Ребята начали перебирать возможные варианты. Лимитные общежития были забракованы сразу, дискотеки остались под вопросом (тем более что функционировали они лишь вечером), на бары и рестораны надежды было уже мало.
— Подожди, — сказал наконец Обнорский. — В нашем универе самыми блядскими считались два факультета — журналистики и филологический. На них бабы совсем без тормозов — где ее сгреб, там, как говорится, и… ну, ты понял. Я, конечно, не знаю, как обстоят дела в Москве, но мне кажется, что особых видовых различий быть не должно…
— Постой-ка, постой… В этом что-то есть. — Илья глубоко задумался, а потом решительно кивнул и сказал голосом Горбачева: — Уверен, шо убежден. И это питает мою позицию.
Поскольку журфак был совсем неподалеку, друзья решили отправиться именно туда. Входя в «храм науки» Новоселов повел носом и, скрывая легкий мандраж, процитировал Горбатого из своего любимого фильма «Место встречи изменить нельзя»:
— Верю, ждет нас удача. На святое дело идем!…
Обнорский в ответ только хмыкнул.
Удача, однако, действительно им улыбнулась — в одном из коридоров ребята наскочили на двух симпатичных и явно скучающих студенток.
Илья сделал стойку, незаметно толкнул Обнорского в бок и шепнул:
— Рыженькая — моя!
После этого Новоселов с самым невинным видом поинтересовался у студенток, как им пройти в библиотеку. Девушки, не чая греха и подвоха, начали объяснять, и Илья вцепился в них мертвой бульдожьей хваткой человека, имеющего профессиональное представление о том, как завязываются «случайные» знакомства. С чудовищной энергией он начал ездить по ушам — через минуту будущие журналистки уже хохотали и поглядывали на ребят с явным интересом. Оказалось, что рыженькая зеленоглазая Ирина и кареглазая брюнетка Светлана — третьекурсницы, причем обе не москвички. Выяснив это обстоятельство, Илья чуть было не засучил от радости ногами: шансы ребят повышались, студентки явно жили в общаге, и им не надо было в случае чего отпрашиваться у родителей на ночевку «у подруги».
Новоселов решил потрясти подружек экзотикой: поведал, что он и его друг Андрей военные переводчики и буквально только что вернулись из длительной загранкомандировки в одну «очень южную страну», — на этом, собственно, правдивая часть его рассказа закончилась. Дальше началась такая чудовищная, наглая и циничная ложь, что оторопел даже Обнорский: он и не подозревал, что у его друга такая буйная фантазия. Когда Илья, ведя завороженных девушек в буфет «на чашечку кофе», дошел до рассказа о том, как в песках за ним гонялся смертельно опасный ядовитый пустынный барсук, от которого Новоселов спасся, лишь вскарабкавшись на пальму, Андрей не выдержал и по-арабски сказал:
— Полегче, товарищ лейтенант, они же все-таки не из деревни.
Илья отреагировал мгновенно:
— Не мешай, весь Союз — сплошная деревня. Информации у людей — ноль, чем чудовищнее ложь, тем легче в нее верится. Ты лучше подключайся, Палестинец… Ну не правду же им рассказывать…
Девушки действительно слушали Новоселова открыв рты, а после короткого диалога ребят по-арабски они, судя по всему, были уже готовы поверить во что угодно. Обе девчонки были весьма аппетитны, совсем не хуже шлюх из «Праги», Обнорский почувствовал, как в нем начинает бурлить кровь, и включился в процесс охмурежа. Мало-помалу он преодолел свою угрюмость и, что называется, разошелся. До Ильи ему, конечно, было далеко, но и рассказ Андрея о нашествии на их гарнизон оголодавших горных бабуинов был совсем неплох.
Через часок компания органично переместилась в пиццерию, открывшуюся совсем недавно недалеко от дома Новоселова, там все после сытной еды и хорошего красного вина пришли в окончательно эйфоричное состояние, и передислокация в квартиру прошла без сучка, без задоринки. Вернее, задоринка (в смысле «задорность») как раз присутствовала, да еще какая!
