Конечно, потом все закончится. Не будет больше общих ночей в темной палате, улетучится их странная, рассеянная в воздухе близость. Соня снова останется одна. Каждый день, каждую минуту она будет жалеть, что не может превратиться в какую-нибудь необходимую Вольскому вещичку, невидимкой проскользнуть в его жизнь, завалиться во внутренний карман пиджака и остаться навсегда там, у него на груди. Но сейчас она все равно была счастлива, ругала себя за это и понимала, что бесполезно: никакое будущее, хотя бы и очень близкое, значения не имело.
Так Соня и вошла в палату: счастливая, сияющая, рот до ушей. Вошла и встала на пороге, улыбаясь, как идиотка.
Вольский в койке был не один. Над ним склонилась нереальная красотка. Соня вошла аккурат в тот момент, когда красотка запечатлела на губах бизнесмена и мецената страстный поцелуй. Услышав, как хлопнула дверь, Вольский спихнул с себя эфирное создание, не обратившее на Соню ни малейшего внимания, и прошипел:
– Гос-с-поди-и! Вам-то что здесь надо?! Я что, вас приглашал?
«Что, Богданова, получила?» – подумала Соня. В носу у нее защипало. Не хватало еще перед ним разреветься.
– Сейчас девять часов вечера, – сообщила она Вольскому ледяным тоном. – В это время у меня начинается дежурство.
На ватных ногах дошла до стола, отодвинула в сторону хорошенькую лакированную сумочку (хорошенькие любовницы должны носить хорошенькие сумочки, как же иначе), села и тупо уставилась в листок с назначениями на ночь. В носу снова защипало, строчки поплыли перед глазами, и Соня крепко зажмурилась. Она глубоко вздохнула, загнала слезы обратно, встала, громыхнув стулом, и поплелась к шкафу за физраствором. Дивная красотка что-то щебетала Вольскому на ушко, Вольский что-то бурчал в ответ.
Слушать, о чем они там шепчутся, нельзя было ни в коем случае. Это ведь их личное дело, правильно? А ее дело – входить в палату, когда какая-нибудь фея припадает поцелуем к его невозможным губам, которые идиотка Богданова считала своими. Просто такая работа, черт бы ее побрал. Да сто лет бы она этого треклятого олигарха с зелеными глазами не знала и не видела, ей он вообще поперек горла со всеми своими заскоками и со всеми своими красотками. Она бы с пребольшим удовольствием валялась дома в диване с книжкой. Просто она за это деньги получает. Не у всех же есть заводы и пароходы. Кто-то сам зарабатывает. Вот она и трудится. Нечего было целоваться на больничной койке. А то сам целуется, а потом орет на медсестру при исполнении. Дома пусть целуется с кем хочет.
– Прошу прощения, – сказала Соня все тем же тоном снежной королевы, подходя к койке и глядя, как красотка теребит наманикюренными пальчиками простыню. – Я должна поставить вам капельницу.
– Лена, давай! – хлопнул Вольский красотку по спине здоровой рукой. – Иди уже. У меня процедуры.
– Аркаш, давай я пока тут посижу…
– Лен, я же понятно, кажется, сказал: у меня процедуры. Я вообще не понимаю, зачем ты приехала.
– Я… Я к тебе приехала… – замялась девушка. Лицо у нее сделалось совсем детским, потерянным.
– Не надо ко мне ездить! – заорал Вольский. – Это больница, а не национальный заповедник «Ключевская сопка», чтобы сюда кататься! Что ты приехала?! Полюбоваться?! Ну? Полюбовалась? Или организуем экскурсионный маршрут к постели умирающего друга?!
– Извини, – тихо сказала девушка.
– Извините, – обернулась она к Соне. – До свидания. Ты, Аркаша, позвони мне, ладно?
– Позвоню, – буркнул Вольский, подставляя Соне руку Хлопнула дверь, зацокали по коридору каблуки.
– Что вы так смотрите? – накинулся Вольский на Соню. – Что?! У меня волосы позеленели?! Или, может, глаз на лбу появился? Что?!
– Ничего, – ответила Соня.
«Ты козел», – вот как это прозвучало. «А я дура, потому что в тебя, козла, влюбилась», – добавила она про себя.
