— Отлично помню, — сказал я, откладывая письмо в сторону. — Верзила Боб Фергюсон, лучший трехчетвертной, каким могла похвастать команда Ричмонда. Славный, добродушный малый. Как это похоже на него — так близко принимать к сердцу неприятности друга.
Холмс посмотрел на меня пристально и покачал головой.
— Никогда не знаешь, чего от вас ожидать, Уотсон, — сказал он. — В вас залежи еще не исследованных возможностей. Будьте добры, запишите текст телеграммы: «Охотно беремся расследование вашего дела».
— «Вашего» дела?
— Пусть не воображает, что наше агентство — приют слабоумных. Разумеется, речь идет о нем самом. Пошлите ему телеграмму, и до завтрашнего дня оставим все эти дела в покое.
На следующее утро, ровно в десять часов, Фергюсон вошел к нам в комнату. Я помнил его высоким, поджарым, руки и ноги как на шарнирах, и поразительное проворство, не раз помогавшее ему обставлять коллег из команды противника. Да, грустно встретить жалкое подобие того, кто когда-то был великолепным спортсменом, которого ты знавал в расцвете сил. Могучее, крепко сбитое тело как будто усохло, льняные волосы поредели, плечи ссутулились. Боюсь, я своим видом вызвал в нем те же чувства.
— Рад вас видеть, Уотсон, — сказал он. Голос у него остался прежний — густой и добродушный. — Вы не совсем похожи на того молодца, которого я перебросил за канат прямо в публику в «Старом Оленьем Парке»[5]. Думаю, и я порядком изменился. Но меня состарили последние несколько дней. Из телеграммы я понял, мистер Холмс, что мне нечего прикидываться, будто я выступаю от имени другого лица.
— Всегда лучше действовать напрямик, — заметил Холмс.
— Согласен. Но поймите, каково это — говорить такие вещи о своей жене, о женщине, которой долг твой велит оказывать помощь и покровительство! Что мне предпринять? Неужели отправиться в полицию и все им выложить? Ведь и дети нуждаются в защите! Что же это с ней такое, мистер Холмс? Безумие? Или это у нее в крови? Сталкивались ли вы с подобными случаями? Ради всего святого, подайте совет. Я просто голову потерял.
На кровати лежала женщина, несомненно, в сильном жару. Она была в забытьи, но при моем появлении вскинула на меня свои прекрасные глаза и смотрела, не отрываясь, со страхом. Увидев, что это посторонний, она как будто успокоилась и со вздохом снова опустила голову на подушку. Я подошел ближе, сказал несколько успокаивающих слов; она лежала не шевелясь, пока я проверял пульс и температуру. Пульс оказался частым, температура высокой, однако у меня сложилось впечатление, что состояние женщины вызвано не какой-либо болезнью, а нервным потрясением.
— Хозяйка лежит так один день, два дня. Долорес боится, хозяйка умрет, — сказала девушка.
Женщина повернула ко мне красивое пылающее лицо.
— Где мой муж?
— Он внизу и хотел бы вас видеть.
— Не хочу его видеть, не хочу… — Тут она как будто начала бредить: — Дьявол! Дьявол!.. О, что мне делать с этим исчадием ада!..
— Чем я могу помочь вам?
— Ничем. Никто не может помочь мне. Все кончено. Все погибло… И я не в силах ничего сделать, все, все погибло!..
Она явно находилась в каком-то непонятном заблуждении; я никак не мог себе представить милягу Боба Фергюсона в роли дьявола и исчадия ада.
— Сударыня, ваш супруг горячо вас любит, — сказал я. — Он глубоко скорбит о случившемся.
Она снова обратила на меня свои чудесные глаза.
— Да, он любит меня. А я, разве я его не люблю? Разве не люблю я его так сильно, что готова пожертвовать собой, лишь бы не разбить ему сердца?.. Вот как я его люблю… И он мог подумать обо мне такое… мог так говорить со мной…
— Он преисполнен горя, но он не понимает.
— Да, он не в состоянии понять. Но он должен верить!
— Быть может, вы все же повидаетесь с ним?
— Нет, нет! Я не могу забыть те жестокие слова, тот взгляд… Я не желаю его видеть. Уходите. Вы ничем не можете мне помочь. Скажите ему только одно: я хочу, чтобы мне принесли ребенка. Он мой, у меня есть на него права. Только это и передайте мужу.
Она повернулась лицом к стене и больше не произнесла ни слова.
Я спустился вниз. Фергюсон и Холмс молча сидели у огня. Фергюсон угрюмо выслушал мой рассказ о визите к больной.
— Ну, разве могу я доверить ей ребенка? — сказал он. — Разве можно поручиться, что ее вдруг не охватит опять то ужасное, неудержимое желание… Разве могу я забыть, как она тогда поднялась с колен и вокруг ее губ — кровь?
Он вздрогнул, вспоминая страшную сцену.
— Ребенок с миссис Мэйсон, там он в безопасности, там он и останется.
Элегантная горничная, самое современное явление, какое мы доселе наблюдали в этом доме, внесла чай. Пока она хлопотала у стола, дверь распахнулась, и в комнату вошел подросток весьма примечательной внешности — бледнолицый, белокурый, со светло-голубыми беспокойными глазами, которые так и вспыхнули от волнения и радости, едва он увидел отца. Мальчик кинулся к нему, с девичьей нежностью обвил его шею руками.
— Папочка, дорогой! — воскликнул он. — Я и не знал, что ты уже приехал! Я бы вышел тебя встретить. Как я рад, что ты вернулся!
Фергюсон мягко высвободился из объятий сына; он был несколько смущен.
— Здравствуй, мой дружок, — сказал он ласково, гладя льняные волосы мальчика. — Я приехал раньше потому, что мои друзья, мистер Холмс и мистер Уотсон, согласились поехать со мной и провести у нас вечер.
— Мистер Холмс? Сыщик?
— Да.
Мальчик поглядел на нас испытующе и, как мне показалось, не очень дружелюбно.
— А где второй ваш сын, мистер Фергюсон? — спросил Холмс. — Нельзя ли нам познакомиться и с младшим?
— Попроси миссис Мэйсон принести сюда малыша, — обратился Фергюсон к сыну. Тот пошел к двери странной, ковыляющей походкой, и мой взгляд хирурга тотчас определил повреждение позвоночника. Вскоре мальчик вернулся, за ним следом шла высокая, сухопарая женщина, неся на руках очаровательного младенца, черноглазого, золотоволосого — чудесное скрещение рас, саксонской и латинской. Фергюсон, как видно, обожал и этого сынишку, он взял его на руки и нежно приласкал.