– Ко всему прочему, эмоции не помогают в следствии, – добил ее Шацкий, взяв второй кусок торта и улыбнувшись в ответ на ее убийственный взгляд.
– Хрен вам что известно о моих эмоциях.
– Благословенно неведение.
Мищик хлопнула в ладоши и взглянула на них так, словно хотела сказать: «А ну-ка, дети, прекратите». Шацкий решил не опускать взгляда и выдержал упрек мягких, умильных, материнских глаз.
– Дорогие мои, грызней займетесь потом. А сейчас я вам скажу…
Соберай вздрогнула и застрекотала. Сколько таких вот невротичных красоток видел Шацкий в своей жизни? Легион.
– Надеюсь, что…
– Бася, – оборвала ее Мищик. – Я не прочь выслушать твое мнение и твои пожелания. Ты ведь знаешь, я всегда охотно тебя выслушиваю, так ведь? А сейчас я скажу, как выглядит ситуация в профессиональном плане.
Соберай тут же прикусила язычок, а Шацкий внимательно взглянул на Мищик. Она все еще была мамочкой с мягким выражением глаз и улыбкой детского врача, мамочкой, от которой исходил аромат ванили и разрыхлителя теста. Но если не обращать внимания на форму ее последнего высказывания, получалось, что начальница решительно поставила на место свою подчиненную и приятельницу.
Мищик долила всем чаю.
– Как и все вы, я знала Элю Будникову, знаю также Гжесека. Нам необязательно его любить или разделять его мнение, но без него здесь не обойдется. Дело будет большим и громким, оно уже такое. И положение, когда ведет это дело подруга жертвы…
– И главного подозреваемого, – ввернул Шацкий.
Соберай фыркнула.
– Выбирайте слова. Вы этого человека не знаете.
– А мне и не нужно знать. Он – муж жертвы, и на начальном этапе сам этот факт уже делает его главным подозреваемым.
– Вот-вот. – Соберай триумфально вскинула руки. – Именно поэтому Шацкому надо держаться от этого дела подальше.
Мищик подождала, пока вновь не воцарится тишина.
– Именно поэтому прокурор Шацкий не только не будет держаться в стороне от этого дела, он будет вести расследование. Я хочу избежать ситуации, когда труп, подозреваемые и следователь – все из одной теплой компании, которая не далее как вчера договаривалась устроить гриль. Но ты, Бася, права, пан Теодор тут человек новый. Поэтому ты поможешь ему советом и всяческой информацией о городе и его жителях.
Шацкий с облегчением вздохнул – удалось проглотить большой кусок торта. Кого-то ждет забойное развлечение, решил он. Соберай, надувшись, неподвижно сидела на софе. Мищик материнским взглядом окинула стол и развернула торт на сто восемьдесят градусов.
– С этой стороны больше повидла, – театрально прошептала она и положила себе кусочек.
Шацкий выждал некоторое время и, решив, что аудиенция подошла к концу, встал. Мищик сделала ему знак рукой – мол, дайте проглотить, скажу еще что-то.
– Встречаемся здесь в девятнадцать. Я хочу взглянуть на первые протоколы и подробный план следствия. Всех газетчиков отсылайте ко мне. Если я сочту, что взаимная неприязнь становится для вас помехой в следствии…
Соберай и Шацкий впились глазами в пухлые, облепленные крошками торта губы начальницы, а она ими тепло улыбалась.
– …устрою вам такое – век не забудете. А из доступного для вас трудоустройства в госучреждениях останется лишь мытье полов в кутузке. Ясно?
Шацкий кивнул, поклонился обеим дамам и взялся за дверную ручку.
– Насколько я понимаю, мне надо кому-то передать свои остальные дела.
Мищик расплылась в улыбке. Он понял, что сморозил глупость. Просто оскорбил ее, думая, что она этого не учла. Наверняка все уже устроено, а секретарша выносит из его кабинета ненужные папки.
– Вы, кажется, спятили. За работу.