В квартире ребята немного занервничали: обидно было бы, если бы после такого хорошего начала что-нибудь сорвалось, — но страхи оказались напрасными. Вся компания для приличия протрепалась и протанцевала до часу ночи, когда закрывалось метро, девушки поохали, демонстрируя явную непреднамеренность своего опоздания, минут пятнадцать обсуждались варианты с такси, но в конце концов все сладилось, подружки были растащены по разным комнатам, где групповой охмуреж сменился индивидуальным. Потом Обнорскому было даже не по себе, когда он вспоминал, что молол, пытаясь затащить Светлану в койку… Она, надо сказать, сопротивлялась как могла, лепеча что-то вроде: «Мы же еще так мало знакомы…»
Но Андрея уже можно было остановить только пулей. Повторяя прерывающимся голосом запомнившуюся из какого-то старого фильма фразу: «Один поцелуй для солдата, барышня, только один», он схватил девушку за талию и поцеловал так, что она обмякла в его руках — то ли от недостаточного поступления воздуха в легкие, то ли от передавшегося ей возбуждения. Когда Обнорский, рыча и постанывая, начал ее раздевать, она уже почти не сопротивлялась, а лишь дрожала как в лихорадке. Потом оба упали на широкий диван, и Андрею показалось, что он успел войти в Светлану еще в падении. Девушкой она, конечно, не была, но ее сексуальный стаж явно начался совсем недавно — слишком сначала неловко и скованно двигалась она навстречу совершенно потерявшему разум Андрею. Обнорский, кончив первый раз, даже не смог остановиться, он продолжал входить между Светиных раскинутых длинных ног, одновременно целуя ее грудь, плечи, горло — все, на что натыкались его разом пересохшие губы. В этот момент он целовал не только Свету, студентку третьего курса московского журфака, с которой познакомился всего несколько часов назад, но и Машу, и всех своих немногочисленных любовниц, и Лену… Он целовал то, чего был лишен целый год, — Женщину.
Поэтому и была, наверное, в его движениях и ласках та невероятная нежность и искренность, которые заставили Светлану вдруг задышать все чаще и чаще, потом забиться, заметаться под Андреем с жалобными стонами, словно не понимала она, что происходит. А потом ее стон перешел в крик, длинные наманикюренные ногти вонзились Обнорскому в спину — и его финальный рык слился с ее истомным выдохом. Они долго лежали слившись, слишком ошеломленные, чтобы хотя бы шевельнуться, а потом Света еле слышно прошептала ему в ухо:
— Хороший ты мой… У меня никогда… ничего похожего не было… Слышишь?… Андрюшенька… Андрюша мой…
К Обнорскому от этого шепота, казалось, вернулись все вылившиеся в нее силы, и он снова начал целовать вспухшие Светины губы и гладить ее прижимавшиеся к нему бедра…
В общем, что бы там ни говорили ревнители моральных устоев, а была эта ночь ночью самой настоящей нежности и, может быть, даже любви…
У Ильи с Ириной, судя по тяжелому скрипу большой родительской кровати и страстным всхлипам, доносившимся в комнату Андрея и Светы, дела шли тоже очень хорошо, просто даже замечательно.
Под утро сексуальная вакханалия выжгла и у ребят, и у девушек столько калорий, что они, полуодетые и совершенно отъехавшие, сползлись не сговариваясь на кухню к холодильнику и, ни капли не стесняясь друг друга, начали есть все, что подворачивалось под руку, давясь и торопясь вновь разбежаться по постелям…
Безумие плоти продолжалось почти сутки, девчонки напрочь позабыли про занятия в университете, а ребятам торопиться было некуда — Обнорскому и Новоселову дали по три недели отпуска…
Через день Света с Ириной все-таки убежали, еле передвигая ноги, — они боялись, что их начнут искать с милицией встревоженные однокурсницы, — но обещали вернуться, а ребята вызвонили Володьку Гридича и Леху Цыганова, и понеслась настоящая карусель. Те примчались сразу же, привезли с собой море водки и обрадовались Андрею с Ильей так, что никакими словами этого не передать…
Запой продолжался еще дня три, квартира родителей Ильи вскоре превратилась в настоящий вертеп. Несмотря на все усилия вернувшихся вскоре Светланы и Ирины — девушки взяли на себя роль хозяек, но им было явно не под силу сдержать пошедших вразнос ребят, — в квартире постоянно появлялись какие-то новые люди — однокурсники Ильи, Гридича и Цыганова, тоже вернувшиеся из разных стран парни, и у каждого жгло сердце и болела душа. Новоселов, казалось, от водки и Ирины постепенно отмякал, добрел и размораживался, а вот Андрей… Наверное, он в первые сутки выплеснул слишком много нежности и тепла и в следующие дни все больше мрачнел, замыкался и все чаще вспоминал то, что ему вспоминать совсем не надо было бы…
Неожиданно вернулись с дачи родители Ильи, обомлели от вида разгромленной квартиры, но радость от возвращения сына перевесила все остальные чувства — обошлось без скандала, хотя Новоселов-старший и ходил по своему жилищу с потерянным видом, повторяя одну и ту же фразу:
— И насрали в патефон…
Вся компания, кроме Обнорского, в испуге разбежалась, девушки, пряча от родителей Новоселова глаза, исчезли первыми. Илья уговаривал Андрея остаться еще на пару дней в Москве, но Обнорский принял решение в тот же день уехать в Ленинград — затягивать дальше свое возвращение он не мог, его родители могли позвонить Маше, узнать, что он в Москве, и сходить с ума от неизвестности, куда пропал сын…
Илья проводил Андрея на вокзал, билет они купили с рук у спекулянта. Ребята долго стояли на перроне и тяжело молчали. Праздник возвращения закончился, если, конечно, можно было назвать праздником это разгуляево.
