Отправив Калитина с матерью восвояси, Прошин на следующее же утро поехал в Хвостово, к бабкам. Он испугался – всерьез. До того, как хвостовский дед очнулся на прозекторском столе, жизнь Валентина Васильевича Прошина была простой и ясной, как заря коммунизма. Он любил свою работу, добился кое-каких успехов, вел собственные исследования и собирался года через три-четыре опубликовать их результаты в одном уважаемом медицинском журнале. Все шло прекрасно, пока хвостовский дед не ухватил Прошина за руку. Именно с этого вся чертовщина и началась. Именно в Хвостово должен был направиться Прошин, если хотел хоть что-то понять в кошмаре, больше похожем на дурной сон, чем на жизнь советского паталогоанатома, ревнителя прогресса и служителя науки…
Слободская, до тех пор слушавшая Валентина Васильевича не перебивая, усмехнулась:
– Ситуация, очень похожа на нашу. Только в моей жизни чертовщина началась с посещения города Заложное Калужской области.
– В сущности, похоже, да-с, весьма похоже… Я ведь тогда и поступил точно также, как вы сейчас, драгоценная Анна Афанасьевна, – заулыбался Валентин Васильевич, подливая Слободской чаю и придвигая поближе вазочку с вареньем. – Отправился, так сказать, к истокам, да-с… Вы кушайте, прошу, сам варил, смородина…
Подождав, пока драгоценная Анна Афанасьевна начнет кушать, Прошин продолжил рассказ.
С поездкой в Хвостово ему повезло. Было засушливое лето, и дождь давно не выпадал. Таксист объяснил, что в распутицу к Хвостову ни за что не проехать, да и зимой туда не доберешься. Деревенские бабки все необходимое закупают в городе летом, на весь год. Спички там, макароны, ситчик на постель… А потом до следующего лета безвылазно сидят в своем Хвостово. Прошлый раз, чтобы перед выборами привезти им бюллетени для голосования, пришлось цеплять к трактору волокушу – такие полозья из бревен. Да и то трактор по дороге застрял. Людей, кроме двух старух, в Хвостове никаких нет, телефона нет, газа и электричества тоже нет, конечно. И дороги дальше нет – так что вылезайте, уважаемый, приехали.
Заплатив по счетчику, Прошин побрел пешком через лес. Вышел на околицу, огляделся.
Когда-то здесь жило народу побольше. Десяток изб – почерневших, покосившихся, с проваленными крышами и торчащими кое-где, словно ребра истлевшего исполинского зверя, стропилами, стояли не вдоль улицы, как принято это в русских деревнях, а в кружок, вокруг широкой поляны.
Мекала где-то вдалеке коза, трясла бубенцом.
– Эй, шалая, эй, пошла, давай-ка! – услыхал Прошин и обернулся. Скрюченная старушонка в вытертой душегрейке тащила на веревке упирающуюся козу. Увидев стоящего посреди поляны Прошина, она забыла про козу и странно звонким голосом закричала:
– Кудеяровна! Кудеяровна! Подь сюда! Говорила я те, чугун-голова, гостей ждать надоть!
Кудеяровна – сморщенная как печеное яблоко бабка, привозившая Ставра помирать в больницу и забиравшая его после назад, споро семеня, выбежала на крыльцо.
В честь приезда Прошина старухи вытащили из закопченного угла избы яркий медный самовар. «Завод Федора Чалина, Тула, 1766 год» – прочитал Прошин на клейме. Кудеяровна побежала в сени, принялась отвязывать с перекладины пучки сухих травок.
– Ужо тебе чаю, ужо, – приговаривала она, проворно перебирая руками.
Растерла травки между ладоней, высыпала в чайник с красным петухом на боку, пошевелила губами, что-то бормоча под нос, и, подождав немного, налила Прошину пахнущий летним полднем чай.
Валентин Васильевич пытался было завести разговор, но бабки смотрели на него своими странно молодыми глазами и твердили, что прежде – чай, а потом уж все разговоры.
Однако ж разговоров никаких после чая не получилось. Едва одолев полчашки, Прошин понял, что еще секунда – и он заснет прямо за столом, упав носом в блюдце с медом, заботливо подвинутое ему Кудеяровной. И едва подумал – в самом деле уснул. Последнее, что он помнил, – это свое удивление. Бабки что-то говорили друг другу, смеялись, как девушки на гулянье, и Прошин вдруг заметил, что у обеих старух, которым было лет по девяносто, не меньше, совсем ровные, белые, без единой щербинки зубы.