8
Стоя в своем кабинете у окна, прокурор Теодор Шацкий размышлял: а ведь у провинции есть и хорошие стороны. У него, к примеру, появился просторный личный кабинет, из такого в Варшаве выкроили бы три комнатки и в каждую втиснули по два человека. Из окна простирался вид на зелень, виллы, башни Старого города вдали. С работы до дома – минут двадцать пешком. Несгораемый шкаф, а в нем папки со всеми восьмью текущими делами – ровно на девяносто семь меньше, чем в Варшаве полгода назад. Зарплата – та же, что и в столице, а превосходный кофе в любимой кофейне на Сокольницкого стоит всего пять злотых. Ну и, наконец – хоть и стыдно, но скрыть удовлетворения он не мог, – у него появился приличный труп. И вот, как по мановению волшебного жезла, эта кошмарная, сонная дыра стала вполне сносным жизненным пространством.
Хлопнула дверь. Шацкий обернулся и присовокупил к сильным сторонам провинции еще и партнершу, которая из своего предменструального синдрома сделала способ существования. Он непроизвольно напустил на себя холодную профессионально-прокурорскую серьезность, наблюдая за тем, как недотрога Соберай подходит к нему с папочкой в руке.
– Вот. Как раз пришло. Надо просмотреть.
Шацкий жестом указал ей на диван (да-да, у него в кабинете стоял диван!), и они уселись рядышком. Он вскинул глаза на ее грудь, на то место, где должно быть декольте, но ничего интересного там не обнаружил – место было наглухо задраено асексуальной черной водолазкой. Он открыл папку. Первый снимок представлял собой крупный план изувеченного горла жертвы. Соберай громко вздохнула и отвернулась, а Шацкий хотел уже было отпустись колкость, но ему стало ее жалко, и он оставил злопыхательство при себе. Разве ж они виноваты, что все, вместе взятые, за всю свою жизнь видели столько же трупов, сколько он в течение одного года.
Шацкий отложил снимки в сторону.
– Надо подождать до осмотра тела. Пойдете со мной на Oчко?[19]
Она непонимающе взглянула на него.
– Извините. В больницу. На вскрытие.
В ее глазах блеснул испуг, но она быстро взяла себя в руки.
– Кажется, мы должны быть там оба.
Шацкий поддакнул и разложил на столе несколько снимков бритвы. Судя по находящейся под ней линейке, орудие имело сантиметров сорок – а то и больше – в длину, причем само лезвие – около тридцати. Рукоять из темной древесины, на латунной оправе что-то выгравировано. Шацкий поискал фотографии с крупным планом. Потертая надпись гласила: C. RUNEWALD. На одной из таких фотографий он разглядел отражающуюся в зеркальной поверхности клинка руку женщины-фотографа. Судя по обручальному кольцу, замужней. На голубоватой плоскости ножа не было ни пятен, ни царапин, ни зазубрин. Шедевр металлургического искусства – сомнений быть не могло. Причем шедевр старинный.
– Полагаете, это орудие преступления?
Шацкий полагал, что все эти формы вежливости его уже начинают сильно утомлять, а что будет дальше, в процессе расследования?!
– Полагаю, что все это довольно странно, театрально. Обнаженное тело с изуродованным горлом, брошенная рядом старинная бритва-мачете, никаких следов борьбы или хотя бы возни.
– И крови на лезвии.
– Дадим возможность высказаться лаборатории. Думаю, появится и кровь, и микроследы, и ДНК. И сам нож скажет нам больше, чем тот, кто его подбросил.
– Подбросил?
– Такой чистенький, холеный, девственный?! Нет, его подбросили специально. В каждом, даже самом грязном убийстве в состоянии аффекта любой бандюга не забудет прихватить с собой орудие преступления. Не верю, чтоб его забыли в кустах.
Соберай вынула из сумочки очки для чтения и принялась внимательно рассматривать фотографии. Ей шла эта массивная коричневатая оправа. Шацкому пришло в голову: если бритва-мачете – сообщение, то нужно найти человека, который смог бы его прочесть. Что за эксперт, черт побери, этим занимается? По холодному оружию? По военному делу? По металлургии? По произведениям искусства?
Соберай вернула ему снимки и сняла очки.
– Надо поискать эксперта по холодному оружию, лучше всего среди музейных сотрудников. Может, кто-то знает эту фирму.
