяв оружие из рук властей, эти воры ставили себя вне Закона, воровского Закона, разумеется.) Уроки Дяди Вани были для Юрки невероятно интересны, он все впитывал, как губка, а старый вор, словно понимая, что недолго ему осталось жить на грешной и жестокой земле, радовался восприимчивости своего ученика…
Каждому мастеру на определенном этапе хочется передать кому-то накопленные знания и опыт, а в своем деле Дядя Ваня был несомненно мастером… Нет, вор не сюсюкал с Юркой, наоборот, он учил его жестко и без сантиментов.
«Никогда не давай себя в обиду — замочат, — часто повторял Дядя Ваня. — Самое главное — никому не верь, никогда не жалуйся, ничего не бойся и ни о чем не проси…» Странным он был человеком, этот «профессор воровской академии».
Дядя Ваня мог часами рассказывать о жуликах, ворах и разбойниках прошлого, разбирать их приемы и стили и с таким же удовольствием обсуждал с Юркой романы Достоевского и Толстого — лагерная библиотека была укомплектована почему-то в основном классиками…
Умер Дядя Ваня за месяц до Юркиного освобождения — в сентябре 1945 года, и тогда Михееву показалось, что он осиротел во второй раз… Юрка вернулся в Ленинград, хоть и негде там ему было жить — квартиру Михеевых заняли, разумеется. Но Юра и несильно горевал по этому поводу, в прошлую жизнь все равно не было возврата…
Он прибился к небольшой воровской ватаге, орудовавшей на Петроградской стороне, но на свободе погулял недолго — в мае сорок шестого по-дурацки попал в облаву на Сенном рынке, в кармане у него был старый офицерский «Вальтер» без бойка и патронов, который Юрка таскал с собой исключительно для блезиру… Этот дешевый понт обошелся Михееву нацепленным на него внаглую разбоем, о котором Юрка и слыхом не слыхивал. После суда его этапировали в Севураллаг, а учитывая происхождение из семьи «врагов народа», засунули Юрку в спецлагерь, где выжить было очень трудно, потому как там оседали настоящие «сливки общества»… Но ведь и Юрка был уже не тихим интеллигентным мальчиком: жизнь превратила его в быстро взрослеющего тигренка, который хорошо умел показывать зубки…
— Ты что, оглох, что ли, папаша?! Курево есть, спрашиваю?!
Юрий Александрович приоткрыл глаза и сощурился — перед ним, широко расставив ноги, стоял давешний бычок, тот, что первым поприветствовал Михеева в камере, свесившись с верхних нар.
— Курево есть, дед? Отвечать надо, когда спрашивают!!!
Всем своим видом парень пытался изобразить бывалого урку и для убедительности поигрывал бицепсами — на левом синела какая-то армейская татуировка. На самом деле этот мелкий рэкетир, судя по всему, попал в камеру первый раз, и за его показной грубостью скрывался тщательно маскируемый страх перед будущим…
— Так не просят, — негромко ответил Михеев, спокойно глядя на стриженого бугая снизу вверх. — Ты волшебное слово сказать забыл. «Работник рэкета» так растерялся, что даже приоткрыл рот.
— Ты че?… Ты че, дед, больной, что ли?
Парень сделал было шажок к старику, но у того из-под полуприкрытых век блеснул неожиданно такой взгляд — бычка словно финкой по лицу полоснуло…
Он даже не понял, почему ему вдруг расхотелось взять этого старикана за шкирку и хорошенько встряхнуть, чтоб знал свое место…
Парень потоптался, что-то ворча, и полез обратно на свои нары. По камере словно вздох удивления пронесся, а Юрий Александрович снова прикрыл глаза.
Он очень устал, последние двое суток спать ему не пришлось ни минуты… И Михеев снова окунулся то ли в дремоту, то ли в воспоминания, которые казались сном…
В спецлагере Севураллага публика подобралась довольно пестрая — тут всякой твари было по паре, но основную массу зэков составили «враги народа».
