— Здравствуй, — сказал он, снова целуя ладони, повернулся, словно не живой.
Даша похлопала Костю по щеке.
— Здравствуй. Отдай, самой нужны, — и спрятала руки за спину. — Где это ты руки целовать научился?
Костя не ответил, улыбнулся смущенно. Словами тут ничего не объяснишь. Даша взяла его под руку, раньше Костя стеснялся, теперь привык, даже удовольствие получал.
— Ты молодец, Даша, сегодня почти вовремя.
— На минуту раньше пришла. Ты из меня солдата воспитаешь.
— Каждый культурный человек должен быть точным, — Костя немного пришел в себя, даже глаза поднял. — Ты не голодная?
Дашу умилял этот вопрос, который Костя задавал каждый раз обязательно.
— Спасибо, — церемонно ответила Даша, — буржуи накормили меня.
Она придумала для Кости байку, что работает прислугой в доме нэпмана.
Костя признался, что работает в милиции, но об уголовном розыске, тем более о должности своей умолчал. Не от недоверия, а от скромности — считал, похвальбой покажется.
Даша знала, где и кем работает Константин Николаевич Воронцов, но о службе никогда не расспрашивала. Он ценил ее за скромность особенно, забывая при этом о врожденном женском любопытстве. Лишь благодаря этому любопытству они и познакомились.
Однажды, еще до встречи Паненки с Корнеем, она с двумя мальчиками выходила из “Эрмитажа”. Неожиданно мальчики переглянулись, подхватили ее — и быстро назад, в тень. Притаились.
— Воронцов?
— Он. Подлюга. Слыхал, на этой неделе в Сокольниках в него в упор пальнули и промазали.
— Везучий, черт.
— О чем разговор, ребята? — спросила тогда Паненка.
И тут показали ей парня, скромно одетого, ничем не примечательного.
— Запомни его. Паненка, и остерегайся. Только с виду он прост, серьезный мальчонка, стреляет с обеих рук. Работает Воронцов Константин Николаевич в угро начальником.
Больше года прошло. Даша как-то из гостиницы от скуки убежала, решила по Тверской пройтись. Остановилась у витрины и почувствовала, что рассматривает кто-то ее. Дело привычное, могла уйти и не глянуть. Так нет, черт попутал. Узнала сразу, будто вчера видела: “Значит, не прост, курносый, и с двух рук стреляешь?” А он стоит, уставился, будто фотографирует.
— Скажите, как пройти к “Метрополю”? — спросила Даша, нарочно выбирая слова с “р”: знала, нравится мужчинам, как она картавит славно.
Возможно, специально в Костю уголовники промахивались, берегли для Даши. Она его влет подстрелила. Костя стоял для окружающих, но Даша знала, он у ее ног валяется. Такое и раньше случалось, она оставляла тело и уходила. Но даже бывалая Паненка не видела, чтобы в восемь вечера посреди Тверской начальник уголовного розыска, вооруженный наверняка, на коленях стоял. “Я тебе покажу, как с двух рук стреляют! Небо с овчинку покажется. А ну, курносый, марш за мной!” И Костя пошел.
Даша познакомилась с Костей из озорства и любопытства. Разных мужчин она видела, но сотрудника уголовного розыска, да еще начальника, в ее коллекции не было. С Тверской Даша сразу свернула в переулок и больше уже никогда на центральных улицах с Воронцовым не гуляла. Совершенно ни к чему, чтобы Паненку вместе с ним видели.
В первый день они погуляли полчаса и разошлись, договорившись встретиться через день. Вместо Кости на свидание явился какой-то хмурый и озабоченный парень, пробормотал, что Константин Николаевич на заседании, и передал записку, мол, просит позвонить завтра. Даша хотела отдать бумажку с телефоном Корнею, пусть распорядится по усмотрению, не отдала. Она решила его сначала своим рабом сделать, а уж потом посмотреть, как приспособить парня. На третьем свидании Костя признался, что работает в милиции, взглянул вопросительно, но, так как Даша никакого интереса не выказала, пояснил, что занимается беспризорниками. О ребятах, живущих на улице, он мог говорить бесконечно. Даша молчала, наливалась злобой, ждала, когда курносый поведет себя как нормальный мужик, тогда она и отыграется. Как именно и за что отыграется, Даша не знала. Она, прошедшая огонь, воду и медные трубы, неожиданно выяснила, что не знает обыкновенной жизни с простыми человеческими заботами. Главное — оказалось, что она не все знает о мужчинах.
Курносый был влюблен, все признаки были налицо. Он смотрел больными, лихорадочно блестевшими глазами, пытался дотронуться до нее без надобности. Если она “случайно” прижималась к нему, вздрагивал, забывал, о чем говорит, и смешно краснел. Однако про любовь не говорил.