– Эс Рюнвальд? – спросил Шацкий.
Соберай расхохоталась.
– Грюнвальд! Время заказать себе очки, пан прокурор.
Шацкий решил не реагировать. Никаких улыбочек, никаких нервов, никакой ответной реплики.
– Время рассказать мне о жертве и ее семье.
Соберай скисла.
9
Прокурор Теодор Шацкий остался недоволен. Рассказ Соберай о семье Будник содержал в себе массу информации, но также и обилие чувств и переживаний. В результате Эльжбета Будникова перестала быть для него жертвой противозаконного действия, за которое преступника следовало привлечь к ответственности и наказать, а муж жертвы – подозреваемым номер один. В красочном, эмоциональном рассказе Соберай супруги явились людьми из плоти и крови. Теперь, вопреки приобретенным навыкам, Шацкий, думая об убитой, видел усмешливую учительницу, ведущую уроки на лоне природы во время велосипедных экскурсий. Муж ее оказался не только кандидатом в каталажку, но также общественным деятелем, который умел до последнего сражаться за любое, пусть даже пустячное дело, если оно означало пользу для Сандомежа. Да найдется ли где угодно в Польше еще один беспартийный депутат, умеющий склонить местный совет к единогласному решению во благо своего города?! Все, хорош, баста! Ему не хотелось думать о Будникaх до тех пор, пока он не поговорит со старым полицейским – тот уже дал понять, что не самого лучшего мнения об этих «праведниках».
Шацкий старался занять мысли поиском информации о таинственной бритве-мачете, и это стало еще одним поводом его недовольства. Теодор Шацкий, вообще говоря, не питал доверия к людям. А к людям с хобби – особенно. Страсть и самопожертвование ради страсти, особенно собирательской, он считал болезнью, а людей, способных зациклиться на чем-то, – потенциально опасными. Он повидал на своем веку самоубийства из-за пропажи нумизматической коллекции, знал также двух жен, вина которых состояла в том, что одна из них порвала ценнейшую марку, другая же сожгла первое издание ивашкевичевских «Барышень из Вилько» и «Березняка». Обе отошли в иной мир. А мужья-убийцы всю ночь напролет провели с покойницами, рыдая и не понимая, как до этого могло дойти.
А мир ножей оказался как раз миром почитателей и коллекционеров этого холодного оружия, существовало даже периодическое издание «Лезвие», миссия которого, как убеждали авторы, состояла в том, чтобы «предоставить тебе, дорогой читатель, обширную информацию о ножах высокого качества и о том, что с ними связано. В добавок здесь ты найдешь любопытные детали. Например, в следующем номере разговор пойдет о плети. Казалось бы, экзотический предмет, а ведь плели ее в Польше с давних времен. Разумеется, появится также и серия статей о холодном оружии с длинным клинком».
Плети, сабли и мясницкие ножи – вот уж и впрямь симпатичненькое хобби, злился Шацкий, углубляясь в форумы, где велась дискуссия о клинках, рукоятях, способах заточки, ковки и нанесения уколов. Он читал откровения одного писаки, который собственноручно изготовлял самурайские мечи, читал об «отце современного дамаска», овладевшим технологией производства дамасской стали, рассматривал снимки военных кортиков, охотничьих ножей для разделки дичи, мечей, штыков, рапир и палашей. Он и не предполагал, что человечество изобрело такое количество видов острых предметов.
Но бритвы-мачете не нашел.
Отчаявшись, он щелкнул телефоном пару снимков предполагаемого орудия преступления и выслал в редакцию «Лезвия» мейл с вопросом: говорят ли им что-нибудь эти фотографии?
10
Весна как пришла, так и ушла, и вечером, шагая по Мицкевича в пиццерию «Модена», где он условился с Вильчуром, Теодор Шацкий продрог до костей. Старый полицейский и слышать не хотел, чтобы встретиться на Рыночной площади, он – по его выражению – не терпит этот зачуханный скансен[20], и Шацкий, который жил в Сандомеже уже достаточно долго, понял, что тот имел в виду.
