Прежде чем покинуть квартиру, по старой привычке все же заглянул в шкафчик. Но в обществе громоздкого проектора, пахучих реактивов, стопок фотобумаг и кассет с отснятой пленкой – фотоаппарату явно комфортнее, чем у меня в сумке. Ну и ладно, ну и пусть!..
В общем так или иначе я оказался в гостях – за столом, в пиджаке и без фотоаппарата. Хозяина звали весело и просто: Василий Грушин. Он мне нравился, я ему тоже, хотя друг дружку мы понимали с трудом. Он был серьезен и верил в принципы, я тоже был серьезным, но, что такое принципы, не знал. Он мечтал переустроить мир к лучшему и на собственном примере неустанно доказывал, что это вполне возможно. Про переустройство мира я опять же ничего не знал, но Васю Грушина за эту его мечту любил. Любил, но не уважал, и за это он, кажется, уважал меня. Грушин был крупным начальником, его баловали подарками, улыбками и комплиментами. Я ему ничего не дарил и улыбался только когда мне этого хотелось. Но Грушин мне нравился, и он про это знал. Судя по всему, ему было этого достаточно.
Однажды я зашел к нему на работу и застал за странным занятием. Охрану из проходной он проверял на знание Пушкина. Здоровый малый перетаптывался у него в кабинете и с туповатой растерянностью повторял:
– Мой дядя… Дядя самых чистых правил…
– Честных, – мягко поправлял его начальственный Грушин.
– Чего?
– Честных, а не чистых, хотя честь и чистота – тоже, конечно, в некотором роде… Ммм… В общем не смущайся, продолжай…
Чуть позже в кабинет заходили секретари, водители, бухгалтера и тоже бубнили заученные строчки. Знатоков Пушкина Грушин поощрял премиальными. Ему явно нравилось быть спонсором просвещения.
– Но зачем? Зачем им это нужно? – спрашивал я его.
– Ты спрашиваешь об этом меня?
– Ну да!
– Спрашиваешь, зачем людям нужен Пушкин?
– Да нет же! Я интересуюсь, причем тут твои подчиненные?
– Ты не считаешь их за людей?
– Тьфу ты!..
На этом наш разговор завершался. Чаще всего аналогичным образом завершалось большинство наших бесед, и все равно мы друг друга любили. Я считал, что Грушины бессильны переделать мир, но я не сомневался, что он держится на их плечах. Сам Грушин, должно быть, думал про меня, что я правдив и сострадателен. Этих качеств ему вполне хватало, чтобы относиться ко мне с симпатией. Вполне возможно, что причины своего неравнодушия мы просто выдумали. На чем держится дружба и недружба? Наверное, как и любовь, на чем-то смутном и по-человечески неразрешимом.
Словом, я сидел в гостях у Грушина и отдыхал от себя самого. Шел второй час отдыха, и несмотря на гул заздравных тостов и бесед я чувствовал себя немного окрепшим.
Пасюк, сосед Грушиных, парень с голосом, не нуждающимся в мегафоне, тыкал меня кулаком в бок и радостно кричал в ухо.
– Вся жизнь – сплошное представление. Времена Ренессанса
– театр. То, что сейчас, – цирк. Мы, майн либер киндер, зрители, посасывающие леденцы. Все, что от нас требуется, – сидеть на законном месте и не возбухать. К кулисам, – желтый от табака палец Пасюка мотался перед самым моим носом, – ни под каким видом не приближаться! Табу, майн либер! Что там за ними – нас не касалось и не касается. Сиди и аплодируй.
– А если я не хочу?
– Чего не хочешь?
– Аплодировать.
– Значит, свисти. Ногами топай. Желаешь помидором порченым воспользоваться, – пожалуйста! Хочешь спать, – тоже не возбраняется.
– Но допустим, я вознамерился узнать правду. То бишь, чуточку больше того, что нам показывают на сцене. Как же возможно постигнуть правду, оставаясь на месте?
– Только так ее и постигают! – палец Пасюка вновь пришел в назидательное движение. – Кстати! Какой правды ты возжелал? Может, закулисной?… Так я тебе еще раз повторю: вселенная познается не круговым обстрелом и не методом скверного сюрприза, вселенная познается погружением вглубь. А если тебя интересует, к примеру, что там у тебя булькает и пульсирует под кожей, так тут, паря, ничего занимательного нет: мозги, кишочки и прочая неаппетитная размазня. Заглянуть, конечно, получится, но понять – ты все равно ничего не поймешь. На людей надо глядеть извне! И то – лишь в случае, если они прилично одеты, с носовым платком в карманчике и капелькой дорогого одеколона на виске. Пойми, без всего этого мы – довольно-таки невзрачные создания.
