Однако Скорцени не спешил воспользоваться его приглашением. Тем более что сообщение Кранке сразу же породило массу вопросов, которые высшему по чину благоразумнее было задавать стоя.
– Я понимаю, господин бригаденфюрер, что это не столь важно. Но все же. Вы не в курсе, Власов сам попросился на прием? Или, как я уже предположил, был вызван?
– Это действительно не имеет особого значения, – откинулся в кресле адъютант. – Но могу сообщить: рейхсфюрер приказал мне срочно выловить этого красного. – Поморщившись, Кранке насмешливо взглянул на дверь кабинета. – «Разыскать и пригласить» – так было сказано. Поверьте, это оказалось непросто.
– Наверное, потому что искать вы его пытались в лагерях военнопленных?
– В каких еще лагерях, Скорцени?! – по-заговорщицки ухмыльнулся бригаденфюрер. – Этот русский генерал давно забыл, что такое лагерь и похлебка военнопленного.
– Вот видите, как давно я не интересовался этим проходимцем, – нашелся Скорцени.
– Пришлось даже прибегнуть к помощи другого русского генерала, только уже белого – Краснова. Хорошо еще, что мы с ним давно знакомы. Если говорить о русских, штурмбаннфюрер, то я вообще в принципе им не доверяю, – вскинул Кранке свой отвисший, раскачивающийся из стороны в сторону, словно опустевший бурдюк, подбородок. – Каким бы образом они ни очутились в Германии.
– Я и не представляю себе иного отношения к ним.
– Но все же нужно отдать должное этому «беляку»: в отличие от Власова, генерал Петр Краснов сражался против большевиков еще в их, русскую, гражданскую. И сражается сейчас. Словом, с помощью Краснова мне удалось разыскать Власова в загородном доме, принадлежащем теперь племяннику генерала, полковнику Семену Краснову[4]. Тоже в прошлом офицеру белой армии.
– Да вы, оказывается, прекрасно осведомлены в делах русских, господин бригаденфюрер! Подготовка, достойная истинного разведчика.
Кранке что-то ответил, однако Скорцени просто-напросто не расслышал его слов. Извинившись, он опустился в кресло в конце приемной и тотчас же углубился в размышления. А подумать было над чем. Вызов генерал-лейтенанта Власова пришелся на то же время, на которое был приглашен он. Случайность? Даже если случайность, то в умовыводах офицера службы безопасности ее следовало исключить. Слишком уж непрофессионально это выглядело сводить такое стечение обстоятельств к случайности, не пытаясь извлечь из него никакой версии.
А версия могла быть только одна: русского генерала Гиммлер вызвал в связи с игрой, затеянной недавно некоторыми чинами СС и СД с русским генералом-перебежчиком, чье положение на задворках высшего света рейха, как и его дальнейшая судьба, вызывают сейчас немало споров и всяческих служебных разногласий. И чем сложнее становилось положение на Восточном фронте, тем разительнее и принципиальнее становились эти разногласия.
Скорцени знал, что в беседах с фюрером Гиммлер уже несколько раз мужественно пытался обсуждать вопросы использования русского генерала для формирования по-настоящему боеспособных частей Русской освободительной армии. Но каждый раз взгляды их на роль и положение Власова в рейхе, как и на роль возглавляемого им «нового», в отличие от «белогвардейского», Русского освободительного движения, расходились. Другое дело, что расхождения эти благоразумно затушевывались. Прежде всего самим Гиммлером.
И все же вопреки упорству Гитлера рейхсфюрер СС склонен был поддерживать идею начальника генерального штаба вермахта генерал-полковника Гальдера. Конечно, отношения с фюрером у начальника Генштаба были крайне осложнены разногласиями по поводу Киевской операции, поскольку в свое время Гальдер решительно выступал против смещения центра военных действий на юг, требуя сконцентрировать наступательную мощь вермахта на московском направлении[5].
Но даже в этой ситуации генерал-полковник первым попытался убедить вождя рейха, что Власова следует использовать не как пленного, а как союзника, способного сформировать и возглавить русские воинские части.