— Что девчонкам сказать?… Светка будет спрашивать… — спросил наконец Илья за несколько минут до отправления поезда.
— Не знаю, — пожал плечами Обнорский. — Скажи как есть… Уехал домой, и все… Если буду в Москве — обязательно найду ее. Только когда это еще будет — сам понимаешь…
Новоселов кивнул — он действительно все понимал: Светлана училась в Москве, Андрей в Ленинграде. Перспектив развития отношений не было. Вот только объяснить это девушке не много нашлось бы охотников — Илья видел, какими глазами она смотрела на Обнорского… И почему только Андрюха не москвич?…
После последнего предупреждения проводницы о скором отправлении ребята крепко обнялись, и Андрей вскочил в вагон. Когда поезд тронулся, друзья продолжали еще некоторое время держать друг друга глазами, но постепенно состав набрал скорость, и Илья уже не поспевал идти за ним по перрону. Еще мгновение — и Новоселов пропал из виду, в эту секунду Обнорскому стало настолько тоскливо, что он едва не выпрыгнул из вагона…
Всю ночную дорогу до Ленинграда Андрей не сомкнул глаз — курил в тамбуре сигарету за сигаретой, думал обо всем сразу, привалившись пылающим лбом к холодному стеклу дверного окна. В темноте октябрьской ночи его глаза поблескивали то ли сдерживаемыми слезами, то ли жестоким металлическим отсверком… Соседи по купе в самом начале случайно столкнулись глазами с Обнорским и почувствовали безотчетный страх перед этим странным парнем, они даже не сделали ни одного замечания за его бесконечные хождения из тамбура в купе и обратно…
В Ленинград поезд пришел рано, но метро уже открылось. Перейдя площадь Восстания, Андрей несколько минут решал, каким маршрутом ему ехать. Поскольку было уже холодно, его выбор пал все-таки на метро. Перед тем как войти в двери станции, Андрей долго смотрел на еще не заполненный спешащими по своим делам пешеходами Невский и вспоминал, как год назад он прощался с главной улицей города… Ему казалось, что с того дня прошел не год, а целая жизнь… Да так оно, наверное, на самом деле и было.
До дома он добрался к половине восьмого утра — родители еще не ушли на работу, дверь открыла мама, и Обнорскому стало больно от того, как она постарела за прошедший год… Мама подслеповато прищурилась, пытаясь разглядеть в полутемном коридоре раннего гостя, потом ее губы задрожали, и она поднесла ладонь ко рту, словно боясь поверить…
— Это я, мама, — сказал Андрей, делая шаг навстречу и подхватывая упавшую ему на грудь легкую, сухонькую фигурку. Он целовал мать, а она топила в его куртке рвущиеся из горла рыдания… — Ну что ты, мама, — бормотал Обнорский, гладя ее по голове и ловя глазами отца, выскочившего на шум из комнаты. — Ну что ты… Все хорошо, мам. Я вернулся…
…На самом деле Андрей вернулся лишь, если так можно выразиться, в физическом смысле. Мыслями он все еще был в Йемене, который снился ему каждую ночь — так же как в Адене ему снилась Россия. Обнорский ходил по улицам родного города и не чувствовал радости — здесь он был чужим и никому не нужным.