“Давай, давай, чего маешься, — торопила его мысленно Даша. — Какой отмычкой воспользуешься?
У тебя день рождения и ты предлагаешь отметить его вдвоем? Ты не можешь без меня жить, я не должна быть мещанкой? Мужчины перестраивают мир, и женщины должны им помогать? Ты устал и одинок? Чего там еще у вас, мужиков, имеется? Деньги? У тебя денег нет, ясно, как божий день. Оружие? Пистолет у тебя в левом внутреннем кармане пиджака, давай, курносый! Ну и скука с тобой!”
Даша лгала себе, скучно ей не было. Этот парень был абсолютной загадкой. Начать с того, что она не могла понять, сколько ему лет. По виду понятно — около четвертака, по уму сколько? То он смотрит и мычит, как дитя малое, то глянет свысока, скажет снисходительно, и уже не он, а Даша словно девочка с бантиками. Известно, оружие для мужчин — любимая игрушка. Имеет парень нож, так то в один карман сунет, то в другой, не набахвалится. Курносый ни разу и не намекнул, что всегда при оружии. Жарко, парится в пиджаке, нет по-человечески объяснить, чушь какую-то про насморк несет. И вообще чокнутый, про девок своих не рассказывает, подвигами не хвастается, а ведь воевал и сейчас работенка у него — как в сказке: чем дальше, тем страшнее. А как интересно послушать! Множество историй Даша слышала и от мальчиков, и от людей серьезных, менты в тех историях подлые и трусливые. А как ситуация с другой стороны видится?
Однажды Даша спросила:
— Костя, ты воевал?
— Все воевали, — он вздохнул. — Страшное дело.
— Беляки, они ведь звери, — подзадорила Даша.
— Понимаешь, Даша, порой зверем любой может стать: и белый, и красный, он обнял за плечи дружески. — Надо добиться, чтобы любой человек не забывал, что он, — Костя сделал паузу и произнес по слогам: — че-ло-век. Высшее звание.
— Я слышала, среди этих, как они... — Даша вроде бы замялась, — уголовников, что ли... “людьми” самых бывалых, заслуженных называют.
— Уголовники народ чудной, смешные они, — он улыбнулся.
Даша оторопела, все готова была услышать, но такое... “Корней смешной? Действительно, можно от смеха умереть”.
А Костя продолжал:
— Знаешь, Даша, я с фронта вернулся, хотел на завод, а меня в милицию определили. “Я рабочий!” — кричу, а мне: “Ты сначала большевик...”
— Ты партиец?
— В Кронштадте вступил. Был там такой момент, совсем грустный. Умирать, думаю, всегда неприятно, а в восемнадцать так обидно до слез. Страшно стало, вот-вот побегу либо закричу несуразное, понимаешь, опереться мне было не на что, а без опоры, чую, пропаду позорно. Попросился я в партию. Нечестно, конечно. Другие от сознательности вступают, а я от слабости. Знаешь, на миру и смерть красна.
— На миру! — Даша фыркнула. — Это кто же, кроме тебя да комиссара, про твою партийную бумажку знал?
— Не надо так, — он взглянул строго. — Ты повзрослеешь, Даша, стыдиться этих слов будешь. Маленькая ты, Даша. Билета мне тогда не дали, откуда у комиссара документы могли быть? У нас ни воды, ни патронов, только злости навалом, на всех хватало. Поднялись люди в атаку, и я со всеми, ведь слово дал. Кто жив остался (комиссар не дошел), позже люди за меня сказали. В Питере партбилет и орден дали... Ну, это к делу не относится.
Они долго тогда молчали. Даша смотрела на Костю, она с того момента звать его про себя курносым перестала, и он ей красивым и рослым показался. Ни ростом, ни красотой Костя не мог похвастаться.
— Так за что же тебя в милицию?
— А что я мог? — Костя пожал плечами. — Кому-то надо — чем я других лучше? Начал работать — так разозлился! Обидно мне, Даша, стало. Столько хороших парней полегло, народ море крови пролил, завоевал жизнь счастливую. Так нет тебе, какие-то “кривые”, “косые”, “ширмачи”, “паханы” жить нормально не дают. Ну, думаю, передавлю, не дам им пощады! — он рассмеялся, махнул рукой. — Молодые все одинаковые: давай вперед, все ясно и понятно. Хорошие — направо, плохие — налево. Жизнь мне быстро мозги вправила. Где хорошие? Где плохие? Слово-то какое — уголовник. Приглядеться, в каждом человек прячется, в другом так далеко закопался — совсем не видно, однако есть точно, можно раскопать, обязаны. Уголовник! От какого слова произошло, думала? В угол человека загнали, он по слабости стал уголовником. Его надо из угла вывести, каждого отдельно. Человек так устроен: его боль — самая больная, обида — самая обидная.
