Климов исподлобья смотрел на Зайцева, чувствовал, что медленно краснеет, и молчал.
– А Шленов? Был рабочим человеком. Знаешь, как он увяз? Был когда-то оружейником у Махно. Скрыл этот факт и попался в лапы Ржавина. Запутал его старик, запугал. Мы с тобой отчасти виноваты в этом. Мы должны были узнать первыми о его прошлом. И надо, чтобы он доверял нам, а не ржавиным, верил в нашу доброту, в нашу справедливость, – Зайцев успокоился и устало провел ладонью по глазам. – Что может быть сложнее человеческой судьбы? Возьми Лаврова а Рюмина. Одинаковые семьи, одинаковое воспитание, а Лавров становится комсомольцем и совершает подвиг, Рюмин же вырастает в Цыгана и мечтает о мести. Почему? Люди, люди, вставшие или оказавшиеся на их пути, решали их судьбы, вели за собой.
– Тебя послушать, так человек к собственной судьбе и отношения не имеет, – вставил наконец Климов. – Все, мол, от других зависит.
– Лавров с Рюминым и зависели, что они в одиннадцать-двенадцать лет понимали? Даже смешно, что тебе объясняю. Все теперь от большевиков зависит. Дорогу проложили, теперь на нее людей выталкивать надо. Воспитывать. Много людей рядом топчется, так их не отталкивать, а вытаскивать надо, и каждого отдельно.
– А ты почему в партию не вступаешь? – неожиданно спросил Климов.
Пашка толкнул дверь, но она оказалась заперта. Это был первый случай, чтобы, вернувшись домой, он не застал Аленку дома. Пашка нагнулся, пошарил под половиком, нашел ключ и открыл дверь. Комната встретила холодно, голые облезлые стены смотрели, как на чужого, и Пашка зябко повел плечами. Куда вдруг смоталась девчонка? Он сунул руки в карманы и засвистел, но сразу сфальшивил, потом часто заморгал глазами и шмыгнул носом.
“Неужели ушла? – подумал Пашка и заглянул под кровать: плетеной корзинки на месте не было. – Ушла. Столько дней сидела здесь, молчала, ждала чего-то, а теперь ушла”. Пашка плюнул, но даже плевка не получилось, и он, тускло выругавшись, вытер подбородок и опустился на стул. Девчонка как девчонка, таких двенадцать на дюжину по улице шастает. А любит его. Пашка точно знает, что любит. Другие на деньги его зарились или пофасонить хотелось: смотрите, мол, какой у меня кавалер – самый фартовый карманник в округе, Пашка Америка! А эта – любит, Пашка точно знает.
Он опустил руки между колен и поморщился, словно от физической боли. Кончился Америка. И не сгорел, и не менты повязали, а просто кончился. Когда в подвале рыжий повис на шее у Сержа, Пашка понял, в какую “игру” эта пара играла, закружилась у него голова, и дух захватило. А когда Серж, то есть Михаил, посмотрел на Пашку, улыбнулся смущенно и сказал: “Извини меня, Павлик”, – у него аж искры из глаз посыпались. А эти двое смотрят на него жалостливо, словно на щенка, который хочет по-волчьи оскалиться, и улыбаются. Увидел он себя со стороны, и кончился, и нету Америки, а есть Пашка – маленький такой, словно вправду щенок.
Пашка закурил и с тоской оглядел грязную комнату. Он потер лоб, пытаясь вспомнить, какая она была, Аленка. Неожиданно дверь распахнулась, и вошла Аленка, глаза в пол-лица, рот до ушей, – самая что ни на есть настоящая Аленка.
– Ждешь? – весело спросила она и закружилась по комнате. – Молодец, – потом, видимо, заметила, что с Пашкой творится неладное, схватила его за волосы, подняла голову и долго смотрела в лицо. – Ты моей записки не читал? – Аленка взяла со стола какой-то листок и снова заглянула в его слепые глаза. – Дурачок. Какой ты дурачок, Павлик! Разве я могу тебя бросить?
Пашка молчал, он ничего не понимал и не чувствовал. Все его силы были сосредоточены лишь на одном: не плакать, только не плакать.
– Давай поднимайся, Павлик, – говорила Аленка, – опоздаем. Остался всего час.
Пашка встал и пошел к дверям. Дорогой он молчал, все пытался понять, зачем он уезжает. На вокзале Аленка бежала впереди, тянула Пашку за руку и говорила:
– Быстрей, Павлик, быстрей. Шестой вагон, десятое и одиннадцатое место.