– Отнюдь, – сосед, сидящий напротив, тонко улыбнулся. – К некоторым такие сентенции, вероятно, не подойдут.
– Сентенции… – Пасюк отмахнулся от тонкостей соседа и вновь задышал над ухом. – К примеру, жрем мы с тобой говяжьи языки и хихикаем над остротами застольных ораторов. Это нормально, это по-человечески. И в рот друг другу мы при этом не заглядываем. Иначе тошно станет. Вот так по всей жизни. Вместо одной правды обнаруживаем десять и тут же запутываемся. Потому как, – на этот раз палец багроволицего Пасюка согнулся крючком и, описав щедрый полукруг, постучал по голове хозяина,
– здесь у нас, не поймешь, что. Думаешь, думаешь, а главное находит все равно будто кто-то вместо тебя.
– Ты игнорируешь энергетику, – снова возразил я. – Мы ищем не потому что надо найти, а потому, что надо искать.
– Браво! – оценил Пасюк.
– И кроме того, пусть не все, но многие из нас желают быть героями.
– Ага, либидо-фригидо! Знаем… И вот, что тебе на это отрапортуем: герой нашего времени, золотце мое, не супер из Чехословакии или Афганистана, а дезертир – тот, кто наотрез отказывается мчаться на Ближний или Дальний Восток сокрушать чужие дома и проливать чужую кровь.
– И свою собственную, не забывай!
– Не забываю, золотце. Зис импосибл! И все равно повторю: настоящий герой нашего времени – дезертир! Дабы не убить он идет на плаху, на вечное оплевывание и так далее. Как ни крути, это жертва. Не бунт, а именно жертва. Так что давай, братец мой, дернем одну рюмашечку за него.
– Не знаю, – я покачал головой. – А Отечественная? А революция? Один уходит, – тяжесть перекладывается на остальных.
– Во первых, не приплетай сюда Отечественную. Защищаться и завоевывать – разные вещи. А во-вторых, если брать революцию, то здесь дезертиры имели самый настоящий шанс спасти мир. Но не спасли. Потому что совести предпочли присягу.
– Совесть – у каждого своя.
– Зато присяга – общая, – Пасюк сардонически захохотал, ядовито подмигнул левым глазом. – Легко жить чужой волей, верно? Сказали – сделал. Потому что долг! Потому что обязательство перед обществом! А зов сердца… – что зов сердца?… Муть и ничего более. И никому ничего не докажешь. Оно ведь там внутри, под ребрами. Так просто не вынешь и не продемонстрируешь.
– Только если скальпелем, – хихикнул кто-то из соседей.
– Во-во! Скальпелем!.. – Пасюк мрачновато зыркнул в сторону шутника. – Только для этого помереть надо. Как минимум. А каждый раз помирать, когда кому-то что-то доказываешь… – Он стиснул и разжал кулак. – В общем давай за терпеливых. На них мир держится.
– Только чтобы тебя успокоить, – я поднял рюмку на уровень глаз и с некоторым неудовольствием убедился, что держать посудину ровно уже не получается. Вино капало на скатерть, заливало пальцы. Чтобы окончательно не опростоволоситься и не стать сахарно липким, я торопливо перелил алкоголь в желудок.
– Вот теперь ты снова человек! – объявил Пасюк. – Когда кто-нибудь начинает делить и классифицировать – знаешь, там жанры всякие, подклассы и отряды, меня хохот разбирает. И все же те, кто не пьют… Как бы это выразиться помягче…
Он подпер лобастую голову кулаком, собираясь в подробностях осветить тему непьющих, но в этот момент откуда-то сверху на диван сиганул полосатый большеголовый кот. Окинув нас плотоядным взглядом, он презрительно поднял хвост и неторопливо удалился.
– Фу ты, черт! – Пасюк платком промокнул взмокший лоб. Наклонившись ко мне, доверчиво зашептал: – Терпеть не могу кота Грушиных. Вырастили же паскуду!
– Чем он так провинился?
– Чем?! Да этот пушистый онанист постоянно пытается изнасиловать мою ногу!
– А вот дамам он нравится.
