– Застели диван, – голос у меня сел. Порывисто вздохнув, словно просыпаясь, Тамара распахнула глаза и заторможено подчинилась. Чтобы собраться с силами, я присел на краешек кресла. Голова все еще кружилась. Не от царственной Тамары, – от Толечкиного спирта.
Меня ничуть не удивило, когда, не прячась, хозяйка стала раздеваться. Отвести глаза в сторону было нетрудно. Чуть позже она помогла раздеться и мне.
– Ты очень ласковый, – разнежено произнесла она. Я поморщился. Это уже было тактической ошибкой, потому что относилось к категории штампов. Скверно, но многие наши фразы можно предсказывать, как ту же погоду. Если говорить, к примеру, о неустроенности мира, о раздвоении Есенина и великом обманщике Алексее Толстом, то наверняка заработаешь «демагога» или «чудака». А стоит поцеловать даму более пяти раз и погладить ее по голове с особой медлительностью, – вот ты уже и галант – и нежный и ласковый… Не балует женщин мужская половина. Ох, не балует!..
Мы были вместе и мы были врозь. Я во всяком случае себя не обманывал. Нас разделяла незримая преграда, и покрывала тонкая простыня. Любовники одеялом не накрываются – знают, что будет жарко. Но нам пока было холодно. Хотелось спать, но о сне думать не приходилось. На сон я обязан был еще заработать. Я попробовал снова вообразить на ее месте смуглокожую незнакомку, но память на этот раз подвела. Да и не стал бы я партнершу по танцам затаскивать в постель. Вот уж нелепое сочетание – телепатия и кровать. Айвазовского над писсуаром не вешают, хотя темы где-то и как-то… На мгновение мелькнула заманчивая мысль дать Томочке волю, но я вовремя одумался. Ничего бы у нее не вышло. Я себя знал. Если скучно, значит скучно. К тому же я вынужден был повелевать – именно такую роль я избрал с самого начала – гипнотизера и мага-повелителя. Иного меня она могла сейчас и не принять. Словом, оригинальное не выдумалось, и, прижавшись к ней всем телом, заставив замереть в моих объятиях, я стал вполголоса нашептывать ей какой-то бред. Я рассказывал о сугробах Казахстана, засыпающих с верхом двухэтажные домишки, о ядовито зеленых облаках Оренбурга и всех лучших женщинах, так или иначе забредавших в мою жизнь. Особенно долго в ней они не задерживались, но след оставляли – каждая свой. Имен я не упоминал, повествуя достаточно отвлеченно, но между строчками и при желании угадывалось, что во всех моих перипетиях неведомым образом участвовала и она – Томочка. Подобное желание у моей сегодняшней подружки имелось. Она млела от моих розово-теплых слов, а мои терпкие, с запахом жасмина и ландыша воспоминания возбуждали ее лучше всяких ласк. Через некоторое время ожил и я сам. Вернее, ожило мое онемевшее от алкоголя тело, сообразив наконец, что рядом находится постороннее существо, созданное с точки зрения мужчин замечательнейшим и единственно верным образом. А чуть пробудившись, тело не могло уже не откликнуться на бешеный Томочкин пульс, и я впервые за этот вечер поцеловал ее, погладив рукой дрогнувшую излучину ее напряженной спины.
Все прочее представляло собой обычный механический процесс. И когда, выражаясь трафаретным языком, с гонкой по долине любви было покончено, Томочка неожиданно развеселилась. Подобных изменений я не ожидал. Можно сказать, они застали меня врасплох. Вместо того, чтобы дать мне спокойно уснуть, она затеяла какие-то детские игры. Этакая перезревшая Наташа Ростова лет сорока с хвостиком. Она принялась хлопать меня ладошкой по животу и изрекать глупость за глупостью.
– Ой, какая же я нехорошая! Совратила бедного молодца!.. Ты не будешь меня презирать?
Я промычал что-то себе под нос. Еще один бзик женщин – считать, что они кого-то способны развратить. Мы все развращены смолоду. Природой, самой жизнью. И мы, и они. Но если им радостно от такого нелепого предположения, пусть заблуждаются. Впрочем, возможно, ошибаюсь и я. Та же распутница-природа не забывает о чистоплотности. Собачки с кошечками, справив нужду, роют задними лапками, падаль сжирается грифами и червяками, а у многих людей зудит в груди нечто, называемое совестью. Вполне вероятно, что женщин можно выделить в особо чистоплотную касту. Мужчины, согрешив, опасаются последствий. Женщины, согрешив, каются. Не очень терзая себя, иногда с проблесками юмора, но каются. Они ближе к таинству зарождения жизни и потому сильнее чувствуют необходимость жизненной чистоты. Отсюда и все их фразы, произносимые после.
