– Ну да, ну да… А не откроет ли почтенный Квасилий свой секрет мне?
– По-моему, не откроет. Он и мне его не открывал. Я сам научился давить на винтик так, как надо. А больше это не получается ни у кого… Если хотите, я могу иногда приходить и запускать часы.
– Гм… Боюсь, что в самом деле придется просить тебя о такой услуге… По крайней мере, пока мы не договоримся с Квасилием… Смотри-ка, идут.
Часы вплетали свое увесистое тиканье в стрекотанье и щелканье других механизмов.
Геннадий Маркович встряхнулся.
– Я сейчас приготовлю вам яичницу.
– Ой, нет, спасибо! Нам пора, – спохватился наконец Ивка.
– Приготовь, приготовь, – сказал Арунас. – У нас сегодня за весь день было пять капустных пирожков на троих.
Ивка вопросительно посмотрел на меня. А мне уже не хотелось уходить. «Подождем», – сказал я взглядом.
Геннадий Маркович скрылся за дверью. Арунас забрался с ногами в большущее кресло, такое же клеенчатое, как диван. Такое же старое – с трещинами и дырками в обшивке. Виновато улыбнулся и лег щекой на подлокотник.
За дверью потрескивало. Наверно, там была кухня с плитой.
Геннадий Маркович появился опять. Он был подпоясан широким полотенцем.
– Сейчас, сейчас, друзья мои, все будет готово…
Ивка вдруг сказал:
– У вас здесь будто в коробке со стрекозами. Будто крылья и лапки скребут во всех углах.
– Да?.. Да. Ты прав. Но я этого уже не замечаю, привык. Для меня здесь – тишина. Видите ли, тишина может слагаться из разных звуков, как свет слагается из разноцветных лучей спектра. Здешние звуки – это, так сказать, отдельные лучи времени. А время само про себе совершенно бесшумно. Про это есть примечательные стихи:
И поступь и голос у времени тише
Всех шорохов, всех голосов.
Шумят и работают тайно, как мыши,
Колесики наших часов…
– Это Маршак, – сказал я. – У него много стихов про время.
– Совершенно верно!.. Удивительно, что ты знаешь такие стихи. Я был уверен, что детям Маршак известен лишь своими сказками.
– А я нетипичное дитя, я бабушкин внук. Она всю жизнь моя главная воспитательница. А у нее две главные книги – Евангелие и «Лирика» Маршака. Она мне маленькому читала по вечерам… Я из этих стихов многое до сих пор помню.
– Похвально… А из Евангелия?
– Ну… Нагорную проповедь. А еще то, что в начале было Слово и все на свете началось с него…
– Не так уж мало, – вежливо вздохнул Геннадий Маркович. Видимо, считал, что мало.
– А те стихи продолжаются так:
Лукавое время играет в минутки,
Не требуя крупных монет…
– Да-да!
Глядишь – на счету его круглые сутки,
И месяц, и семьдесят лет…
Это, Саша, про меня. Семьдесят лет стукнуло в прошлом году… А вроде бы все пролетело за сутки. И детские годы вспоминаются так, словно были вчера. Даже ярче, чем война… Вы представляете, друзья, до сих пор чувствую кожей, как прилипают к мокрому животу песок и галька, когда накупаешься до дрожи и с размаху пузом на горячий от солнца берег… О! Яичница! – Он кинулся за дверь.
Скоро Геннадий Маркович вернулся. В одной руке он держал за длинную рукоять сковороду, в другой полотенце. И махал им над головой. Потому что от сковородки тянуло чадом.
– Слегка подгорела, когда мы увлеклись лирикой. Ну, не беда. Нэлик, душа моя, принеси-ка вилки и хлеб… О, да ты уже!
«Уже» – это не значит, что Арунас принес вилки и хлеб. Он спал. Он раскинулся в кресле, будто тряпичная кукла. Глаза были прикрыты лишь наполовину. Мне даже не по себе стало: будто неживой. Но слегка шевелились губы.
– Не надо его трогать, – шепотом сказал Геннадий Маркович. – Это с ним случается. Устанет и валится как подкошенный… Я приготовлю ему потом, отдельно. А это съедим сейчас. Давайте прямо со сковороды.
Мы принялись жевать глазунью. Ничего, что пережаренная и с дымом. Проголодались.
– Он вам поведал свою историю?
Ивка кивнул с набитым ртом. Я тоже.