– Не знаю, как насчет дам, но я, слава Богу, еще мужик. Думаешь, чего он, гад такой, под стол поперся? Опять изготавливается! Столько вокруг ножищ, но ведь обязательно мою выберет! И вообще насчет котов я тебе расскажу такой случай…
Судя по всему случай мог оказаться длинным и поучительным, однако на мое счастье во фланг Пасюку неожиданно ударили соседи. Я занялся жаренной картошкой, а моему собеседнику пришлось отбиваться от обрушившегося на него противника – такого же громогласного Пасюка, но с иной идейной платформой, иными претензиями к человечеству.
– Правда – она всегда правда, а ложь – всегда ложь! – красноречиво надсажался Пасюк номер два (звали его, если не ошибаюсь, не то Эльдар, не то Эдуард и учился он, разумеется, на филфаке – кажется, уже восьмой год).
– Кое-кому, разумеется, хочется взмутить водичку, – продолжал Эльдар-Эдуард, – но историю не обманешь! В главном мир всегда диктовал двуединое начало: мужчина и женщина, солнце и луна. То же и тут: есть правда, а есть ложь. Правда – естественное благо, ложь – противозаконное зло.
Морщась, Пасюк налил себе коньяка, а мне с отеческой заботливостью плеснул клюквенного морса.
– Ну а как же тогда ложь во спасение? Или таковой нет вовсе?
– Нет и не было! – рубанул Эльдар-Эдуард. – Солгал, значит, предал. Не кого-нибудь, так самого себя.
– Стало быть, если я вижу, что у мамзель кривые ноги, я обязан объявить это ей в лицо, а не расточать комплименты? И про мужа излишне ретивого не забыть, и про годы в виде морщин?…
– Демагогия! Такая же демагогия, как пресловутые рассуждения про черную зависть и белую! – Эльдар-Эдуард взмахнул вилкой, чуть-чуть не зацепив соседа. Тот вовремя вильнул плечом, с нервным хохотком отодвинулся со стулом подальше.
– Позвольте! Про зависть я ни единым звуком…
– Чушь! – Эльдар-Эдуард не позволил. Тема очевидно была ему близка, ему настоятельно требовалось, чтобы кто-нибудь хоть как-то упомянул ее за столом.
Каюсь, я злорадствовал. Пасюку приходилось несладко, и мне хотелось, чтобы он хоть раз в жизни почувствовал каково дышится его оппонентам.
– Не надо притворяться! – Эльдар-Эдуард переправил в рот громадный кус пирога и яростно жевать. Голос его приобрел глуховато-коровий оттенок. – Не надо обелять и маскироваться! Черная зависть, белая… Есть одно единственное чувство – чувство нормальной человеческой зависти! И завидовать по-хорошему это уже не завидовать.
– А что же это, по-вашему?
– Все, что угодно! Любоваться, восхищаться, быть мысленно рядом… Не надо расщеплять этимологических связей. Когда у кого-то есть то, чего нет у меня, и я сожалею об этом, имеет место зависть! Простая, человеческая, без изысков.
– Но могут существовать градации.
– Могут. Кто-то завидует вяло, кто-то от души – и все равно и те, и другие завидуют. Корень остается прежним. А когда начинается припудривание – дескать то-то и так-то, прямо зло берет. Я, мол, завидую ему, но исключительно по-хорошему… Ишь мы какие хорошие стали! Брут, может быть, тоже завидовал. И тоже считал, что по-хорошему…
Пасюку не удавалось вставить ни словечка. Расстроенный, он продолжал подливать себе коньяка, а мне морса. Он словно мстил мне за наскоки своего нового оппонента. В споре их все чаще начинали мелькать подозрительные словечки вроде монады и квиетизма. Философы принялись друг за дружку всерьез, пробуя на зуб, испытывая на гибкость. Сосед с белесыми бровями и такими же белесыми губами стеснительно наклонился ко мне.
– Я извиняюсь, люпмен – это что-то вроде ругательства?
– Вы хотите сказать «люмпен»? – я в очередной раз передвинул бокал с морсом смуглокожей особе с голубоватой искоркой в глазах и золотистой в уголке улыбки. Меня одарили кивком, морс благосклонно приняли.
– Люмпен – это когда показывают, например, по телевидению «Алые Розы» Сергея Соловьева или «Механическое Пианино» Никиты Михалкова, а вы переключаете на детектив или не подходите к телевизору вовсе.