Они проскочили мимо проводницы и, перешагивая через многочисленные чемоданы и узлы, добрались до своих мест.
Лавров, Панин и Климов были уже в купе. Они молча пожали Пашке руку и продолжали свой разговор.
– Я на филологический пойду, – говорил Лавров. – На французское отделение. В кадровые сыщики у нас Колька собирается, а я – нет. Да через год все жулики переведутся, а если кто останется – без меня добьете.
– Это Мишка под свое дезертирство политическую платформу подводит, – перебил друга Панин. – Он известный захребетник, всю жизнь ищет, где полегче. Повесит на стенку именное оружие, которое ему за мои дела дали, и будет до седых волос хвастаться, что когда-то чего-то один раз не испугался.
– Ты зачем надулся? – спросила шепотом Аленка и дернула Пашку за рукав. – Скажи чего-нибудь.
– А чего говорить-то? – ответил Пашка.
– Минуточку, бабуся, – громко сказал Панин, останавливая проходившую нищенку, и повернулся к Пашке. – Быстрее, бабусе ждать невмоготу.
Пашка удивленно взглянул на Николая и вынул горсть мелочи.
– Вот чудак, – Панин встал и ловко вывернул все Пашкины карманы. – Все, все выкладывай. Ничего не осталось? Вот и лады, – он протянул все деньги причитающей старухе. – Бери, бери, бабуся. У моего друга сегодня день рождения.
– Ты что, ошалел? – воскликнул пришедший в себя Пашка. – Это же мои последние деньги!
Панин вышел в проход и подтолкнул испуганную старуху в спину.
– Топай, топай, бабуся, он шутит. Мой друг страшный шутник, – Панин взял Пашку за локоть, пересадил к окну, сел рядом. – Не твои это деньги, Павлик. Не могу я тебя, родной, с ворованными деньгами, извини за выражение, в Киев привозить. Никак не могу.
Вагон вздрогнул, и Климов стал прощаться, потом выбрался на платформу и встал против окна. Пашка увидел, как к нему подошел худой остроносый мужчина, что-то сказал и встал рядом, а Климов обнял его за плечи.
– Мишка, Зайцев пришел, – зашептал рядом Панин.
– Вижу, не слепой, – тоже шепотом ответил Лавров и замахал рукой.
Пашка тоже замахал и вдруг вспомнил.
– Забыл, забыл, сука! – закричал он и стал рвать окно.
– Напишешь.
– Да нельзя, опоздаю, – Пашка рванул ремни изо всех сил, и окно подалось.
Климов увидел, что ему хотят что-то сказать, подтолкнул Зайцева, и они пошли рядом с медленно ползущим вагоном.
Наконец окно открылось, и Пашка высунулся.
– Начальник, – от волнения он забыл отчество Климова и повторил: – Начальник, на углу Пятницкой и Климентовского пацан маленький папиросами торгует, – говорил Пашка, захлебываясь и пугаясь, что Климов не поймет, как это важно. – Не знаю, как зовут его. Маленький такой, курносый. Он еще повторяет: “гражданин-товарищ-барин”. Подбери его, начальник! – кричал Пашка, совсем высовываясь из окна. – Скажи, Америка велел!
Агония
Глава первая
Скованные одной цепью
Начался сентябрь, но солнце палило нещадно, и Москва походила на Ялту в июле. На бульварном кольце деревья опустили пожухлые листья, пыль покрывала тротуары и булыжные мостовые. Люди старались на улицу не выходить и, затаившись в квартирах и учреждениях, бессильно обмахивались газетами и безрассудно пили теплую воду. Редкие прохожие перебегали залитую солнцем мостовую, будто она простреливалась, жались к стенам в поисках тени. Извозчики дремали в пролетках, лошади, широко расставив ноги, спали, не в силах взмахнуть хвостами и прогнать ленивых мух. Даже совбур, которому в эти годы нэпа надо было ловить счастливые мгновения, откладывал дела на вечер и ночь, а днем отсыпался.
Около трех часов, когда асфальт начал пузыриться ожогами, а тени съежились, в городе появился ветерок. Порой останавливаясь в нерешительности, он прошелся по городу, шмыгнул в подворотни, затаился, выскочил, уже уверенный и нахальный, бумажно зашелестел листвой деревьев, на круглых тумбах дернул заскорузлые афиши и погнал по булыжной мостовой застоявшуюся пыль.
