— Так точно, товарищ Фрунзе.
— Вот и отлично. И еще. Есть у Василия Ивановича странность одна — не расстается он с одной
безделушкой, талисманом в виде льва. Он уверен, что именно этот талисман приносит ему победу. Надо как-то его от этой поповщины отучать. Как только представится удобный случай — заберите у него эту вещь. Заберите и припрячьте. Конечно, он сначала нервничать будет, но потом... ну, вы понимаете.
— Так точно.
В дверь постучали, появился секретарь:
— Товарищ Фрунзе, там Чепаев. Запускать?
Фрунзе лукаво посмотрел на Митю и громко
сказал:
— Запускайте.
Дзержинский
Яков Петере, заместитель председателя Всероссийской чрезвычайной комиссии, вошел в кабинет Феликса Эдмундовича без стука.
— Что у тебя? — спросил Дзержинский, не отрываясь от вороха бумаг.
— Пришла первая шифровка от Белого.
— Внедрился уже, значит?
— Так точно.
— Читай.
Петере достал из папки шифровку и прочел:
— «Сижу на вокзале. Народу много. Бога нет».
— Чего?
11етерс повторил.
— Что это за галиматья?
— Кодовые фразы.
— А на нормальный язык перевести?
— Э... Внедрился, подозрения не вызываю, объект пока не найден.
— Как мне эта конспирация надоела, Петере. 15 следующий раз давай без усложнений.
— Есть.
— И эти «есть» брось, не на людях. Как думаешь, справится Белый с заданием?
— Он заинтересован, Феликс.
— Кровно заинтересован?
— Материально.
Дзержинский поморщился.
— Плохо это. Заинтересованность должна быть кровной. Материальное — это пыль, прах. Как там у Некрасова? «Умрешь не даром: дело прочно...»
— «...когда под ним струится кровь», — закончил Петере.
Дзержинский замолчал, погрузился в раздумья.
— Ладно, Яков, ступай. Пусть Белый делает свою работу, сообщай мне только тогда, когда будут подвижки.
Петере, не прощаясь, вышел из кабинета. Дзержинский снова погрузился в чтение.
Операция началась.
ЛЕТО 1919 ГОДА
Астрахань
Башка болит, рубаха вся заблевана, руки холодные трясутся, колени дрожат, сердце колотится... Опоила, ведьма, как есть — опоила.
Лёнька оперся о стену. Ох, как сильно качается стена! Колени ходуном ходят, мутит, пол прыгает то вверх, то вниз. И главное — народ кругом, много народу, и каждый норовит пихнуть — кто плечом, кто котомкой, кто ящиком. Пахнет ржавой водой, углем, креозотом... Никак вокзал?
Проходивший мимо старик, чистый и отутюженный так, словно на фотокарточку сниматься надумал, остановился и посмотрел в лицо Лёньки.
— Аристарх, что вы здесь делаете? — спросил он. — Да еще и в таком виде?
Лёнька попытался ответить, что он никакой не Аристарх, но язык распух и мешал говорить.
— Вы пьяны? — рассердился старик. — Позор! Какое счастье, что ваш покойный папенька не видит, как вы опустились. У вас еще молоко на губах не обсохло, а туда же...
Молоко... Точно — молоко! Лёнька еще подумал — странный у него вкус, не скисло ли? А мачеха, видать, туда отравы какой-то ухнула, не пожалела. И что теперь? Долго он тут валялся? И главное: где это, тут?
— Где... я... — не своим голосом спросил Лёнька.
— Известно где — в Астрахани. Полно, да вы ли :>то, Аристарх?
— Астрахань? А как же я здесь... — глаза Лёньки закатились, и он снова потерял сознание.
Лёнька
Ехали они в Саратов, к брату мачехи. Отец на фронт ушел, с белыми воевал, Лёнька остался в Тихвине с мачехой и сводными братьями. Оно, конечно, и в Тихвине было неплохо. Лёнька работал в типографии наборщиком, хоть что-то домой приносил, да только мачеха все равно была недовольна.
Друзья много раз говорили — оставь ее, живи сам, да только не мог Лёнька уйти, потому как обещание отцу дал. Братьям-то всего по два года, оставить малых не с кем. Мачеха домашние дела делала, Лёнька семью кормил. Очень ему братья полюбились, он бы и сам с ними сидел, если бы мачеха работать пошла. Но Лёньке больше платили, так что приходилось горбатиться.