Любитель интеллектуальных тонкостей, сидящий напротив, расслышал мою тираду. Помимо всего прочего он обладал еще, по-видимому, и тонким слухом.
– Но тот же Соловьев умудрился снять чудовищный «Дом под звездным небом». Стоит ли мне после этого подходить к телевизору?
Вероятно, сказывалось влияние Пасюка и Эльдара-Эдуарда. Я ответил с нагловатой уверенностью завсегдатая столичных богем.
– Истинный художник в праве говорить и «фэ» и «хэ». Если уже есть «Асса» с «Розами», можно позволить себе и пару бяк. Простительно.
– Я, откровенно говоря, придерживаюсь иного мнения.
– И это тоже простительно, – я снисходительно кивнул.
Стеснительный сосед, внимательно прислушивающийся к спору Пасюка и Эдуарда-Эльдара, вновь удивленно повел белесыми бровями.
– Что еще? – я повернулся к нему с вальяжностью начальника отдела кадров.
– Неофиты… – робко пробормотал он. – Это, видимо, растения? Какие-нибудь редкие…
– В общем не такие уж редкие, – я отпил из рюмки озабоченного Пасюка и, прищурившись, ударил мутноглазым залпом, пытаясь пробить точечки зрачков смуглокожей. Что-то там радужно взорвалось, взметнулось навстречу. Чем дольше я сидел за столом, тем больше она мне нравилась. Кстати сказать, это одно из непременных условий застолий. Разговоры, сладости и внимание хозяев – лишь часть обязательной программы. Одна-единственная загадка способна придать пикантный аромат всему вечеру. И чаще всего роль этой загадки суждено исполнять женщинам. Два-три взгляда, легкое движение головы – и ворожбе положено начало. Что бы вы уже ни говорили, что бы не делали, призрачный невод уже заброшен – от вас к ней, а от нее к вам. И вовсе не обязательно что-либо вытаскивать. Рыбак волнуется, видя дрожь поплавка, азарт утихает, когда рыба уже в садке. И совсем не нужно подходить и знакомиться, – напротив, зачастую это прямо противопоказано.
За нашим столом сидела еще одна свободная дама. Издалека и мельком она выглядела вполне ничего. Но стоило мне присмотреться, как я тут же записал ее в категорию «старых кокеток». Увы, даме не удавалось самое естественное. То, как она держала вилку, поджимала губы и даже мигала, – во всем угадывалось желание позировать и быть красивой. А если не быть, то по крайней мере казаться. В сущности она и была красивой, но, наверное, об этом не знала. С такими трудно общаться. Им нужно подыгрывать и, подыгрывая, поневоле превращаешься в такого же позера. Словом, не всегда тайна оказывается тайной.
Однажды на одной из дискотек я в течение часа любовался блондинкой, танцующей на другом конце зала. Сначала она была просто привлекательной, потом стала казаться обворожительной. Не выдержав, я двинулся ее приглашать и тем был наказан. Воображение в компании с полумраком сыграли со мной шутку. Приблизившись и произнеся банальную фразу приглашения, я разглядел множество печальных морщин и одинокую припудренную бородавку. Но странным было то, что исчезло и все остальное. Хрустальные чары рассыпались песочным крошевом. Но почему так случилось? По чьей злой или доброй воле? Или мы все поголовно слепы и, очаровываясь издалека, перестаем видеть красоту вблизи? Особый род дальнозоркости или что-то более банальное?…
Так или иначе, но сегодня был особый случай. Я не проводил время абы как. Я спасался. А роль спасительницы, как и роль загадки, женщинам так же удается, как никому другому.
– Неофиты, – медленно и со значением произнес я, – сиречь перебежчики. Идейные паразиты, коим только успевай подбрасывать лозунги. Сегодня – «сарынь на кичку», завтра – «хайль», а послезавтра что-нибудь еще.
Глядя на смуглое лицо незнакомки, я поднялся и тем самым заставил подняться ее. А возможно, все обстояло иначе. Она решила первая выйти из-за стола и поманила меня следом. Так или иначе нити были натянуты, крючки прочно угнездились в живом. Определить, кто из нас командовал, а кто откликался, было довольно сложно.
Кажется, что-то играло. Или же заиграло, как только мы коснулись друг друга. Она назвала свое имя, и я тотчас его забыл. Любить всегда лучше незнакомку. Блок это знал хорошо. Руки ее были сухи и горячи, и я с удовольствием переплел свои пальцы с ее пальцами. это произошло неосознано – значит, действительно искренне.