В это время по безлюдному переулку тяжело шагали трое мужчин. Двое, прижимаясь плечами друг к другу, шли под ручку, третий, в промокшей от пота гимнастерке, с раскаленной кобурой на боку, держался на шаг позади. Идущие под руку выглядели странно. Один — в скромной пиджачной паре, в сапогах с обрезанными голенищами. Второй — в смокинге и крахмальной манишке, в лакированных штиблетах. Первый был смуглолиц, волосы короткие, черные и блестящие, скулы широкие, глаза под густыми бровями чуть раскосые, и не было ничего странного в том, что он носил кличку — Хан. Его спутник выглядел моложе, хотя они были одногодки — ровесники века, — выше среднего роста, так же сух, жилист и широкоплеч, но белобрыс и голубоглаз, с девичьим, даже сквозь пыль проступающим румянцем. И кличку его — Сынок — придумал человек неостроумный.
— Что решил? — спросил он, облизнув рассеченную губу.
— На мокрое не пойду, — выдохнул Хан, глядя под ноги.
— На своих двоих в академию, к дяде на поруки? — Сынок поднял голову, взглянул на выцветшее небо, по которому на город наползала туча.
— У него же власть на боку, — имея в виду конвоира, ответил Хан. — Позови его.
Сынок остановился, достал из кармана папиросу и, добродушно улыбнувшись, сказал:
— Начальник, дай огоньку.
— Почему не дать? — советуясь сам с собой, конвоир пожал плечами, похлопал по карманам, достал коробок.
Сынок нагнулся, прикуривая, а Хан ударил конвойного кулаком по голове, будто прихлопнул. Тот взглянул недоуменно, упал на колени, затем безвольно свалился на бок.
Сынок и Хан, тесно прижимаясь друг к другу, бросились в проходной двор, и в переулке стало пусто, лишь конвойный лежал на боку, будто пьяный, и ветер припорашивал его пылью. Туча ползла, погромыхивая, несла с собой тьму, как бы пытаясь скрыть происшедшее в переулке. Ветер притих. Одиночные капли ударили по мостовой. Конвойный сел, держась за голову, потом с трудом поднялся, оглянулся.
Дождь упал отвесный, прямой, мгновенно вымыл дома, ручьями ринулся вдоль тротуаров, все шире разливаясь по мостовой. Потоп, обрушившийся на
Трубную, начинался где-то на улице Воровского. Здесь, у аристократического особняка, воды было еще немного, она медленно наплывала на Арбатскую площадь, где соединялась с ручейками, спускавшимися с Гоголевского бульвара, и уже речкой направлялась по трамвайной линии “А”, которую москвичи звали “Аннушкой”. У Никитских ворот образовалось озеро, оно стекало по Тверскому бульвару, мимо Горсуда, у памятника Пушкину раздваивалось, часть воды уходила направо по Тверской, а основной поток продолжал бег по рельсам “Аннушки”, пересекал Петровку и выливался на Трубную площадь. Здесь путь ему преграждал вздыбившийся горбом Рождественский бульвар, который сюда же сливал воду, накопленную на Сретенке. Трубная оказалась на дне моря.
— И настал конец света, — сказал Сынок философски, глядя на затопленный до подножки трамвай и накренившуюся набок и готовую вот-вот упасть афишную тумбу.
Беглецы сидели в небольшой закусочной, двери которой распахнул нэп. Обычно полупустая, сейчас она была набита мокрой и шумной публикой. Люди, ничего не евшие в жару, жадно уничтожали сосиски и пиво. Хан и Сынок, попавшие сюда одними из первых, оказались зажатыми в самый дальний угол, у окна. Было душно и сыро, как в предбаннике, никто не обращал внимания на смокинг Сынка и обтрепанный пиджачок его соседа. Правая рука одного была пристегнута к левой руке другого стальными наручниками. Скованные руки беглецы, естественно, держали под столом. Хан смотрел на окружающих угрюмо и настороженно. Сынок же, улыбаясь, зыркал голубыми глазами и по-детски шмыгал носом.
— Простудился, вот незадача, — сказал он весело, ткнул своей кружкой в кружку соседа. — Тебя как звать-то? Мы ведь теперь братья, даже ближе, — он дернул под столом рукой, натянул цепь.
— Хан.
— Батый? — Сынок подмигнул. — Видать, что ты косоглазому татарину родственничек. Не иначе, твоя какая-то бабка приглянулась татарчонку, — он говорил быстро, блестел белыми зубами, глаза его, только что наивные и дурашливые, изучали соседа внимательно, чуть ли не царапали, пытаясь заглянуть человеку внутрь.