– Как быстро все может перемениться, правда? – она потрепала меня по голове и чмокнула в плечо. – Сегодня днем тебя еще не было, понимаешь? Совсем не было, ни здесь, ни там. И вот ты пришел. Пришел и остался.
Тамара прижала ухо к моей груди. В эту минуту она напоминала спасателя, пытающегося уловить биение уходящего. Если бы я мог, я запустил бы внутри себя что-нибудь из старинных клавесинов и сыграл бы ей ласковый минует. Но единственное, что я умел, это подражать оркестровому ударнику
– монотонно, без особых изысков.
– Первая встреча и такой откровенный финал, – ты не злишься на меня?
– Почему я должен на злиться?
– Ну… Все-таки, – глаза Тамары снова переменили выражение, напомнив глаза тоскующей по хозяину дворняги. При всем при том она продолжала улыбаться. Та, что идет по жизни, смеясь…
– Скажи что-нибудь, а?
Терпеть не могу, когда наседают. Даже приятные во всех отношениях люди. Так же, как не могу терпеть, когда собеседник курит. Или еще хуже – собеседница. Судите сами. Только что вы куда-то шли, и вот, оказывается, нужно останавливаться, искать спички или зажигалку. Ей, видите-ли, приспичило. А вы идиотом топчетесь возле, созерцая сосредоточенность, с которой чахоточный дым всасывается и выдыхается, всасывается и выдыхается. У курящих странное преимущество. Они не спешат, они вроде бы даже заняты делом, и тем более идиотским выглядит ваше безучастное положение. Вы скучаете и мнетесь, а их взор прищурен и умудрен, они в эти секунды знают все и обо всем. Я в таких случаях не выдерживаю и начинаю грызть спички. Увы, это не помогает. В спичках ощущается некое мальчишество, в сигаретном дыму – некая общечеловеческая загадка, над которой никогда не стыдно поразмышлять. Спрашивающая женщина похожа на курящую. И той и другой словно что-то должен, и потому от обеих хочется отвернуться.
– Молчишь и молчишь. Весь какой-то как в панцире, – ее кулачок колотнул меня по ребрам. – У тебя даже кожа какая-то каменная.
Я укусил язык и тем самым спровоцировал его на некоторую разговорчивость.
– Может быть, наоборот? В том смысле, что, может быть, я мягкий, как земля, которую все топчут? Знаешь, есть такие грунтовые дороги – в жару они крепче бетона, а пройдет дождь, и ничего от их крепости не остается. Одна грязь и слякоть.
– Значит, мне нужно над тобой поплакать?
– Лучше улыбнись. Слезы никому не идут.
– Тогда почему не улыбаешься ты? – ее лицо склонилось надо мной, как большая теплая луна. – У тебя такие грустные глаза.
– Это не грусть, это страх, – честно ответил я.
– Ты боишься меня?
– Я боюсь всех.
– Всех-всех? – она удивилась.
– Всего-всего и всех-всех.
– Вон оно что… А я думала, ты за Пронина переживаешь.
Внезапная догадка обожгла мой мозг, и спать сразу расхотелось.
– Да нет же! Нет!.. – Я рывком сел, чуть отодвинул ее в сторону и потянул со стула одежду. – Спи, золотце. Пойду проведую на кухне Толика.
– Так я и знала, – глаза у нее потускнели. – Зачем он тебе?
– Он мой друг. Друг и сосед.
– Думаешь, он меня любит?
– Я ничего не думаю.
– Тогда почему ты одеваешься?
– Схожу перекурю с ним напару. Или ты против?
Она не ответила. Безжизненной матерчатым лоскутком рука ее соскользнула с моего плеча. Быстренько одевшись, я двинулся на кухню. В спину мне долетело:
– Иди, иди! Обязательно порасспрашивай, зачем он водит ко мне своих друзей!
– Спи, золотце, не отвлекайся, – я заставил себя не оборачиваться.
* * *Хотелось надеяться, что Толечка спит, но он не спал. Он сидел в крохотном закутке за холодильником и в одиночестве пил. Бутылка «Столичной», видимо, выуженная из того же холодильного агрегата, была наполовину пуста.