Вдруг типографию закрыли, сказали — переводят в Новгород. Мачеха узнала, запричитала: по миру пойдем, с голоду помрем. Лёнька сказал, что не пропадут, можно и самим в Новгород податься. Тут мачеха вспомнила, что у нее в Саратове брат живет, авось не прогонит.
Сели на поезд, поехали. До Москвы быстро добрались, за день, а вот после хуже пошло, день едут — два стоят. Эшелоны на фронт идут, пути для них освобождают. Лёнька по сторонам поглядывает, да полу пиджака придерживает — у него там деньги зашиты. Мачеха туда-сюда шныряет — то молока малым купить, то снеди для себя и Лёньки. Но чем ближе к Саратову, тем нервознее становилась мачеха, шикала и на пасынка, и на своих. Видимо, боялась, как ее брат встретит.
Лёнька, по правде говоря, тоже боялся. Он бы лучше добровольцем в армию ушел, да годов пока не хватало. Лёньке семнадцать только в декабре должно было исполниться. Сам он ростом невелик, годков не прибавишь — не поверят. Сбежал бы из дому, да слово перед отцом сдержать хотелось.
Перед самым Саратовом мачеха вдруг успокоилась, повеселела и даже предложила Лёньке допить молоко — осталось много, а выливать жалко. Вот он сдуру и выпил. Что потом было, уже не помнил, будто все белесой пеленой затянуло. Скорее всего, в Саратове мачеха спихнула с себя лишнего едока, посадила на случайный поезд, и уехал Лёнька в Астрахань.
Камызяк
Способность нормально соображать вернулась к Лёньке ночью. Едва слышный плеск волн и качка подсказали, что кругом вода. Лёнька резко сел.
— Очнулся? — спросил сидевший рядом.
— Ты кто?
— Не «ты», а «вы», — поправил невидимый сосед.
Голос показался Лёньке знакомым. Не тот ли это
дед, который на вокзале с ним разговаривал?
— Это ты... вы ко мне на вокзале подходили?
— Я. Ты невероятно похож на одного моего знакомца, сына моих друзей. Хотя сейчас заметно, что к фамилии Иванопуло не имеешь никакого отношения. Как звать тебя, отрок?
— Лёнька.
— Леонид. А фамилия?
— Пантелкин.
— Прекрасно. Меня зовут Евгений Тарасович Вяземской.
«Во попал, — подумал Лёнька. — Ладно — Астрахань, там наши, красные. Но угораздило столкнуться с контрой!» В том, что Евгений Тарасович был контрой, сомневаться не приходилось — говорок у него был самый что ни на есть буржуйский.
— Вероятно, тебя интересует, куда мы плывем и почему я взял тебя с собой, а не бросил подыхать на вокзале?
Лёнька кивнул — мол, чего там, действительно, интересно, какого лешего этому Евгению Тарасовичу понадобилось тащить за собой пролетария.
— Ты был очень плох, и я не сразу понял, что ты не тот, за кого я тебя принял. Извини.
Вяземской
Новую власть Евгений Тарасович, бывший директор гимназии, не признавал. Он был убежденным кадетом и переворот воспринял как личное оскорбление. Чем больше большевики говорили о социальной справедливости, тем непонятнее Евгению Тарасовичу становились все те бесчинства, что творились в городах и весях. Насилие — это не тот метод, которым можно построить справедливое демократическое государство.
Насмотревшись на ужасы красного террора, Евгений Тарасович решил покинуть страну и предположил, что проще всего это сделать через Каспий: сначала в Баку, потом через Закавказье в Турцию, а оттуда — в Европу, например в Швейцарию.
Вяземской не был богат, все его состояние заключалось в книгах и в золотом брегете, подаренном по окончании университета отцом. Но Евгений Тарасович был прекрасно образован, знал основные европейские и несколько тюркских языков, изучал китайский с японским и надеялся, что сумеет прожить остаток жизни хотя бы переводами. У Вяземского не было семьи, и теперь ни откого не зависящий бывший директор гимназии готовился начать новую жизнь.
Каково же было его удивление, когда на вокзале к толчее он вдруг увидел Аристарха. Евгений Тарасович и вправду сначала не понял, что пьяный подросток — это не сын Петра Петровича Иванопуло, преподавателя греческого языка, уважаемого и образованного человека, ближайшего своего друга.