Сынок неожиданно отставил кружку, распахнул Хану ворот рубашки, потянул за цепочку, вытащил крестик.
— Хан, Хан, — повторил он, — а крестили как?
— Степаном, — Хан медленно улыбнулся, и лицо его просветлело, на щеке образовалась ямочка. — Один я в роду такой чернявый, батя и брательники — вроде тебя.
— А меня Николаем окрестили, среди своих Сынком кличут, — радостно сообщил Сынок, однако взгляда цепкого не опускал, разглядывал Степана внимательно и был осмотром явно недоволен. — Значится, Степан и Николай. Два брата акробата. Тебя что же, Степа, взяли от сохи на время?
— Что? — спросил Хан.
— По-свойски не кумекаешь? Я спрашиваю, мол, случайно погорел, не деловой? — Сынок выпил пиво, отставил пустую кружку.
Хан не ответил, лишь плечами пожал, разгрыз сушку, тоже допил пиво и спросил:
— Как расплачиваться будем? У меня в участке последний целковый отобрали.
— Это беда так беда, — Сынок взял со стола вилку. — Придержи полу клифта, — подпарывая полу, говорил: — Последнее только ты. Хан, от широты души отдать можешь, — он справился с подкладкой и положил на стол два червонца — деньги по тем временам солидные. — А вот как мы браслетики сымем?
Хан осмотрел вилку и сказал:
— Придержи, деловой.
Сынок держал вилку, а Хан начал откручивать у нее зубец, именно откручивать, будто тот и не был железным.
— Пальчики у тебя вроде стальные, — глядя на манипуляции Хана, восхищенно сказал Сынок.
— Соху потаскаешь, обвыкнешься, — Хан отломал зубец и согнул об стол в крючок, затем опустил руку под стол и вставил крючок в замок наручника.
Глядя в потолок и шевеля губами, будто читая там какие-то заклинания. Хан через несколько минут вздохнул облегченно и положил на стол свободные руки. Потирая натруженную кисть, он посмотрел в окно и сказал:
— А вот и распогодилось.
Дождь действительно кончился, просветлело. Публика потянулась к дверям, некоторые разувались, подворачивали брюки. Хан поднялся, взял со стола червонец, другой подвинул Сынку и сказал:
— Бывай, — и шагнул к выходу.
Сынок схватил его за рукав.
— А я? Кореша бросаешь, подлюга? — он брякнул цепью наручника, который охватывал его руку.
— Сунь в карман и топай себе, дружки тебе бранзулетку снимут, — равнодушно ответил Хан. — Ты деловой, а я от сохи — нам не по дороге.
— Тебе лучше остаться, — медленно, растягивая слова, сказал Сынок.
— Не пугай, — Хан улыбнулся, лицо его вновь просветлело, но глаза были нехорошие, смотрели равнодушно.
Сынок его отпустил, взял со стола крючок, сделанный из вилки, и сказал:
— Я к тебе предложение имею. Сядь, — он ударил кружкой по столу и, когда мальчишка-половой подбежал, сказал: — Подотри и принеси, что там из отравы имеется.
Мальчишка фартуком вытер осклизлый стол, забрал пустые кружки и исчез. Хан взял крючок, опустил руки под стол, звякнул металлом и положил наручники Сынку на колени.
— Прибереги на память, деловой.
— Ты памятливый, — Сынок спрятал наручники в карман. — Не простой ты, мальчонка, совсем не простой, — он рассмеялся.
Хан тоже улыбнулся.
— Простых либо схоронили, либо посадили... — он замолчал, так как подошел хозяин заведения, который, поклонившись, спросил:
— Желаете покушать, господа хорошие? — он протер и без того чистый стол. — У нас не ресторация, но по-домашнему накормим отлично-с.
Закусочная опустела, лишь за столиком у двери пил пиво какой-то оборванец. Смокинг Сынка внушал хозяйчику уважение, и он смотрел на молодого человека подобострастно.
— Колбаса изготовлена по специальному рецепту, можно с лучком пожарить, грибочки, огурчики из подпола достанем-с...
— “Смирновская” имеется? — перебил Сынок и, поняв, что имеется, продолжал: — Корми, недорезанный, — он рассмеялся собственной остроте. — Да не обижайся, мы с тобой элемент чуждый, на свободе временно. Вот кучера собственного встретил, — Сынок указал на Хана. — Раньше-то он дальше кухни шагнуть не смел, теперь за одним столом сидим. Мы сейчас все у общего корыта, все равны.