Сандомеж, если разобраться, – это два, а то и три города. Третий – район стекольного завода по другую сторону реки – был памятью о тех временах, когда партийцы решили превратить мещанский, религиозный город в промышленный центр и отгрохали там гигантский стеклозавод. Район понурый, страшноватый, пугающий своей бездействующей железнодорожной станцией, невзрачным костелом и огромной фабричной трубой, которая, когда ни посмотришь с высокого левого берега Вислы – днем ли, ночью ли, – портила панораму Подкарпатья.
Жизнь фактически протекала в городе номер два. Это был небольшой район, меньшую часть его (и слава Богу) занимали панельные дома, в основном же здесь находились односемейные домики, школы, парки, кладбище, воинская часть, полиция и автовокзал, маленькие и большие магазины, библиотека. Этакий типичный польский городок гминного значения, разве что более ухоженный и более привлекательный, ибо, в отличие от иных, был он расположен на холмах. Но на фоне польской глубинки остался бы неприметен, если б не город номер один.
А город номер один – это Сандомеж с почтовых открыток, это город отца Матеуша и Ярослава Ивашкевича, это расположенное на возвышенности чудо из чудес. Панорама города неизменно восхищала каждого, в нее-то в свое время и влюбился Шацкий. Он все еще приходил на мост только затем, чтобы взглянуть на возвышающиеся на склоне дома величественное здание Коллегии, на башни ратуши и кафедрального собора, на ренессансный щипец Опатовских ворот и громадину замка. Смотря по тому, какое было время года и дня, вид этот всякий раз представлялся иначе и всякий раз у него перехватывало дыхание.
Увы и ах, но Шацкий уже знал, что эта панорама напоминала нечто итальянско-тосканское только издали. Внутри же Старого города все было донельзя польским. Слишком далеко был Сандомеж от Кракова и в первую очередь от Варшавы, чтобы стать курортом типа Казимежа-Дольного. А заслуживал во сто крат больше, будучи городом красивым, а не деревней с тремя ренессансными домиками и дюжиной гостиниц, где в уик-энд любой польский начальник мог поразвлечься со своей милашкой. Находился он на отшибе, а потому на очаровательных улочках старинного Сандомежa попахивало скукой, пустотой, польской безнадегой и «зачуханным скансеном». Уже после полудня исчезали школьные экскурсии, старые жильцы прятались по домам, потом закрывались немногочисленные магазины, а чуть позже – закусочные и бары. Случалось, что уже в шесть вечера Шацкий, идя от замка к Опатовским воротам, не встречал на улице ни единой живой души. Одно из красивейших мест в Польше было опустевшим, вымершим и удручающим.
Шацкий и вправду почувствовал себя лучше, когда спустился по улице Сокольницкого и вдоль Мицкевича зашагал к «Модене». Появились автомобили и люди, заполнились магазины, кто-то ел пончик, кто-то бежал к автобусу, кто-то кричал женщине на другой стороне улицы: «Сейчас-сейчас, минуточку». Шацкий с облегчением вздохнул – он боялся признаться самому себе, что очень тосковал по настоящему городу. В такой степени, что даже его подобие, каким был Сандомеж, заставляло сердце учащенно биться.
«Модена» была захолустной, шибающей в нос пивом забегаловкой, но, чего греха таить, – здесь подавали самую вкусную в Сандомеже пиццу; из-за аппетитной «романтики» с двойной порцией моцареллы холестерин Шацкого подскочил, и, поди, не один раз. Инспектор Леон Вильчур, как и положено городскому сыщику, сидел, прислонившись к стене, в самом темном углу. Без куртки он казался и вовсе тощим, и Шацкому вспомнился аттракцион «кривые зеркала», который он посещал в школьные годы. Кожа да кости.
Он молча сел напротив старого полицейского и стал перебирать в уме вопросы, которые хотелось задать.
– Догадываетесь, кто это сделал?
Вильчур взглядом одобрил вопрос.
– Ума не приложу. Не знаю никого, кому бы хотелось и кто бы извлек из этой смерти какую-то выгоду. Я бы грешил на кого-то из пришлых, но наверняка это дело местного. Не верю в чужаков, которые бы вот так постарались.