Там и раньше никто не отражался, вспомнил датчанин. Только куклы, не люди. Как же он это делает?
– О вас и Калиостро мне рассказывал барон фон Книгге.
– Филон? – фокусник назвал фон Книгге старым иллюминатским прозвищем. – Охотно верю, голубчик. Ваш барон отличался редкой болтливостью. Он всем рассказывал про всех и ухитрялся извлекать из этого сугубую пользу. Обычно это приводит к неприятностям, но не у Филона. И что же он вам поведал о нас с Калиостро?
Последняя фраза была произнесена с нескрываемой иронией. Ему восемьдесят лет, подумал Эрстед. Святой Кнуд! – ему восемьдесят лет, и он бодр, как юноша. В Варшаве Калиостро торговал «эликсиром молодости»… Нет, это невозможно!
– Фон Книгге утверждал, что вы поссорились с его сиятельством, – на иронию датчанин ответил иронией, помня, что графским титулом Калиостро наградил себя сам, желая ни в чем не уступать конкуренту, графу Сен-Жермену. – Дескать, вы побились об заклад, что повторите все кунштюки мага, не прибегая к египетской лжи и дурно пахнущей трисмегистике. Механика, физика и толика ума. Маг обиделся и предрек вам поражение. По словам фон Книгге выходило, что Калиостро даже в тюрьме Сан-Лео, больной и сопротивляющийся яду, сохранил величие духа…
– А я? – расхохотался Гамулецкий. – Я, значит, на свободе и не сохранил?
– Прошу извинить меня, мэтр. Барон сказал, что вы – часовщик.
– Этим он желал оскорбить меня? Ах, Филон, Филон…
Эрстед почувствовал, как холодок бежит у него по спине. Он ясно видел, что Гамулецкий не произнес ни слова. Сокрушенный вздох «Ах, Филон…» раздался у датчанина за спиной. Обернувшись, Эрстед заметил, как шевелятся ярко-красные губы у головы «чародея», забытой на зеркальном столике. Бледность воскового лица, повторяющего черты фокусника, оттенялась зеленой, как свежая трава, чалмой.
– Да, я часовщик, – продолжила голова, не смущаясь вмешательством в чужую беседу. – Но я – превосходный часовщик. Желаете послушать мою кукушку? Гните угол,[6] и добро пожаловать! Шестеренки, колесики, рычаги, и никаких, прости Господи, магистериев…[7]
«Чародей», в отличие от живого Гамулецкого, был брюзгой и циником.
– Хотите чаю? – погрозив голове пальцем, фокусник сменил тему разговора. – Никита! Чаю нам в залу…
Обращаясь к лакею-невидимке, он не повысил голоса. Но Эрстед не сомневался, что таинственный Никита явится без промедления, как джинн, вызванный из медной лампы, и принесет все необходимое. В ожидании чая Гамулецкий вприпрыжку расхаживал от стены к стене, забыв о собеседнике. Датчанин не мешал ему. Наблюдая за старичком, похожим на птицу в поисках крошки хлеба, Эрстед вспоминал давний разговор с фон Книгге. В те дни они уже успели поссориться из-за Месмера, чье «пагубное» влияние отдалило ученика от учителя. Но полный разрыв маячил впереди.
В истории, рассказанной Эминентом, крылся намек. Близость, а позже – ссора Калиостро и Гамулецкого во многом повторяла историю отношений фон Книгге и Эрстеда.
– Часовщик, – ворчала голова, пока Никита, бородатый детина в ливрее, войдя в зал, расставлял на втором столике чашки, блюдца и пузатый самоварчик. Болтовня головы лакея не беспокоила: видимо, привык. – А кто тогда Калиостро? Аптекарь? Вот ваш батюшка, Андерс Христианович, он был аптекарь, и знатный аптекарь. Небось не прописывал «халдейскую жижицу» вместо пилюль от запора…
Фокусник хихикал. Обида головы его забавляла.
– Десять лет, милостивый государь мой! Десять лет я трудился, чтобы найти точку и вес магнита и железа, дабы удержать ангела в воздухе. Помимо трудов немало и средств употребил я на это чудо. Часовщик…
– Хватит! – прикрикнул фокусник. – Постыдись!
– Нечего мне стыдиться, – огрызнулась голова. – Пусть враги мои стыдятся…
И умолкла.