На следующий день после своего приезда он отправился в университет. Дворцовый мост Андрей решил перейти пешком, чтобы подольше можно было смотреть в свинцовые невские волны. Был как раз полдень, и с Петропавловской крепости ударила пушка — Обнорский инстинктивно пригнулся и чуть было не залег на асфальтовое покрытие моста. Прохожие шарахнулись от него, как от психа, а Андрей трясущимися руками с трудом достал из пачки сигарету, которую в три затяжки спалил…
…На факультет он в тот день не попал — перейдя Дворцовый мост, сел в автобус сорок седьмого маршрута и добрался до пивбара «Петрополь», располагавшегося недалеко от станции метро «Василеостровская». «Петрополь» считался «придворным» заведением востфака, впрочем, в нем любили сиживать и студенты всех остальных факультетов универа, располагавшихся на Васильевском острове. До отъезда в Йемен Андрей частенько захаживал в эту пивную и знал многих ее завсегдатаев.
Первым, с кем столкнулся в «Петрополе» Обнорский, оказался его однокурсник Зураб Енукишвили — они с Зурабом уехали из Союза практически одновременно, только поскольку Енукишвили был афганистом, то он и попал, как говорится, в страну изучаемого языка. Они никогда не были особыми приятелями, но тут бросились друг к другу словно братья.
— Андрюха! Ты давно вернулся? — спросил Зураб. Он говорил по-русски безо всякого акцента, потому что родился и вырос в Ленинграде.
— В Питер — вчера, а в Союз — с неделю назад… А ты когда? — Обнорский оглядел пивную, ища свободные места.
— Я еще в сентябре — двадцатого… Пойдем, брат, у нашего стола место для тебя всегда найдется…
Под пиво Зураб рассказывал Андрею последние факультетские новости и многое из своих афганских приключений, потом говорил Обнорский. Постепенно от легкого напитка ребята перешли сначала на «Монтану»[45], а потом и на водочку. Часы летели незаметно, Андрей все больше пьянел, и одновременно с этим словно разжималась тугая пружина в его груди — из глаз исчезала нехорошая угрюмость, да и на душе становилось как-то легче…
Домой Обнорский вернулся на «автопилоте» и сразу лег спать, не обращая внимания на растерянные взгляды отца и матери, которые пытались его о чем-то расспросить… На все их вопросы с первого же дня Андрей и в трезвом-то состоянии отвечал невнятно, а пьяный тем более. Что он мог им рассказать? Правду? Она была слишком страшной и грязной, да и к тому же совсем непонятной — в мирном Союзе люди жили абсолютно другими мерками и понятиями… Не хотел Обнорский травмировать родителей, жалел их, а они обижались на него за то, что он ничего не рассказывал, молчал и только смотрел все время куда-то с затаенной болью. А что ему оставалось? Врать он не хотел, а говорить честно…
Курсом старше Обнорского учился на кафедре иранской филологии один паренек из нормальной интеллигентной ленинградской семьи. В 1983 году этого ираниста отправили в Афганистан (язык дари распространен как в Иране, так и в Афганистане), родителям паренек присылал нормальные, совсем не страшные письма, но через полгода в гости к его отцу и матери заехал советник из полка, в который попал студент на практику. Советник ехал к своей семье в Новгород и в Ленинграде остановился всего на несколько часов специально, чтобы передать родителям парня привет и письма. Его, конечно, усадили за стол, и после третьей рюмки мушавер[46] выдал:
— Хорошего вы хлопца воспитали, уважаемые… Головастый такой… У нас однажды «духи» в катакомбы подземные ушли вместе со своими бабами и детишками, засели там, никто и не знал, что делать… А тарджуман[47] наш сообразил — БТРы подогнать и выхлопными газами, значит, в подземелье… это… поработать — там выход-то только один был. Молодец! «Духи» попередохли — а у нас ни одного раненого.
Советник хотел сделать родителям искренний комплимент, а вышло так, что той ночью мать «головастого хлопца» попала в больницу с инфарктом — слишком глубоким оказался шок, не могла она поверить, что ее замечательный, тихий, интеллигентный мальчик стал таким душегубом…