Вяземской полагал, что вся семья Иванопуло сгинула во время беспорядков, по крайней мере, он сам видел, как полыхал дом Петра Петровича, и слышал душераздирающие крики изнутри.
Бывший директор посчитал своим долгом забрать с собой несчастного юношу.
В рыбацком поселке, куда Вяземской притащил полуобморочного Лёньку, выяснилось, что юноша хоть и несчастный, но вовсе не тот, за кого его принял Евгений Тарасович. Обычный мальчишка из рабочей среды. Что было делать, бросать его? Парень жестоко отравился. Правда, неясно было, чем — алкоголем от него не пахло. Никто в поселке не хотел оставлять подростка у себя. Ну как помрет, куда его девать? Так что пришлось Вяземскому тащить мальчишку с собой.
— Так я теперь еще и спасенный?! — возмутился Лёнька. — Может, мне еще и спасибо сказать?!
— Принуждать тебя к этому я не буду. Ты можешь вернуться, я не держу тебя.
— Вернуться?
— Человек, который перевозит нас, зарабатывает на этом деньги. Он вывозит из Астрахани к Каспию тех, кому не по пути с большевиками. В Ка- мызяке будет остановка, там и сойдешь.
— А этот Камызяк — наш?
— Чей?
— Красный?
— Не знаю. Сейчас ни в чем нельзя быть уверенным.
Лёнька отодвинулся от контры Вяземского и опять провалился в сон.
Проснулся он от легкого толчка — ботик причалил к пристани.
— Это Камызяк? — спросил Лёнька у темноты.
— Камызяк, — ответила темнота незнакомым голосом.
Лёнька вскочил и побежал к трапу.
— Ты куда, пацан? — донеслось сзади. — До Каспия еще далеко.
— Сами драпайте, а я остаюсь, — огрызнулся Лёнька и соскочил на деревянные мостки.
Ботик, обиженно выпустив пар, отчалил и скрылся в ночи.
Кроме Лёньки на пристани никого не было. Од и пока я керосиновая лампа освещала грязную, в подпалинах, вывеску «Камызяк». Кругом валялись головешки, а пристань, видимо, была паспех сколочена из останков бывшей, сгоревшей пристани. Перил на ней не было, не было скамеек. В кромешной тьме казалось пусто и глухо, как бочке. Странно, что в этой темноте горела хотя бы керосинка.
— Стой! Руки вверх! — громко предупредил кто-то.
Лёнька безропотно задрал руки и зажмурился.
Три пары ног прогрохотали по доскам и остановились у Лёньки за спиной.
— Повернись, малахольный, — последовал приказ.
Лёнька повернулся и открыл глаза.
Перед ним стояли казаки: в галифе, в гимнастерках с георгиевскими крестами, в сапогах, с шашками и винтовками, в фуражках с красными и синими околышами.
«Вот влип, — подумал Лёнька, — все-таки к белым попал. Ну, спасибо тебе, Евгений Тарасович».
— Кто таков? Краснопузый? Документы есть? — спросил самый низкий из казаков, ростом почти с Лёньку.
— Аристарх я, Иванопуло, — заныл Лёнька, сам себе поражаясь. — Документов нет, у родителей остались.
— Родители где?
— Дальше поплыли, на Каспий.
— А ты чего?
— С красными драться хочу!
Уши и щеки у Лёньки пылали, будто костры. Он же хотел сказать правду, а вместо этого юлит, как барчук перед ребятами из слободки.
— Брешешь, краснопузый.
— Никак нет, ваше благородие, Христом-богом...
— Все вы Христом-богом, когда шашку с нагайкой видите.
— Да ладно, Поликарпыч, гляди, совсем мальца застращал. Ну какой из него краснопузый, он воробушек совсем, нестреляный.
— А ты руки видишь? Видишь, мозоли какие?
— И что, у меня вон тоже мозоли.
— А ты что скажешь, Онищенко?
— Что, Онищенко? Чуть что, сразу Онищенко. Скажешь рубать хлопца — буду рубать, скажешь в стан вести — в стан поведу. Я человек маленький.
Лёнька, не опуская рук, пал на колени:
— Дяденьки, не губите, свой я, свой! За веру, царя и отечество.
Слезы из его глаз брызнули самые искренние — помирать от шашек казаков не хотелось. Хотелось жить. Даже мрачная темная пристань казалась сейчас, перед лицом гибели, нарядной и веселой.