– Присаживайтесь, голубчик, – Гамулецкий энергично взмахнул рукой. Так предлагают бежать наперегонки, а не чаевничать. – Никита с китайской травкой «на ты». Заварит лучше, чем в Пекине. Вы бывали в Пекине?
– Бывал, – Эрстед присел к столу.
– Вот и расскажете старику, каковы нынче мандарины…
3
Петербург – не Пекин, даром что оба – северные столицы. Зеленому чаю здесь предпочитали черный. Как с первой минуты заявил фокусник: «Черные чаи по натуре и по образу приготовления здоровее для русского сердца!» И налил гостю полную чашку – не в пример китайским малюткам, рассчитанную на голиафа.
Никита расстарался на славу. Лоснились поджаристые бока калачиков. На особом блюдце лежал колотый сахар. Блестя зеленой горкой, манило крыжовенное варенье. Эрстед кинул в рот кисло-сладкую ягодку и зажмурился.
Вкус был божественный.
– Брали у Аничкова моста, в лавке купца Белкова, – рассказывал Гамулецкий, вспотев, словно от долгого бега. Щеки и лоб он промокал клетчатым платком, огромным, как полковое знамя. – Цыбик[8] чаю, прости Господи, в пятьсот рублей встал. Рассыпали его, вышло шестьдесят фунтов. Жить можно, отчего не жить…
– Можно, – поддакивал Эрстед, косясь на молчаливую голову.
Ей фокусник чаю не предложил.
– Китайцы-хитрованы красят чай прусской синькой. Травят нашего брата. Тут глаз да глаз нужен: смотри, что берешь…
– Зачем?
– Что – зачем?
– Зачем синькой красят?
– А для красоты, – уверенно заявил фокусник. – Народ копеечку за пользу платит, а гривенник – за красоту! Ради барыша родимую мамку в эфиопа разрисуешь…
И вновь сменил тему, будто маску скинул:
– У меня к вам, Андерс Христианович, просьба есть. Вы, насколько мне известно, в химической науке зело сведущи. И явились к нам по приглашению Технологического института. А я с Технологическим давно вот так…
Он ударил пальцем о палец, показывая, как близко сошелся с институтом.
– Государь наш намерен вскоре обнародовать «Положение о Корпусе горных инженеров». А это значит, что при институте будет учреждена Горная школа. Наберут детей чиновников, рожденных не во дворянстве, главнейшим образом из заводских нижних чинов и мастеровых. И станут растить кондукторов для службы по механическо-строительной части. Спрóсите, на кой им я занадобился, а того паче, вы, голубчик? Так я отвечу, не чинясь…
Блестя молодыми зубами, Гамулецкий схрупал кусок сахара.
– Взрывчатка, милостивый государь мой. Самое оно – хоть для горного дела, хоть для производства веселых фокусов! Я в таких вещах кое-что смыслю. Порох – старье, пустая забава. Мы с вашим почтенным братом давно в переписке на сей счет состоим. И вот сподобился: пишет мне академик Эрстед, дай ему Бог всяческого здоровья, про хитрую штуку – ксилоидин. Дескать, ему помощник из Парижа все подробно отписал: что да как. Опыты профессоров Браконно и Пелуза – в изложении юного медика, господина Собреро. Ну, я – калач тертый, мне любого черта рукой потрогать надо. Проверил в мастерской…
Эрстед слушал с интересом. Он не знал, что Торвен отослал брату рецепт новой взрывчатки. «Пожалуй, – усмехнулся он, – наш хромой юнкер и в аду исхитрится отправить в Копенгаген чертежи дьявольских котлов. По серному телеграфу…»
– Славная штука, – продолжал меж тем фокусник. – Горит лучше пороха. Жаль, нестойкая. Думал повозиться, к делу приспособить, а тут вы, голубчик… Не поможете старику? Ваш-то опыт, да к моим забавам… Великое дело сотворим!
– Посрамим Калиостро? – не удержался Эрстед.
Гамулецкий замолчал. Сейчас он выглядел на все свои восемьдесят. Это не походило ни на дряхлость, ни на болезнь. Из фокусника будто вынули пружину, как из бесенка, спрятанного в табакерке. По-прежнему бодрый и румяный, он вдруг сделался человеком прошлого века. Стена времени встала между полковником Эрстедом и коллежским регистратором[9] Гамулецким – учеником барона фон Книгге и учеником графа Калиостро, – разделив их явственней тюремной решетки.