– Ума не приложу, как с ним быть… – Геннадий Маркович оглянулся на Арунаса опять. – Вы видите, какой он? Господи… Его лечить надо, а кто его возьмет в больницу без документов? Он все время боится, что его заберут в детприемник…
Ивка отложил вилку.
– Моя мама работает медсестрой. У нее есть хорошая подруга, она детский врач. Хотите, я попрошу маму договориться?
– Да? Это было бы чудесно!.. А то ведь полная, так сказать, беспросветность…
– Только она сейчас в отпуске. Но через две недели, я думаю, все получится.
– Ох, я боюсь даже надеяться.
– Не бойтесь, мама постарается. Она ведь… ну, она понимает…– Ивка сказал это и будто засмущался. И заторопился: – Ой, мне к шести часам обязательно надо домой. Я Соне обещал, она одна там…
– Да, Геннадий Маркович, нам пора… – Я решительно встал и посмотрел на часы: «Не скучайте тут…»
– Но вы ведь не исчезнете навсегда, голубчики? А?
– Нет, мы же пообещали, – сказал Ивка.
По дороге к трамваю я спросил:
– Ивка! Ну и что же, что твоя мама в отпуске! Может быть, она сможет договориться с тем врачом не откладывая?
– Дело не в маме. Та врач, Полина Евгеньевна, в отпуске. И уехала к дочери в Тобольск. В том-то и дело. Иначе бы я перебрался к ней. Мы ведь хорошие знакомые…
– Как перебрался? Зачем?
– Ну, пока мама и Соня ездят…
– А ты разве не едешь с ними?
– Я не еду. Втроем – это слишком дорого. Решили, что пусть Соня. Они с мамой заедут в Нижний Новгород, к Галине Антоновне. Ну, к Жениной маме. У Галины Антоновны дочка такая же, как Соня. Женина сестра. Они с Соней, наверно, подружатся…
– А ты как? Будешь тут один?
– Соседка сказала: «Буду за ним присматривать». Это за мной…
– Значит, ты не едешь. Это хорошо…
Ивка глянул удивленно и грустно. Он не считал, что это хорошо.
– Ивка…
– Что?
– Нет, ничего. Потом… Мы скоро увидимся, я к тебе приеду.
– Правда?
– Теперь это самая настоящая правда!.. Может быть, даже завтра… Смотри, твой трамвай!
Я помахал вслед трамваю, на котором уехал Ивка, и… зашагал обратно. К дому Геннадия Марковича. Скажу ему, что забеспокоился: не остановились ли часы? Хотя не в часах было дело. Вернее, не только в часах. Мне показалось, что я ушел, не доделав какое-то дело. Не сказал что-то важное. Словно там от меня чего-то ждали, а я обманул, сбежал поскорее. Ну, это было смутное ощущение. А еще была тревога. Я помнил, как беспомощно лежал в кресле Арунас. Совсем как неживой. А вдруг… и правда неживой?
Теперь я уже не мог себе сказать: «Что тебе этот Арунас? Таких тысячи…»
Я позвонил, и Геннадий Маркович открыл сразу.
– Входи. Я почему-то так и думал, что ты вернешься.
Я хотел сказать, что тревожусь о часах. Но тут же мелькнуло: зачем врать без нужды? По крайней мере, если не спрашивают…
Арунас по-прежнему спал в кресле, но теперь он свернулся калачиком. Уместился весь между высокими подлокотниками, как в люльке. Прореха на колене разъехалась в круглую дыру, нитки полопались. Мы молчали и смотрели на него от дверей.
Потом Геннадий Маркович вполголоса сказал:
– Он часто засыпает вот так. И бывает, что остается здесь на ночь. Если я пытаюсь перенести его в постель, сердится. Или плачет сквозь сон.
Он помолчал и добавил сокрушенно:
– Совершенно неприкаянное существо. И оборвыш…
– Ему больше нечего надеть, да? – прошептал я.
– Курточка еще есть, осенняя, не по сезону. И тоже вся… как со склада утильсырья… Не раз говорил ему: «Пойдем, купим что-нибудь…» А он… то ли стесняется, то ли боится…
– Чего боится-то? – пробормотал я с неловкостью, будто речь шла обо мне.