Вольский засопел, отвернулся, закрыл глаза. Наплевать на все. Если он хочет орать – так он и будет орать. А кому не нравится – может выйти за дверь. Да, вот такой вот он козел, и что? Кому не нравится, может вообще убираться к черту. Больно надо!
Чуть-чуть приоткрыв левый глаз, он увидел, что Соня сидит за столом, уставившись в книгу, и даже не смотрит в его сторону. Да и ради Бога. Вольский закрыл глаз, полежал немножко и снова открыл – теперь правый. Нет. Не смотрит.
Он слегка заворочался и тихонько застонал. Соня поерзала на стуле, усаживаясь поудобнее, и еще ниже склонилась над книгой.
«И пожалуйста! Не очень-то и хотелось!» – подумал Вольский.
Почему его должно волновать, что какая-то там фигуристая медсестра считает его козлом и самодуром? Вовсе его это волновать не должно. Просто погано очень, вот и все. Но это потому, что рука болит. И голова тоже. Именно. Так погано, потому что он больной человек. А медсестра, которой он платит, и хорошо платит, между прочим, сидит, уставившись в книжку, и совершенно не обращает на него внимания. Ей, видите ли, неприятно, что пациент оказался таким замечательным хамом. Ну и что? Ему, может, и самому неприятно. Вольский тяжело вздохнул.
Соня перевернула страницу. Читать она не могла. Из последних сил изображая равнодушие, она мечтала об одном: пойти в туалет, запереть дверь и нареветься всласть.
– Вы не обижайтесь, – сказал Вольский сердито. – Я на вас орать не хотел. Извините.
Соня подняла голову, стараясь, чтобы свет от настольной лампы не падал на лицо: Вольскому ее красные глаза видеть не полагалось. Кивнула:
– Я понимаю.
– Нет, не понимаете! – рявкнул Вольский, злясь пуще прежнего на себя, на нее. – Не понимаете и обижаетесь.
– Аркадий Сергеевич, я медсестра, – ответила Соня. – Персоналу на пациентов обижаться не полагается. Ваша девушка…
Что его девушка? Очень красивая? Не может поставить капельницу? Целовала его? Должна пойти к черту, потому что я тебя люблю и знать не хочу никаких девушек? Не вовремя приехала?
– Моя девушка зря приехала, – сказал Вольский. – Я просил ее остаться в Москве. Не хотел, чтобы она меня видела… Такого… Не люблю, когда меня жалеют.
«Конечно, – подумала Соня, – твоя девушка слишком хороша, чтобы видеть тебя такого. Такого тебя должна видеть только я».
– Это ваше личное дело, – произнесла она вслух. – Я все понимаю и не обижаюсь. Можете спокойно спать.
Это действительно было его личное дело. Но спокойно спать, пока она сидит, уткнувшись в книгу, и злится на него, Вольский не мог. Это было очень личное дело. Кажется, даже слишком личное. Он не хотел здесь никаких девушек. Он хотел, чтобы эта чертова медсестра смотрела на него по-прежнему внимательно, чтобы хмурилась, когда он стонет, поправляла подушку, чтобы жалела его, потому что никому другому он себя жалеть все равно не позволит.
– Я не люблю, когда меня жалеют, – упрямо повторил Вольский. – Вообще мужчину никто не должен видеть таким инвалидом. Это отвратительно. У меня вон утка под кроватью, нормально?! Вы что, считаете, что утка под кроватью приводит девушек в восторг?!
– Я считаю, что если ваша девушка вас любит, ей совершенно все равно, что у вас там под кроватью.
– Вы что, правда так думаете? – спросил Вольский. Он выглядел очень удивленным. Так бывает? Кто-то может любить инвалида с уткой под кроватью?
– Я медсестра, – ответила Соня.
Все правильно. Она медсестра. Поэтому ей все равно. Ее не надо стыдиться, когда больно, перед ней ты можешь быть жалким, голым, беззащитным. Медсестра с прохладными руками примет тебя вот такого – переломанного, несчастного… Положит ладонь на лоб, даст попить, накроет простыней. Это ее работа. Потом Вольский поправится, и она будет хмуриться, когда стонет другой забинтованный пациент, и уже ему будет поправлять простыню, промокать стекающие по подбородку капли воды. И ей наплевать будет на Вольского, который снова останется один, снова будет играть в крутого парня, ездить в Давос, ужинать с нереальными красотками и просыпаться в пять утра после дурного сна, зная, что у него нет никого по-настоящему близкого. Никого, кто бы узнал и полюбил его самого, такого, как есть, со всеми заскоками, страхами и глупостями. Никого с такой белой шеей и прохладными руками.