Поликарпыч сплюнул:
— Черт с тобой, — он обернулся на того, кто заступился за Лёньку, и сказал: — Ладно, отведем его к подхорунжему, пусть сам решает. Все, опусти руки, малахольный.
Спустя полчаса Лёньку привели в какую-то мазанку. Подхорунжий Филипьев, тоже невысокий и худой, брезгливо осмотрел пленного.
— Из-под Новгорода, говоришь?
— Да, ваше благородие, — Лёнька закивал, как китайский болванчик.
— Тихвин?
-Да.
— А ну как проверим?
— Воля ваша, проверяйте.
— А что ж родители-то твои решили так далеко и обход идти?
— Так война кругом, фронт. Думали, так проще.
— Дурни. А если бы мы не знали, что бот на Каспий идет, и гранатами вас закидали?
Лёнька стоял, шмыгал носом и со всем соглашался. Было одновременно и противно, и страшно, и сладко.
Филипьев решал недолго.
— Мне тут с тобой рассусоливаться некогда, мне плацдарм удержать надо. Для тебя ни формы, ни оружия нет. Отправлю тебя с нарочным в штаб, пусть там решают, шпион ты или впрямь за веру, царя и отечество служить хочешь.
Этой же ночью, пока не рассвело, в штаб Уральской армии, в поселок Каленый выехал нарочный с донесением и пленным подростком. С этого момента жизнь Лёньки Пантелкина понесло с ураганной мощью.
Каленый
Подходило к концу лет о. Лёнька уже два месяца числился помощником пулеметчика, форма на нем сидела ладно, и даже усики начали проклевываться. Приняли его легко, даже как-то слишком легко. Лёньке не верилось, что казаки так доверчивы. Доверчивость, однако, легко объяснялась кадровой нехваткой — Уральская армия была одной из самых маленьких в Белом воинстве.
Лёнька под именем Аристарха Иванопуло проявил недюжинные способности в стрельбе и обслуживании пулемета, и наставник его, Зиновий Быков, не скупился на похвалы. Привычный к труду, Лёнька никогда не сидел без дела, выучился скакать на лошади, хоть и без джигитовки, но вполне уверенно, и лошадей уже не боялся.
Стала ему понятна и миниатюрность казаков. Были они все как на подбор невысокие и худые, ели мало. Зиновий объяснил, что худого и маленького седока лошади нести легче.
— Да и попасть в тебя труднее, чем если бы ты кабаном жирным был.
Лёнька слушал и внимательно смотрел по сторонам. Он тщательно запоминал имена и лица, количество орудий и пулеметов, внимательно слушал штабные сплетни и пытался найти в них хотьполезной для красных информации.
Лёнька прекрасно влился в казачий круг, успел подружиться со многими и зарекомендовал себя с самых лучших сторон, но не оставлял надежды переметнуться к красным. Для этого случая он хотел узнать о белых как можно больше.
Поначалу, конечно, летал Лёнька по лагерю во нее стороны, был мальчиком на посылках. Драил сапоги, стирал, штопал, помогал кашевару, чистил лошадей. И только когда подхорунжий Белонож- кин, в чьей роте служил Лёнька, заметил, что казаки уже не покрикивают на новобранца, а весело зовут его в круг как равного, началась настоящая служба и настоящая боевая подготовка.
Научили Лёньку и стрелять, и гранаты метать, и лошадям на копыта специальные мешки надевать — для неслышной ходьбы. Все казаки были мужиками лет за тридцать, у всех были дети, каждый в Лёньке видел если не сына, то младшего родственника, и каждый чему-то учил. А Лёньке не нужно было повторять дважды — он ухватывал с первого раза, и звали его все не по имени и не по фамилии, а прозвищем — Бедовый.
Чего Лёнька понять не мог, так это почему такие умные, ловкие и работящие мужики воевали против своих таких же. Неужто не понимали, что царь и буржуи их обманывали?
Любые известия о зверствах красных Лёньку не только озадачивали, но и раздражали — не может рабоче-крестьянская армия грабить и убивать, ложь это все, пудрят мозги доверчивым казакам Колчак и Деникин. Пару раз Лёнька пытался вслух выразить недоверие, мол, неужто красные и впрямь попов на морозе живьем замораживали и последнее у крестьян отбирали? Правда, высказывал свои мысли только Зиновию и только на ночь глядя. Зиновий в первый раз вообще отказался говорить на эту тему, а во второй раз рассказал о семье одного казака, которую расстреляли за то, что те припрятали последний мешок овса, на прокорм.