– Возможно, того, что меня спросят: откуда с вами такой беспризорник? Заинтересуются, начнут выяснять и заберут в приемник… А делать такие покупки один, без него, я не решаюсь, нет такого опыта. Без примерки, наверно, нельзя… И, по правде говоря, мне как-то неловко, будто я самозванец: пришел за одеждой для незаконного внука. У меня ведь никогда не было детей…
Пока он это говорил, я спешно прикидывал: вся одежда, что есть у меня, Арунасу велика. А то, что носил раньше, сгорело в прошлом году. Может, Ивка выручит? У него с гардеробом, конечно, не богато, второе лето все в тех же пестрых штанах и рубашонке, но что-нибудь, наверно, найдется. Можно спросить и Вячика. Он выше Арунаса, но тощий, по ширине как раз…
А Геннадий Маркович продолжал горестно рассуждать о трудностях:
– Иногда загоню его в ванну и, пока плещется, постираю всего его… обмундирование. Но оно буквально расползается в руках. Правда, он чинит. Сам… Я от отчаяния вздумал уже было заняться портновским ремеслом. Вообще-то я многое умею делать своими руками. Так сказать, дилетант широкого профиля… Ты знаешь, голубчик, что такое дилетант?
– Ну… это кто многое умеют понемногу.
– Да. И не обязательно понемногу. Иногда и вполне на уровне. Я, например, могу профессионально починить водопроводный кран, когда-то бойко музицировал на фортепьяно, умею плести корзины и плотничать. А однажды на пари взялся написать портрет знакомого, хотя до той поры не имел дела с масляными красками. И написал! И сведущие люди говорили: «Совсем недурно. Весьма своеобразная манера…»
– Вы насчет портновского мастерства… – напомнил я.
– Да-да!.. У меня были приличные парусиновые брюки, я ходил в них после войны. Широкие, по моде сороковых годов. Я подумал, что их вполне хватит на летний костюм для мальчика. На такой, в каком я и мои приятели бегали по славному городу Киеву, ныне ставшему заграницей. Во времена безоблачного пионерского детства… Оно, кстати, действительно было довольно безоблачным. По крайней мере, для тех, у кого не успели посадить отцов. У меня не успели. Может быть, потому, что он был инвалид еще с гражданской войны. Он погиб потом, во время оккупации, и мама тоже… А мне повезло, я в июне сорок первого гостил в Москве у дядюшки. Потом – училище, лейтенантские погоны… Ох, извини, пожалуйста! Увлекся своей биографией. Есть у меня грех: начинаю об одном и съезжаю на другие рельсы.
– Вы говорили про костюм для Арунаса…
– Увы! Увы, увы… Зря изрезал парусиновую реликвию. Портновское искусство для меня оказалось труднее живописи. Я самонадеянно полагал, что имею кое-какой швейный опыт, потому что в пятидесятых годах в районном Доме пионеров руководил судомодельным кружком, где кроил и шил паруса… Кстати, это был мой единственный опыт общения с детьми. Вскоре я женился и перешел работать в типографию…
– А с ним вы как познакомились? – Я кивнул на Арунаса (тот дышал, как свернувшийся клубком котенок).
– А он не рассказывал?!
– Он сказал только: «Приютился у незнакомого деда…»
– Да… История, достойная пера Диккенса. Ты читал Диккенса?
– «Оливер Твист». А еще бабушка рассказывала про мистера Пиквика. И про Квентина Дорварда…
– Что-о?
– Ой!.. Про Дэвида Копперфильда. Это у нее тоже любимая книга. Почти как Маршак…
– Диккенс великий писатель, хотя нынче многие считают его книги излишне длинными и сентиментальным…
– А как вы с Арунасом-то встретились?
– Ах, да!.. В начале мая. Стоял я в очереди за молоком. По утрам на угол Красноярской улицы привозят бочку с молокозавода… Очередь была изрядная, стоял я терпеливо, как подобает пенсионеру моих лет. В левой руке бидон… а за правую вдруг кто-то берет меня маленькими очень горячими пальцами. Смотрю – рядом этакий… Оливер Твист. Тянет меня в сторону. Молча… Что ему надо – непонятно. Я говорю:
«Дружок, денег у меня только на молоко. Честное благородное слово…»
Он тянет. Я опять:
«А если ты насчет сигарет, то я некурящий…»
В это время мы оказались уже в стороне от очереди. Он поднимает глаза и спрашивает:
«Вы меня не узнали, да?»
«Прости, голубчик, но…»
«Помните, на пункте под Гудермесом?! В декабре…»
«Помилуй, друг мой! Какой Гудермес? В декабре я безвыездно был в этом городе. Как и все последние десять лет…»
Он смотрит на меня, и глаза делаются мокрые.
«Извините, – говорит, – я думал, вы просто бородку сбрили и очки надели другие…» И еще говорит: «У вас руки в точности, как у него. Я руки больше всего запомнил… Вы музыкант?»