Он почему-то очень ясно представил себе, как это могло бы быть. Как они могли бы просыпаться вместе. Так ясно представил, что в глазах потемнело.
Он никого не подпускал к себе близко. Тыщу лет ни с кем не ночевал. Ужин, секс, поцелуй на прощанье. Он тыщу лет не ночевал вместе ни с кем, кроме Сони. Две ночи, проведенные вдвоем в больничной палате, странным образом сблизили их. Как если бы они много лет были любовниками и все друг про друга знали.
Рука у Вольского болела, на душе было гадко. Он старательно делал вид, что спит, и под утро действительно заснул.
Соня старательно делала вид, что читает, что ей все равно, что Вольский – просто пациент, и плевать, кто там его целует. Разумеется, ей было не наплевать.
Она все думала про свою дурацкую жизнь, жалела себя, жалела Вольского, которому больно, и вены у него все исколоты, а этот идиот еще психует из-за утки под кроватью. Жалела маму, после папиной смерти постаревшую за ночь на двадцать лет, и сестру, которая оказалась совершенно одна в далекой Америке, и первое время ей даже домой позвонить было не на что. В голову полезла всякая дрянь. Вдруг они все заболеют и умрут? Вдруг маму собьет машина? Вдруг у сестры обнаружился туберкулез? А может быть, американский муж бьет ее, а собака Джой в данный конкретный момент вечности подыхает от чумки. К концу дежурства Соня накрутила себя почти до истерики и, добравшись до гостиницы, принялась названивать в Атланту, наплевав, что за эти звонки ей потом целый месяц не расплатиться.
В Атланте была половина второго ночи, и Соня оставила сообщение на автоответчике: «Как дела, перезвоните…» Через час позвонила мама. Она кричала в трубку, и Соня представляла, как мама держится за сердце. Что случилось? Соня больна? Кто-то умер? Почему невозможно дозвониться? Она целый час просидела на телефоне, чуть с ума не сошла!
Пришлось долго объяснять, что все в порядке, просто Соня соскучилась, вот и позвонила.
В конце концов они попрощались, Соня положила трубку, но телефон тут же снова заверещал, и взволнованная Адка тоже принялась выяснять, что произошло. После беседы с сестрой Соня подумала, что сейчас позвонит американская собака Джой от лица американского мужа. Но собака, слава богу, не позвонила.
Глотнув теплого солоноватого боржома из бутылки, Соня не раздеваясь – не было сил – калачиком свернулась на краю кровати.
«Полежу часочек, – подумала она, – а потом уже в душ, завтракать, и все, что полагается цивилизованному человеку». Но просто полежать не получилось. Через десять секунд она уже спала.
Соня проснулась, потому что дико замерзла. От окна нещадно дуло. Было темно. Часы показывали без четверти девять. Она проспала все на свете.
Соня собралась, как на пожар, и через семнадцать минут уже бежала к палате Вольского, застегивая на ходу халат. Федора на диване не было. Видно, он все же решил сделать себе выходной и отоспаться.
Доктор Кравченко уже ушел. Вольский спал. В палате стояла мертвая тишина. И в этой тишине Соне почудилось чье-то осторожное, старательно сдерживаемое дыхание, легкий шелест, будто облетают с дерева мертвые осенние листья.
Что-то шевельнулось в углу, и из темноты к постели Вольского шагнула неясная фигура. Человек склонился над спящим, но уже через мгновение выпрямился и бесшумно заскользил к выходу.
– Стойте! – закричала Соня.
Хлопнула дверь. Выскочив в коридор, она увидела лишь край зеленой хирургической робы, мелькнувший из-за угла.
Кто это был? Что делал у постели Вольского? Соня обернулась. Вольский лежал поперек кровати без движения, уставившись в потолок остекленевшими глазами.
Соня заорала и проснулась.
Она страшно замерзла. От окна дуло. Часы показывали половину пятого. Кажется, вечера.