– До сорока лет, – отставив чашку, сказал фокусник, – я вел жизнь довольно рассеянную и не всегда правильную. Обладая некоторыми средствами, я мог себе это позволить. Если что-то и было в моей молодости хорошего, так это знакомство с Джузеппе Бальзамо.[10] Для людей я – ничуть не меньший мошенник, чем он. Поверьте, голубчик, это так…
Эрстед улыбнулся.
– Позвольте вам не поверить, Антон Маркович. Я все-таки различаю ученого и шарлатана. Инженера и авантюриста. Или, если угодно, физика и колдуна.
– У вас слабое зрение, – ответил Гамулецкий. – Вот я голубчик, никогда не нуждался в очках. Колдовство – это непонятная для зевак физика. А физика – колдовство, объясненное профессорами. В моем споре с Калиостро мы оба проиграли. Спор – это всегда проигрыш. А уж война – всегда поражение. Даже если одного спорщика задушил в тюрьме надзиратель, а второй открыл «Храм очарования» для забавы почтенной публики.
– Ты не часовщик, – буркнула голова чародея, о которой Эрстед успел забыть. – Ты баснописец. Тебе бы, Антоша, мораль под ослов с мартышками подводить. Осел был самых честных правил…
Старичок хмыкнул и взял калачик.
Сцена пятая
Случай шаток, опыт обманчив
1
– Не пора ли спать, дитя мое? – спросил Эминент.
Долговязый, нескладный в ночной сорочке из батиста, смешной в ночном колпаке, натянутом на лоб, он топтался в дверях. Ни дать, ни взять, пожилой, обремененный заботами супруг явился к молоденькой женушке, рассчитывая, что этой ночью к нему придет кураж – и все получится наилучшим образом.
Спектакль разыгрывался для единственного зрителя – Бригиды.
Сидя у трюмо, полураздетая, она хорошо видела фон Книгге в зеркале. Глаза-льдинки, утиный нос, треугольник подбородка. За поведением «благородного отца» из водевиля скрывался опытный доброжелатель и надежный покровитель. Эминент действительно покровительствовал ей – как считал нужным; и желал добра – в его понимании.
Сейчас он явился без стука, ненавязчиво давая понять: кто в доме хозяин. Зачем он снял не квартиру, а целый особняк на одной из самых дорогих улиц Петербурга, Бригида не знала. Где поселились Бейтс и Ури, она тоже не знала. И откуда в доме взялась прислуга – молчаливая, два-три слова по-немецки, не более, – нет, не знала и знать не хотела.
Действия хозяина не обсуждались.
– Ты очень красива, – он сказал это без тени чувства, спокойно, будто обсуждал дорогую коллекционную вазу. – Тебе не надо чернить волосы настоем грецкого ореха. Ни к чему рисовать жилки на висках, чтобы оттенить бледность кожи. Незачем красить губы. В мое время любили пышечек, нынче в цене чахоточные. Ты хороша вне гримас моды. Я рад, что ты не отказала мне в этой поездке.
«Как будто я могла!» – молча воскликнула Бригида.
Словно подслушав, Эминент улыбнулся:
– Один человек как-то сказал, что моя любовь слишком требовательна. Дескать, я творю благодеяния с расчетливостью механизма. Не прощаю отказов. И без стеснений беру слишком большую плату. Что ж, допускаю, частично он прав. Но никто не упрекнет меня, что я дарю неполной мерой. Время идти в постель, дитя мое. Воистину сегодня ты прелестней, чем в день нашей первой встречи. Помнишь?
Баронесса кивнула, вставая с пуфа.
По странной прихоти судьбы впервые они встретились там же, где Бригида в первый раз увидела своего будущего мужа, барона Вальдек-Эрмоли, – в Вене, на приеме у князя Меттерниха. После приема был дан бал. Кружились пары, оркестр играл «Deutsch Waltzen», только начавший входить в моду, и сплетники по углам танцевальной залы хихикали, передавая друг другу слова Байрона – в гневе, увидев собственную жену, осмелившуюся на вальс с другим мужчиной, лорд воскликнул:
– О Боже! Здоровенный джентльмен, как гусар, раскачивается с дамой, будто на качелях! При этом они вертятся, подобно двум майским жукам, насаженным на одно шило…
Обычно Эминент не танцевал. Но юная полячка была восхитительна. Раскрасневшись, смеясь, отдаваясь вальсу в объятиях человека много старше ее самой, которого вскоре назовет супругом перед Господом и людьми – чтобы однажды превратить его в самоубийственный, хохочущий перед смертью костер, – Бригида зажгла огонь в давно остывшем сердце фон Книгге.