Поначалу это вызвало неудовольствие не только у фюрера, но и у Геринга, Бормана, не говоря уже о министре по делам восточных территорий Розенберге. Они все взбунтовались тогда против начальника Генштаба, усматривая в его намерениях чуть ли не предательство интересов рейха.
Гальдер, похоже, первым оценил шансы, которые открывались перед немецкой пропагандой в связи с появлением в Германии Власова. Как только бывший командующий 2-й ударной армией русских заявил, что «намерен бороться против коммунистов, за восстановление Русского государства и освобождение всех народов России», Гальдер немедленно позаботился, чтобы генерала перевели в Берлин и, пусть даже с содержанием в лагере, пристроили при верховном командовании вооруженных сил. Мало того, он позволил Власову создать свой собственный штаб, с помощью которого тот мог бы вести пропаганду среди советских пленных, эмигрантов и восточных рабочих.
Гальдер, конечно, отчаянный человек, поскольку лишь самоубийца, после очередной стычки с фюрером, мог решиться заявить: «Я буду противоречить Гитлеру до тех пор, пока он меня не уволит, так как разумными аргументами убедить его уже невозможно!»[6]
Когда эта фраза стала известна в Главном управлении имперской безопасности, кое-кому из его чинов казалось, что над генеральным штабом вот-вот разверзнется небо. Скорцени тогда еще не был сотрудником Главного управления, однако аборигены утверждали, что в его стенах уже даже был заготовлен ордер на арест генерал-полковника. Так что до сих пор никто не может понять, почему фюрер не решился хотя бы на то, чтобы отправить Гальдера в отставку.
Риск, которому подвергался начальник генштаба, был тем более велик, что сам Гиммлер в то время тоже и мысли не допускал о том, чтобы рассматривать Власова в качестве союзника, да еще и доверять ему формирование каких-либо воинских частей. Для рейхсфюрера он по-прежнему оставался ничтожным русским, человеком низшей расы, а посему иначе как «русской свиньей» и «генералом-предателем» Власова он в то время не называл. А когда Гальдер неосмотрительно предложил ему хоть на пару минут встретиться с Власовым, Гиммлер плеснул на него свинцом своих очков и презрительно спросил: «С этой русской свиньей? И вы, генерал, предлагаете это мне?!»
…Но так было раньше. С тех пор ситуация изменилась. В мире, на фронтах, в Берлине… Теперь, когда из союзников, способных хоть в какой-то степени противостоять русским, у Германии осталась только Венгрия, самое время было вспомнить о «русской свинье» и «генерале-предателе». Покаяться в своих прегрешениях перед ним и основательно вспомнить.
До покаяния дело, естественно, не дошло. И все же… Если русские умеют драться по ту сторону фронта, то почему бы не испытать их на храбрость и умение по эту? А время для Германии такое, что приходится радоваться каждой новой сотне штыков. Независимо от того, в чьих они руках. Лишь бы направлены были на Восток. Тем более что еще в сорок втором году Гальдер учредил для Власова специальное звание – генерал добровольческих соединений.
Правда, никто до сих пор так и не понял: то ли это действительно был какой-то новый, никем в ставке фюрера не утвержденный, чин; то ли какая-то странная должность. Но… учредил. И Власов извлекал из этого признания все, что мог.
Задумавшись, Скорцени не обратил особого внимания на то, что, вызванный звонком, адъютант Гиммлера исчез за дверью кабинета и, пробыв там несколько мгновений, снова появился.
– Рейхсфюрер СС просит вас зайти, штурмбаннфюрер.
«Значит, все-таки Власов… – неспешно поднялся Скорцени. – Жаль, что, увлекшись воспоминаниями о Гальдере, ты не прокрутил в памяти последние события, связанные с теперь уже милой душе Гиммлера «русской свиньей».
3
Гитлер с трудом дочитал до конца письмо Евы Браун, поморщился и устало отложил его в сторону. Только слова самой искренней нежности, из тех, которыми Ева обычно завершала свои письма, заставили фюрера сдержаться, чтобы не отшвырнуть его.