Странно было слышать это интеллигентное «извините» от такого вот явно уличного обитателя.
«Нет, – говорю, – я бывший часовой мастер, а ныне пенсионер…»
И тут подходит моя очередь. А он все еще будто чего-то ждет.
«Подожди, я куплю молока, потом побеседуем, если хочешь…»
И он дождался. Стоит, ковыряет башмаком траву и спрашивает:
«А вы можете дать мне чуть-чуть молока? Вот сюда…» – и делает вот так, лодочкой, ладошки. А они у него немытые, наверно, неделю.
«Знаешь что, пей лучше из бидона…»
«Правда?.. Вы не бойтесь, я не заразный… А сколько можно пить?»
«Сколько влезет. Здесь три литра».
Влезла в него половина бидона, не меньше. Сказал спасибо и опять стоит, поглядывает исподлобья. И мне взять вот так и уйти от него как-то неловко.
«Знаешь, голубчик, одним молоком сыт не будешь. Если хочешь, пойдем ко мне. Картошку пожарим…»
Он и пошел. А когда оказался здесь, заоглядывался. Тут меня взял, по правде говоря, запоздалый страх: а вдруг он стащит что-нибудь и сбежит? Не по злобе, а просто по образу своей жизни. Ведь явный же беспризорник. И представь себе, он мои мысли угадал:
«Не бойтесь, – говорит, – я у вас ничего не украду. Я у тех, кто меня кормит, никогда ничего не утаскивал…»
Поел он жареную картошку, но немного. И вдруг:
«Спасибо, я больше не могу…»
«Наелся?»
«Нет, глотать больно…» – И глаза у него слишком блестящие. Я потрогал лоб – батюшки мои! Наверно, под сорок…
«Ложись, – говорю, – на диван». И мокрое полотенце ему на голову. А сам думаю: «Ладно, если ангина, а если дифтерит? Об этой заразе только и говорят в разных медицинских передачах… Врача вызывать? А что я скажу в поликлинике? Я даже не знаю, где она, детская-то…»
– И медицинский полис потребовали бы.
– Возможно… А он опять про мои мысли догадался:
«Только не надо врача. Меня в детский приемник заберут… У меня быстро все пройдет, вы не бойтесь…»
Ну и правда, жар быстро прошел у него. Только вялый он сделался, взмок и еле языком вяжет:
«Вы не бойтесь, я полежу немного и пойду».
«Куда же ты пойдешь?»
Молчит.
Я говорю:
«Рассказывай, кто ты и откуда».
Вот тогда он слабым голосом и выложил мне свое жизнеописание… А потом предупреждает тихо, но решительно:
«Только не отдавайте меня в милицию. Опять затаскают по приемникам. Я через это уже прошел…»
«Ну а где жить-то будешь?»
Вот тут-то он и сказал:
«А можно у вас? Хоть немного. Я вам помогать буду…»
Я, наверно, проявил слабость характера. Но сказать «уходи»… Понимаешь, Саша, язык у меня не повернулся…
Мы уже не стояли у дверей, а сидели на диване напротив часов. Они качали медный маятник. Все, мол, понятно, мы на своем веку и не такое видали.
Геннадий Маркович правду сказал: не было у него большого опыта, как общаться с детьми. Те, кто думают, будто умеют это, разговаривают с мальчишками… ну, как с мальчишками. А Геннадий Маркович говорил со мной, будто со взрослым соседом, который зашел его проведать. Делился заботами. Я не удивился бы, если бы он вдруг сказал мне «вы».
Нет, на «вы» он не обращался, но разговаривал всерьез. И с горечью.
– С тех пор я живу в страхе. Он то валится с очередной хворью, то исчезает до позднего вечера и я не могу найти себе места… Однажды приходит с огромным синяком. Говорит, что продавал газеты и его побили другие мальчишки. Конкуренты, так сказать.
«Зачем ты, – говорю, – полез в это дело? Тоже мне коммерсант».
А он:
«Заработать хотел. Вы и так вон сколько на меня тратите…»
Господи, да какие тут траты! Разве в этом дело? Я просто не знаю, как быть. Придет осень, ему надо в школу, а у него же никаких документов! И кто я ему? Не родня, не опекун. Мне скажут: какое вы имеете право держать у себя чужого ребенка? И ребенок – опять в бега. А я… во-первых, как-никак отвечаю теперь за него. Да и привязался уже, надо сказать. Вроде как родная душа появилась на старости лет… Но что я могу? Его надо учить, надо лечить…