Соня кое-как доковыляла до ванной. После горячего душа стало полегче. Пережитый сонный ужас не то чтобы совсем пропал, но чуть отодвинулся, спрятался в уголок. Закурив, Соня включила телевизор, повалилась на кровать и принялась наслаждаться очередным душераздирающим реалити-шоу Участники ели червей, сыпали друг другу битое стекло под простыни и изощрялись в злословии. Особо усердствовал толстый парниша с малоросским выговором. Он так художественно поливал остальных помоями, что те сговорились выгнать его из шоу к чертовой матери как самого сильного игрока, а приз поделить между оставшимися. Толстый парниша каким-то волшебным образом об этом пронюхал и устроил страшный скандал. Когда страсти достигли апогея, и участники шоу покатились по полу, немилосердно тузя друг друга, в дверь постучали. На пороге стояла пламенная Слободская собственной персоной.
Целый день Дуся разговаривала разговоры с местными тружениками пера, краеведами и старушками, которые торговали у автостанции картошкой и мочеными яблоками. К вечеру рассказов о встречах с неведомым в окрестностях Заложного набралось на небольшую книжку. Осталось сесть и написать очерк про марсиан среди нас.
Выслушав Дусин отчет о встречах с народом, медсестра Богданова поинтересовалась, как нога.
– Почти прошла, – ответила Слободская (если она врала, то самую малость: нога и впрямь на глазах заживала). – Но я, блин, лучше бы с лишайной ногой ходила. Вчера через исцеление ноги чуть инфаркт не схватила.
И Дуся в красках описала, как заблудилась в больнице, наткнулась на странный тупичок с решеткой и грохнулась в обморок, чего с ней в жизни не бывало.
* * *Слободская пришла в себя от того, что кто-то пребольно хлестал ее по щекам. Под носом воняло, голова кружилась, и она долго соображала, на каком свете находится. Придя в себя окончательно, Дуся поняла, что сидит в той же смотровой, где некоторое время назад (пятнадцать минут, день, неделю?) ей мазали ногу черной мазью. По щекам ее бил Борис Николаевич, а милейший Валентин Васильевич, местный главврач, хлопотал вокруг с нашатырем.
– Душенька, как же вы? – вопрошал он. – Едва нашли вас! Борис Николаевич ко мне прибегает, говорит, пропала Анна Афанасьевна, не заходила ли? Всю больницу на ноги подняли! Что это вас, драгоценная, в инфекционное понесло?
– Куда? – не поняла Дуся.
– Да вы не помните разве ничего? Вы же аккурат у входа в инфекционное отделение сознания лишились!
– Я вообще-то выход искала, – мрачно сообщила душенька Валентину Васильевичу. В голове гудело, и была она тяжелая, будто налитая чугуном. Ощупав затылок и обнаружив там преогромную болючую шишку, Дуся скривилась. Это не укрылось от глаз милейшего Валентина Васильевича. Он тут же ухватил пламенную Слободскую за голову, ощупал шишку и снова зацокал языком.
– Ну вот, Анна Афанасьевна, голубушка, у вас ушиб! И кожа рассечена! Что ж такое, в самом деле! Сейчас, милая, мы вам обработаем рану и положим свинцовую примочку.
Обещанное было немедленно исполнено.
– Я же предупреждал вас, – сетовал Валентин Васильевич, накладывая примочку. – Одной из реакций на сок идилика гампус может быть внезапное головокружение. Зачем же вы одна отправились? Надо же было попросить, чтобы вас проводили. Как можно! Для меня честь сопровождать известную столичную писательницу И оказать вам медицинскую помощь для меня, конечно, честь и удовольствие как для профессионала. Однако вы напрасно так пренебрежительно относитесь к своему самочувствию, да-с.
– А почему у вас решетки в инфекционном отделении? – спросила Дуся.
– Какие решетки? – изумился Валентин Васильевич.
– Ну решетки… Как в тюрьме… Там еще странный такой зашитый товарищ…
– Анечка, – сказал Валентин Васильевич, внимательно глядя ей в глаза. – Это случай редкий, однако известный. Я не думал, что у вас будут такие проявления. Гампус помимо перечисленных мною симптомов иногда вызывает галлюцинации. Крайне редко, поэтому я даже не счел нужным об этом упоминать, хотя теперь жалею. Разумеется, у нас в инфекционном отделение никаких решеток нет. Мы же не военная база и не гохран, в самом деле.
– Но я видела, – упрямилась Дуся.