– Брось, – я взялся за бутылочное горлышко, но Толечка перехватил руку. На меня он не смотрел.
– Тогда давай вместе – на двоих, идет? – я огляделся в поисках посуды и взял с полочки пару эмалированных кружек с затейливыми ягодками на боках. Наблюдая, как я разливаю по кружкам прозрачную, такую безобидную на вид водку, Толечка всхлипнул.
– Чего ты? – я ткнул его кулаком в плечо.
Он всхлипнул еще раз.
– Разве я виноват? Ты мне скажи, виноват?
– Нет, – я придвинул к нему одну из кружек. – Никто не виноват. И никогда. Как говорится, обстоятельства.
– То-то и оно… А им, понимаешь, это нужно. Никак, понимаешь, без этого не хотят…
Мы чокнулись кружками и, шевеля кадыками, кое-как управились с терпкими порциями.
– Всего и делов, – я поднялся. – А теперь расходимся. Я домой, ты к ней.
Он испуганно замотал головой.
– Я не могу! Ты что? Нет!..
– Дурак!.. – Я попытался прищелкнуть невидимым кнутом перед опьяневшим верблюжьим караваном мыслей, но ожидаемого хлопка не услышал. Пьяные не владеют кнутом, а мне нужен был белый верблюжонок – добрый, еще не научившийся плеваться, не умеющий бить близстоящих голенастыми ногами, – такой, чтобы было приятно гладить его белую шелковистую шерсть и чтоб в агатовых больших глазах сияло неомраченное доверие. Такого верблюжонка не находилось. Серым и лохматым пятном стадо металось от виска к виску, раскачивая мою тяжелую нездоровую голову.
– Ладно, – пробормотал я, – мне пора.
– Погоди! Ты куда? – всполошившись, Толечка ухватил меня за руку. – А ей что сказать?
Я не без труда расцепил его суховатые пальцы на своем запястье.
– Что хочешь, то и говори.
– Тебе легко советовать!..
– Ошибаешься… – Я напрягся. – Скажи… Что-нибудь свинское. Про меня. Дескать, мавр сделал свое дело и свалил.
– Она обидится, ты что?!
– На меня, но не на тебя.
– Я так не могу!..
– Ну и зря! Ты – это ты, а она – это она, – мутно произнес я, на ходу соображая, чем бы завершить свои уговоры.
– Чего ты от меня-то хочешь? Кольца желаний? Так нет у меня кольца. И лампы нет. Я не Алладин.
– Но ты ведь мне друг!
– Именно поэтому я ухожу.
Шагнув к выходу, я оглянулся.
– Иди к ней, дурила. Иди же!..
С засовом я справился, с цепочкой тоже. Путь был свободен. Мышиного цвета ступени – числом более трех десятков вновь промелькнули перед глазами. Меха изуверски растянутой гармони… Старая щербатая дверь подъезда проскрипела вслед ругательство, захлопнувшись, проставила точку. А может, восклицательный знак. Кирпичный домина беззвучно плюнул мне в спину. Я покорно утерся.
ЛЯ И СИ В ОДНОМ НАЖАТИИ
Ночь меня не устраивала, ночь мне была не нужна, и время, попятилось, с ворчанием уступив припозднившемуся гуляке вечер.
Не такое уж большое одолжение, если разобраться. Сколько у него таких вечеров в загашнике! Зимних и летних, пыльных и пасмурных – словом, на любой выбор, на любой вкус. Специально я не заказывал. Согласен был на любой. И мне выдали теплый, двубортный, из темного габардина, с первыми блестками звезд, сглаженный усталым дыханием ветра. Я напялил его на себя и удовлетворенно крякнул. Все оказалось впору и по размеру. Можно было смело шагать домой, представляя себя младенцем, подброшенным равнодушными родителями к крыльцу чужого не моего города.
На улицах сыпал снег, и я получил неожиданную способность видеть себя со стороны, наблюдать с высоты лет. Существо, оставшееся внизу, в сапожках, пальтишке и варежках, принадлежало к разряду романтиков. Кругом белел первозданный снег и только крышки канализационных люков чернели вызывающими пятнами – этакими каплями дегтя в медовой бочке, кляксами посередине страницы. Существо в пальтишке подбрело к ближайшему люку и стало терпеливо присыпать его снегом. Присыпав, удовлетворенно вздохнуло, перебежало к следующему. Покончив и с ним, искательно оглянулось. Даже романтикам порой необходимо, чтобы кто-то видел их светлые усилия в напрасном.