Нет-нет, Адольф ничуть не сомневался в искренности этих стенаний, но, похоже, что в последнее время Браун стала расточать их с какой-то особой, непростительной навязчивостью. Причем до такой степени навязчиво, что они уже не только раздражали, но порой и бесили фюрера. Ей, видите ли, не сидится в Бергхофе! Она, понимаете ли, рвется сюда, «поближе к своему неустрашимому вождю»!
«Я согласна жить даже в бункере, – изощрялась Ева в любовном словоблудии, – и никогда не бывать вместе с тобой на людях, чтобы не вызывать косых взглядов и кривотолков. Только бы знать, что ты где-то рядом…»[7]
«Даже в бункере»! – иронично ухмыльнулся Гитлер. Не хватало только, чтобы и другие руководители вслед за ним стали превращать его полевую ставку «Вольфшанце» в семейный военно-полевой барак! Нет уж, как Главнокомандующий вооруженными силами рейха, он обязан жить жизнью солдата, жизнью истинного тевтонца.
Понятно, что на самом деле ей хочется не в бункер какого-либо из его временных пристанищ, а в Берлин. Всем, кто более или менее хорошо знал Еву, становилось ясно, что в этой Золушке постепенно просыпается азарт светской львицы и что ей хочется во что бы то ни стало превратиться в первую леди рейха.
Ева и впрямь все еще не теряла надежды вернуть «своего фюрера» в столицу и перевоплотить в добропорядочного европейского премьер-министра, коротающего дни на официальных приемах в рейхсканцелярии или где-нибудь в летней резиденции; наносящего зарубежные визиты «вместе с царствующей, но не правящей супругой» и, конечно же, постоянно мельтешащего в великосветской хронике.
«Почему другие так могут, а мы с тобой – нет?! – уже не раз вопрошала Ева. – Разве не ты фюрер германского рейха? Разве хотя бы один премьер какой-либо другой западноевропейской страны добился такой власти и такого почитания?»
Не зря Борман как бы вскользь намекнул Адольфу, что ее призывы вернуться к столичному образу жизни навеяны кем-то из фюрероненавистников. Кому-то хочется, если не погубить вождя рейха под развалинами рейхсканцелярии во время очередного налета вражеской авиации, то, по крайней мере, отстранить от непосредственного руководства войсками.
То есть кому-то хочется таким вот образом осуществить давнишнюю мечту некоторых генералов, наиболее откровенно высказанную командующим группой армий «А» фельдмаршалом фон Клейстом еще в декабре 1943-го: «Мой фюрер, – обратился тогда фон Клейст к фюреру, – сложите с себя полномочия верховного главнокомандующего сухопутными силами! Решительно сложите и занимайтесь внешней и внутренней политикой!»
И ведь не он один пытался отстранить фюрера от его армии. Причем отстранить именно тогда, когда, несмотря на ощутимые фронтовые потери, армия все еще пребывала в зените своего величия. А ведь того же мнения придерживались фельдмаршалы Рундштедт, Витцлебен и, наконец, Роммель. Иное дело, что они не высказывались столь громогласно и скандально, как фон Клейст.
«Нет, – сказал себе фюрер и даже не заметил, что при этом молитвенно сложил ладони. – Ева не могла делать это по чьей-то воле. Только не Ева! Она – нет, она не могла…»
Желание Адольфа оправдать свою возлюбленную было настолько сильным, что он сорвался с места и несколько минут с такой решительностью вышагивал по кабинету, словно ему вот-вот предстояло войти в зал суда и выступить в роли ее адвоката.
«Но ведь Ева действительно хотела помочь мне, вернуть меня к жизни… той, настоящей… Меня и себя. Она ведь и впрямь достойна лучшей участи, нежели участь затворницы военной ставки „Бергхоф”. Вот именно, достойна, если уж Господу было угодно, чтобы она стала избранницей фюрера!»
– Позволю себе напомнить, мой фюрер, что через полчаса, на одиннадцать утра, у вас намечено совещание по поводу положения в Венгрии, – неслышно появился в дверях личный адъютант вождя обергруппенфюрер[8] Юлиус Шауб.
– Ты прав, Юлиус, Венгрия… Теперь – уже и Венгрия, при одном упоминании о которой еще недавно отдыхала душа.