Блатные называли их презрительно троцкистами-вредителями. Больше всего в этих недавно еще вполне благополучных людях Юрку поражала готовность предавать и пресмыкаться перед кем угодно — лагерной администрацией ли, блатарями ли. Сломленные и забитые, «политические» быстро теряли человеческий облик и никаких чувств, кроме презрения, у Михеева не вызывали… Нет, не все они, конечно, были такими, но — подавляющее большинство. Они стучали друг на друга за лишний кусок, отчаянно цепляясь за жизнь, и почти каждый трогательно верил в то, что попал в лагерь по ошибке, что «все исправится, когда „там разберутся“»… Особняком держались офицеры-фронтовики — эти были мужиками сильными и стояли друг за друга, никому не веря. Юрка потянулся было к ним, но они блатаря в свою касту не приняли. Да и не так долго пробыл Юрка в Севураллаге… С блатными Михеев сначала жил мирно, они признали Юрку за своего и даже крестили вскоре, дав ему погоняло Барон. Кличка эта возникла не случайно — хорошее воспитание, полученное Юркой в детстве, наложилось на благоприобретенное блатное пижонство и щегольство, а все вместе породило совершенно непередаваемую манеру держаться и говорить: ни дать ни взять вор-аристократ, вроде тех, про которых в старых лагерных песнях поют…
Однако вскоре после «коронации» и официального приема Михеева в воровское братство начал ревновать к его растущей популярности некто Беня Киевский — он в паханах ходил, всегда с пристяжью[22] и не хотел делить ни с кем власть и популярность.
Беня сначала-то Юрку обласкал, а потом соперника в нем увидел, вот и решил однажды Михеева «на место поставить», да только вышло-то по-другому… Не надо было Бене руки распускать (тем более что между ворами это не по понятиям было) — не вошла бы ему в горло заточка Юркина… Навсегда запомнил Барон, как бился на полу в бараке у его ног в предсмертных конвульсиях Беня, а Юрка молча ждал с заточкой в руке, когда кинется на него Бенина пристяжь. Не кинулись…
А Юрку за Беню отправили на Колыму этапом, но молва о нем докатилась туда раньше его прибытия, и Михеева с почетом встретил сам Иван Львов, авторитетнейший вор, державший чуть ли не всю Колыму… В те годы вспыхнула едва ли не по всем лагерям Союза знаменитая «сучья война», добавившая Юрке шрамов и в душе, и на теле — суки и воры резали друг друга яростно и беспощадно, на уничтожение… Только в России могло быть такое — кровавая война между преступниками по «идеологическим» мотивам: одни отстаивали старый воровской Закон, другие хотели его изменить… Может быть, и не дожил бы до конца своего срока Юрка Барон в этой бесконечной и безжалостной кровавой круговерти, но летом 1953 года случилась знаменитая бериевская амнистия после смерти Сталина.
Барон снова вернулся в Ленинград — в этот город его тянуло с непреодолимой силой, Питер, как наркотик, навсегда вошел в Юркину кровь…
Воля пьянила и волновала, прошедший все возможные тюремные университеты Михеев хотел жить — и жить красиво… На второй неделе после возвращения в Ленинград Юрка взял квартиру богатого насоса — верного сталинца и передовика советской торговли, заведующего промтоварным магазином товарища Казакевича. Тот разжирел и поднялся еще в годы войны — он во время блокады отвечал за распределение продовольствия в одном из районов умиравшего с голоду города. За хлеб люди готовы были отдать все, потому что «хлеб» и «жизнь» в то время были синонимами…
Наводку на завмага дала продавщица Надя. Она не только работала у Казакевича, но и была когда-то его любовницей — пока торгаш не бросил ее, поменяв пассию на более молодую… Юрий познакомился с Надей случайно, а познакомившись, быстро влез к ней в доверие и в постель — после войны мужики были в дефиците…
Попав в квартиру Казакевича, Михеев даже растерялся от обнаруженного богатства — резко контрастировало убранство жилища завмага с повсеместной разрухой и бедностью… Юрка взял из хаты только самое ценное, то, что смог унести, потому что работал один. После дела затаился, спрятав добычу, но…
Очень быстро выяснилось, что предпринятые меры предосторожности были излишними — Казакевич заявление в милицию делать не стал, понимая, видимо, что там его могут спросить о происхождении похищенных вещей.
Экспроприированное у торгаша Юрка скинул по дешевке знакомому скупщику краденого на Петроградской стороне — и загулял… Вино, красивые женщины, услужливые швейцары дорогих ресторанов — всего было вдоволь, и всем этим Барон наелся до оскомины месяца через три, когда стали заканчиваться деньги. Жгло что-то Юрку изнутри, не хватало чего-то… И мучили бесконечные вопросы о смысле жизни, о добре и зле.