Находясь все также сверху, я показал мальчонке большой палец и улыбнулся. Хотелось, чтобы он поверил в мою улыбку. Детям мало улыбаться, им надо улыбаться искренне. Каким-то шестым чувством, похлеще всяких собак, они улавливают чужую фальшь и отворачиваются. Этот не отвернулся. Возможно, поверил мне, а возможно, сделал вид, что поверил. Я ведь упомянул: он принадлежал к разряду романтиков, а романтики великодушны. Продолжая улыбаться его румяным щекам, я вспомнил желтые косички еще одного малолетнего романтика – девочки. Уже из лета, из месяца августа, того самого времени, когда вечерние марафоны по улицам приносят больше грязи, чем здоровья. Малышка стелила поверх луж газеты и плакала, видя, как быстро они намокают. Она боролась с лужами, она хотела, чтобы люди гуляли по сухому и чистому…
Я сморгнул. Видение чужого города и маленьких фигурок рассыпалось сахарными кубиками, растаяло в гремучем кипятке.
Коньяк, спирт и водка при минимуме закуски мало чем отличаются от серной кислоты. Желудок болезненно содрогнулся, норовя изрыгнуть содержимое вверх по пищеводу. Мозг же посылал директивы иного порядка: растворять, переваривать, употреблять в дело. Организм глухо бурлил, по всей видимости, затевая бунт. Директивы ему не нравились. Возможная месть в виде прободной язвы вызывала у него злорадное довольство, а у меня приступы ярости. Мы играли в перетягивание каната – каждый на свою сторону.
Не обращая внимания на поздний час, какая-то женщина в платке и тренировочном костюме чинила забор возле приусадебного участка. Чинила по-женски, неумело. Гвоздь у нее все время загибался, она терпеливо принималась его выпрямлять и снова вколачивала в дерево. Мне захотелось отнять у нее молоток, шарахнуть по гвоздю так, как он этого заслуживал, но что-то в упрямо склоненной фигуре отторгало чужую помощь, и, скромно отвернув голову, я прошествовал мимо. Шагая по парку, почувствовал головокружение и точно подстреленный снайпером рухнул под раскидистыми акациями.
В коротком забытьи я перестал что-либо видеть, однако чувствовал, как шевелятся под черепом жуки-короеды, прогрызая извилины, как душит кто-то, навалившись на грудную клетку бизоньим весом. Очнулся я от собачьего лая.
Похожая на крупного теленка, московская сторожевая припадала к земле, скалилась и рычала. Оказалось, что не на меня. Поблизости расположилось кошачье семейство. Мать преспокойно возлежала на травке, рыжий котенок путано бродил вокруг нее. Папаша, так мне по крайней мере подумалось, стоял на полпути между семьей и собакой. Особой тревоги он также не выявлял. Хвостом воинственно лупил себя по бокам, вприщур глядел на сторожевую.
Сердце окутал страх. Вздрогнув, я кое-как поднялся. Садюга-муравей жалил ногу, забираясь под брючиной выше и выше, а я знал, что завтра опять грянут холода. Слишком уж спокойно взирали коты на собаку, слишком зло хрипела последняя. Муравей шел не в счет, хотя и его можно было приплюсовать к увиденному. В этом мозаичном мире все они занимали строго определенные места. Псу не пристало сомневаться в правоте собственного лая, коту было плевать на этот лай. Для них все было естественным. Они не собирались сходить с ума. Я был скроен из таких же молекул, как и они, пил воду и дышал кислородом. Но при всем сходстве и подобии я представлял собой иное создание. Дело заключалось вовсе не в психастении. Я ощущал чужую дрожь, чужой страх. Ощущал даже в том случае, когда жертвы пребывали в полнейшем спокойствии. Посторонний вскрик вызывал у меня содрогание, обморок женщины на экране скрючивал пополам. И там, где других спасает равнодушие, меня спасало ненастье. Жмурясь и прикрываясь руками, я словно нажимал невидимые кнопки, напрягая тучи, магнитом притягивая к городу ураганные ветры, метель и град. Улицы начинали пузыриться от ливней, снег торопливо присыпал пугающие меня следы. Работники прогноза терялись, ничего подобного не мог припомнить ни один из живущих в городе старожилов, а я попросту таким образом защищался.