– А что поделаешь, если в штабе Верховного командования ничуть не сомневаются, что венгры тоже готовы предать нас. И произойдет это очень скоро.
– Вот почему мне нельзя отвлекаться, нельзя впадать в какие-то личные переживания. А ведь это, – постучал он полусогнутым указательным пальцем по очередному письму Евы, – непростительно умиротворяет, Шауб.
– Именно так: непростительно умиротворяет, мой фюрер.
– Когда в следующий раз к тебе попадет письмо Евы, ты не должен класть мне его на стол.
– Не должен, мой фюрер.
– Ты не должен класть мне их, эти письма! – грозно постучал теперь уже костяшками согнутых пальцев по столу Гитлер. – Я не могу бесконечно сопереживать вместе с этой женщиной. Пусть даже очень дорогой мне.
– Пусть даже очень дорогой, мой фюрер. Сейчас не время сопереживать. Даже ангелы-хранители, и те уже давно не сопереживают!
Гитлер молча уставился на Шауба. Другой на его месте попросту решил бы, что, почти бездумно, механически повторяя его слова, обергруппенфюрер откровенно издевается над ним. Но фюрер знал Юлиуса еще по тем временам, когда после мюнхенского путча тот сидел с ним в Ландсбергской тюрьме. На какое-то время они даже оказались в одной камере. И вот тогда-то Адольф вдруг почувствовал, что Шауб – именно тот, почти идеальный, собеседник, с которым он мог находиться в одной тесной камере хоть всю жизнь.
Он никогда не спорил, не возражал, не задавал лишних вопросов. Он всегда оставался благодарным слушателем. Шауб вообще мог выслушивать Гитлера целыми часами, не давая никакого повода усомниться в интересе к рассказчику и его исповедям. А на все вопросы, на все попытки спровоцировать его на полемику, на самую безоглядную откровенность отвечал односложно, всегда эхом откликаясь на последние слова сокамерника. Причем время от времени из уст его срывались откровения наподобие того, которое он услышал только что.
Для Гитлера, который с годами все чаще впадал в «словесную прострацию», извергая на слушателей неукротимый поток мысленных своих мечтаний, Юлиус и в самом деле представлял собой величайшую ценность. Да что там, это была истинная находка.
– Я понимаю, что ни ты, ни даже я уже не в состоянии запретить Еве «душевно выражать» все то, что она пытается выразить, хотя твердо знает, что оно не поддается никакому ни словесному, ни душевному выражению.
– Не поддается, мой фюрер, – потянулся Шауб взглядом вслед за конвульсивно вышагивающим по кабинету Гитлером.
Причем с каждым его шагом толстый мягкий ковер прогибался, отчего походка фюрера становилась еще более шаткой, нежели была на самом деле. А ведь он и так внешне напоминал человека, лишь недавно выкарабкавшегося после инсульта.
– Так собирай эти письма и держи у себя. До той поры, пока я сам не потребую их.
– …До той поры, мой фюрер, – одутловатое, морщинистое лицо Шауба порой действительно могло служить идеальным образцом некоего «человекомыслительного», как иногда любил высказываться по этому поводу фельдмаршал Кейтель, выражения. Если бы только и само лицо, и его выражения не были такими обманчивыми.
– Но даже когда я потребую их, слышишь, Шауб, даже когда потребую… а ты почувствуешь, что в эти минуты мне важно сохранить воинственность духа для принятия более важных решений… – фюрер вдруг запнулся на невысказанном полуслове и, вернувшись к столу, безнадежно махнул рукой.
– …Для более важных решений, мой фюрер, – заботливо подсказал ему последние слова утерянной мысли адъютант. – Когда я почувствую…
Однако Гитлер уже понимал, что ничего этот старый ловелас-распутник Юлиус Шауб[9], чьи лесбиянско-гомосексуальные оргии одновременно с несколькими «рейхсналожницами» уже давно перестали шокировать околофюрерский люд, не почувствует. И вести с ним разговоры на эту тему бессмысленно.
– Кстати, госпожа Браун написала вам сразу два письма, – воспользовался паузой обергруппенфюрер, чтобы восстановить свое реноме заботливого подчиненного.