— Хватит! — Даша отстранилась, чуть не ударила. — Много ты понимаешь! Думаешь, умный? Костя видел, ударить хочет. Не отстранился.
— Прости, обидеть не хотел.
— А мне ни к чему, — Даша прикусила губу, отвернулась. — Врешь все, слушать противно. Сам же говорил, с сопляками возишься. Ничего ты про загнанных в угол не знаешь, не придумывай.
Костя не ответил, скоро они в тот вечер расстались. Даша не звонила неделю. Костя брал банду, в перестрелке его контузило. Отлеживаясь на диване, думал о Даше. Не простая она, видно, жизнь девчонку не по шерстке гладила. И решил, что, прежде чем в прислуги устроиться, уличной была. Каким ни был Костя сознательным, однако от мысли, что Даша в прошлом — проститутка, ему стало хуже.
Врач сердился, грозил, что если Воронцов не прекратит о работе думать, то положит в больницу. Даша позвонила, и они снова встретились.
Роман молодых отметил двухмесячный юбилей, когда Мелентьев получил данные на Корнея и начал комбинацию, которая называется “Ввод сотрудника в среду”.
— Так отвечай, где ты руки целовать научился? — спросила Даша, думая о том, что оно так в жизни и ведется: начальник на свиданке, а из подчиненного сейчас Корней душу вынимает.
Глава седьмая
Будьте вы прокляты!
На третий день пребывания беглецов в гостинице произошло невероятное: исчезла хозяйка заведения — Анна Францевна Шульц. Утром, как обычно, ровно в восемь у конторки появился ее супруг. Тихий и бледный, не поднимая глаз, Шульц прошелся по пустому холлу, в две минуты девятого удивленно взглянул на часы. Еще через три минуты он подошел к четвертому номеру (супруги спали в соседних комнатах) и деликатно постучал. Никто не ответил. Он постучал решительнее и позвал:
— Анхен! Дорогая, ты встала?
Не получив ответа, он нажал на ручку — дверь оказалась не запертой. На аккуратно застеленной кровати лежал конверт, а в нем — листок с одной фразой: “Будьте вы прокляты!”
Шульц не изменился в лице, не схватился за сердце, положил конверт в карман, открыл шкаф, убедился, что отсутствуют небольшой чемодан и шкатулка с драгоценностями.
Через несколько минут на зеркальном стекле парадной двери красовалось объявление: “Гостиница закрыта на ремонт”. Швейцар Петр, расплющив о стекло нос, с минуту наблюдал за пустой улицей, потом пробежался по холлу и коридору первого этажа с мокрым веником, задержался у напевающего самовара и крикнул:
— Дарья!
Даша понесла Сынку и Хану завтрак, дверь второй день не запиралась, девушка ее толкнула подносом и вошла в номер.
— Мальчики, с добрым утром.
— Здравствуй, Паненка, — ответил стоявший на голове Сынок.
Хан выглянул из ванной, изо рта у него торчала зубная щетка; приветственно махнул рукой, хотя находившаяся в другой комнате Даша видеть его не могла.
— Степан, язык проглотил? — спросила Даша, повысив голос.
— С добрым утром, сестренка! — отозвался Хан.
— Черен ты для братца.
— Даша прошла через спальню, увернувшись от Сынка, который, продолжая стоять на голове, пытался схватить ее за руку.
Хан, намыливая лицо, взглянул в зеркало.
— Я поздоровался...
— Где Анна? — Даша схватила Хана за плечо, повернула к себе лицом.
— Анна? — Хан изобразил удивление. — Наверное, завтракает?
— Слушай, Степа, — Даша присела на край ванны, — я слышала, как ты ночью ее дверью скрипел. Анны нет в “гостинице, похоже, она ушла с концами. Где она?
— Верно, мы засиделись поздно, чай пили, — Хан пожал плечами. — Анна сказала, как обычно, до свидания.
— Врешь! Она, старая дура, в тебя, сосунка, влюбилась! Это же все видели. Думаешь, Корней не знает? Что ты ей наплел? Куда она рванула?
Хан сжал девушке руку так, что пальцы побелели. Даша зашептала:
— Ты, татарин, на мне силу не выказывай, — выдернула руку. — Еще раз тронешь, я тебя без Корнея порешу. Понял? Я тебя, ирод, спрашиваю, понял?
— Ладно, сестренка...