«Вы не откажете мне, мадмуазель?»
«Вам часто отказывают, мсье?»
«Никогда».
«Самонадеянный ответ. Хорошо, не буду нарушать традицию…»
Единственный танец, и они расстались.
Второй раз они встретились в Страсбурге, в местном соборе Нотр-Дам. Бригида, недавно овдовев, стояла у знаменитого «Столба Ангелов», молча глядя на изображение Страшного суда. Ни говоря ни слова, Эминент встал рядом.
Из собора они ушли вдвоем.
Крепка, как смерть, любовь, и стрелы ее – стрелы огненные. Фон Книгге разучился любить. Да и чувство это в его понимании могло бы поразить, если не ужаснуть того смельчака, кто рискнул бы заглянуть в душу бывшего Рыцаря Лебедя. Но целый день и целую ночь Эминент провел так, словно еще ни разу не умирал. Голодная после смерти мужа, Бригида с легкостью приняла его ухаживания. Они много говорили – верней, как было принято у прелестной вдовы, говорил только мужчина.
Проклятье! Фон Книгге даже не принял во внимание странности ореола вокруг собеседницы. Всматриваться? изучать? делать выводы? – нет! Не сейчас! Ему хотелось жизни, обыденности, банальностей, если угодно, и все, что составляло суть Посвященного, властной рукой отодвинулось на задний план. Даже у выкованного из железа человека случаются минуты слабости.
Он рассказывал о таких вещах, о которых не знал никто. Он выворачивал себя наизнанку. В конце концов, всегда в его воле заставить женщину забыть чужие тайны. Улыбаясь, Бригида внимала исповеди. Не слишком вслушиваясь, не слишком удивляясь. Слова обтекали ее, словно теплая вода. Она испытывала сытость, с какой не шел в сравнение ее предыдущий опыт.
И вдове не пришло в голову задуматься: почему?
Лишь в постели Эминент опомнился. Когда его жизненная сила не ручейком, а половодьем хлынула в лежащую рядом, уже засыпающую красавицу – стальная воля фон Книгге встала плотиной на пути «живой воды». Бригида тоже очнулась от дремы. С ней это случилось впервые – никогда раньше насыщение не прекращалось насильственным способом.
– Вампир и маг, – грустно сказал Эминент. – Старая сказка, дитя мое…
– Я не вампир! – вскинулась баронесса.
– И я не маг. Я – нечто большее. Или худшее. Как и ты, собственно. Кто сделал тебя, девочка?
Она не желала отвечать. И ответила, не желая:
– Доктор Юнг.
– Молчаливый? Славная работа. И что мы теперь будем делать?
– Разойдемся? – предположила Бригида.
Она не надеялась, что ее опасный любовник согласится без долгих объяснений. Но случилось чудо: Эминент встал, оделся и ушел. На пороге он обернулся. Лицо фон Книгге выражало жалость и что-то еще, от чего у Бригиды задрожали руки.
– Если захочешь найти меня, дитя…
Он сказал ей, как она сможет его найти, и шагнул за порог.
Утром она пообещала себе, что никогда не станет искать его общества. Спустя неделю она уверилась, что они расстались навеки. Через полгода она забыла о нем. Через двенадцать месяцев она нарушила клятву. В годовщину их связи к горлу подступил комок. Бригида поняла, что умирает. Что время повернулось вспять, что она – маленькая девочка, которую не сегодня-завтра обступят камни фамильного склепа, холодные и сырые.
Казалось, не было никакого доктора Юнга, а другие лекари – бессильны.
Она быстро нашла Эминента. Должно быть, он почуял ее нужду заранее. И снова говорил фон Книгге, а Бригида слушала. На сей раз его слова ложились на душу не живительным теплом, а суровым приговором. Перед вдовой сидел самодельный мертвец – дваждырожденный, возвращенный к жизни тайным искусством и египетской летаргией бродяги, спящего в чужом гробу.