— В роли Джульетты — известная артистка Паненка. Ромео — Степан, кликуха — Хан, — сказал Сынок, наблюдавший за ними из-за приоткрытой двери. — Немочка сорвалась? Ай-яй-яй! Беда! — он ерничал, улыбался вроде бы, но смотрел серьезно. — Человек сошел на берег. К чему бы это? Не первая ли крыса бежала? Дали течь, идем ко дну?
— Брось, Даша, чего я Анне мог такого сказать? — спросил Хан, когда они все уселись в гостиной за стол.
— Жила, жила — и вдруг в бега кинулась? — Даша задумалась.
— Мужика она своего не любила, — ответил Хан. — А что вдруг — это со стороны так кажется. Может, копилось у нее годами, а ночью через край хлынуло? Женщина молодая, собой хороша, разве здесь для нее жизнь? Сестренка, это же тюрьма! — он постучал пальцем по столу.
Сынок молча наблюдал за сокамерником, как он порой называл Хана, и удивлялся. Скажи, разговорился молчун! Не всполошился, что немка сбегла, не горюет. А вроде сам втюрился. И не жалко ему? Может, теперь и не свидятся?
— Много ты тюрем видал. Спишь, жрешь, как барин...
— Есть и спать корове сладко, — перебил Хан. — Да не об этом речь. Ушла Анна? Откуда известно, что совсем?
— Известно, — Даша встала. — Так ты ни при чем? Понятно. Гляди, Хан... — и вышла.
Сынок отхлебнул остывшего чаю, отрезал ломоть хлеба, сделал бутерброд с колбасой, подумал, приложил сверху ломоть сыра.
— Шамовка здесь точно не тюремная, — сказал он и откусил чуть не половину.
— Чего же Анна мне-то не шепнула, что уходить задумала? — Хан тоже потянулся к еде. — Где искать теперь? Москва — город... да и осталась ли? Может, катит куда, колесики уже постукивают...
Сынок ел сосредоточенно, с последнего бутерброда колбасу и сыр забрал, хлеб на стол бросил. Хан кусок положил в плетенку, сказал укоризненно:
— Хлеб бросать грех.
— Так ведь и воровать, и врать, и чужую жену соблазнять — все грех.
— Они не венчанные, — Хан спохватился и добавил: — И не виноват я, с чего взял?
— Ты бы в цирке, Степан, не сгодился. Души в тебе нет, холодный, — Сынок откинулся в кресле, закинул ногу на ногу, цыкнул зубом. — Поздно ты, Степа, вскинулся, врешь — просто отвратительно слушать.
— С чего взял?
— Остынь, — Сынок махнул рукой пренебрежительно. — Представь... — он выдержал театральную паузу. — Человек узнает, что его любимая раскрасавица испарилась, сбегла, так сказать, в неизвестном направлении. Чего такой человек делает? Он руками размахивает, говорит не поймешь какие слова. Когда очухается, заявляет решительно: мол, все вы, люди, врете, я, как никто, ту распрекрасную душу знаю! Она сорваться, мне не шепнув, не способная! И бежит трусцой проверять, где же действительно дорогая душа. Убедившись, что люди ему по ошибке правду сказали, человек часами топчется у дверей, ждет, когда душа появится либо, на крайний случай, аппетит возвратится. Ты, Степа, человек некультурный, книжек не читал, в цирк не ходил, одно думаешь — как чего украсть, нарушить сто шестьдесят вторую статью уголовного кодекса ресефесеэр.
— Ты-то артист, известное дело. Как ты того щелкопера в бильярдной отделал? Цирк! У факира своего научился? — Хан пытался Сынка с разговора сбить, на другое отвлечь.
Сынок, склонив набок белокурую голову, улыбался, рассматривал приятеля с удовольствием.
— Ты, Степа, фраер чистейшей воды, как слеза. И хитрости твои прямые и коротенькие до ужаса. Меня в кошмарный пот бросает от одной мысли, чего тебя в нашей распрекрасной жизни ждет. Отповедь закончил, перехожу к делу. Ты врешь, Степа, как сивый мерин. Не пойму только, за что так обижают несчастное животное.
Сынок поднялся, принес из спальни коробку папирос, взглянул на Хана и, убедившись, что тот успокоился и расслабился, спросил:
— Зачем тебе нужен уход Анны? Зачем, Степа? — он сел на подлокотник его кресла, заглянул в глаза.
Хан двинул плечом, пытаясь Сынка сбросить, тот вовремя отскочил, вернулся на диван. Хан почувствовал, что взглядом выдал себя, разозлился по-настоящему. Он уступал Сынку в реакции и уж, конечно, в словоблудии, но превосходил в силе — аргумент в отношениях между мужчинами не последний.