Когда Прошин проснулся, он уже почти все знал. Знал, что трава для чая называется полуденница, простой человек от нее тоскует и помрет на третий день. Знал, что жить ему теперь на земле семь жизней, да еще две, потому что принял он в наследство от деда Ставра, старого хвостовского колдуна, всю его силу и всю обузу. Знал, что умирать будет долго и тяжко, а если некому будет передать наследство – так и не помрет по-настоящему, станет ходить по домам, морить каждого встречного-поперечного, покуда наследник не сыщется. Проснувшись, Прошин знал, что мертвые – не всегда мертвые, а живые – не всегда живые, и знал, как это поправить. Он вспомнил, как нес через лес мертвого Николая Калитина. Как дошел до реки Смородины, которая начало берет из мира мертвых, но вода ее уносится в мир живых, как оставил закоченевшее тело у горячего ключа и как назавтра Калитин был уже жив. Прошин знал: это потому, что вода в ключе особая. Он знал все. Правда, не все сразу запомнил, но знал, и мог из этого своего знания черпать и пользоваться им, потому что был теперь в некотором роде и при некоторых условиях хозяином над мертвыми и над живыми. Прошин тогда, правда, не обратил внимания на эти условия.
– Погодите, – потерла Дуся переносицу, – чего-то я тут не понимаю… Выходит…
Она прикрыла глаза. Вот тебе и народные сказки, черт побери. Определенно выходило, что никакие это не сказки, а самая что ни на есть правда. Все на самом деле. И милейший доктор Прошин, угощающий ее чаем с вареньем домашнего приготовления, – на самом деле хозяин живых и мертвых.
Может, он просто сумасшедший, с надеждой подумала Слободская. Может, если его сейчас огреть табуреткой по башке, связать полотенцем и свезти в ближайшую дурку все вернется, станет на свои места, мир снова будет простым, реальным и привычным…
Если бы дело касалось только сбежавшего трупа тридцатилетней давности и грустной истории профессора Покровского, Дуся так и поступила бы. Но была еще Соня, медленно умирающая в больнице. Значит, если есть надежда – хотя бы самая маленькая, – что доктор Прошин в состоянии ей помочь, его нельзя вязать полотенцами и тащить в дурку. Определенно, дать Прошину табуреткой по башке – не лучший выход из положения.
«Беда в том, – подумала Дуся, – что он, конечно, законченный псих. Но ко всему прочему этот псих – еще и хозяин живых и мертвых».
Пламенная Слободская чувствовала себя Алисой в стране чудес. Но ее страна чудес была не только безумной. Она, к сожалению, была еще и всамделишной. В этой настоящей стране недобрых чудес Дуся вдруг стала совсем маленькой и абсолютно беспомощной. Как там у Кэрролла? Пузырек с надписью «Выпей меня»? По вкусу лекарство напоминало жареную индейку, ванильное мороженое и ананасы? Если разом опорожнить пузырек с надписью «Яд», рано или поздно почувствуешь легкое недомогание? Да, в книжной стране чудес все именно так и происходило. Но не здесь. Здесь не было пузырьков с этикеткой «Яд», и не было бутылочек с приклеенной к горлышку запиской «Выпей меня». А на вкус все было совсем обычное: просто черный цейлонский чай с домашним вареньем. Никаких инструкций по применению, никаких табличек «Не влезай, убьет!». Просто Дуся Слободская пришла в гости к милому доктору Прошину, попила чаю за разговором, а потом, когда думала, не дать ли ему по башке табуреткой, обнаружила, что не может не то что рукой – пальцем пошевелить. Нет, она не сделалась маленькой. Будь Дуся ростом с ноготь, превратись в дюймовочку, она бы вылезла отсюда, из этого жуткого дома, через замочную скважину, проскочила через щелку в высоченном заборе, спряталась бы в густой траве, улетела, оседлав мотылька, на волю. Туда, где люди смертны, а оттого радуются каждому дню, согревают близких своим теплом, чтобы не закоченели, не превратились в нежить с мертвыми глазами. Увы. Она не сделалась маленькой. Она была по-прежнему девушкой среднего, 165 сантиметров, роста, размер ноги – 37 с половиной. Размер бюстгалтера – Б, джинсы 34, но иногда можно втиснуться и в 32. Если три дня есть тертую морковь. Но сейчас Дуся не смогла бы есть тертую морковь – губы не слушались ее, рот был будто запечатан воском. Она не могла даже моргнуть, скосить глаза в сторону, посмотреть, кто там ходит у нее за спиной осторожными шагами хищника. Она могла только сидеть на табурете и слушать, что говорит доктор Прошин – хозяин живых, повелитель мертвых. Милейший доктор Прошин, черт знает чем напоивший ее. Очаровательный человек, который собирается – видно, видно по глазам, что собирается, – сделать с ней все самое жуткое и отвратительное, что только бывает на свете. Все то, что видится в страшных снах, все то, что в реальной жизни с тобой случиться никак не может, потому что это было бы слишком дико…
Прошин между тем говорил не умолкая. Похоже, за тридцать лет, прошедшие с тех пор, как хвостовский дед передал ему все свои чины и обузы, Валентин Васильевич вдоволь намолчался и теперь рад был слушателю.
«Может, он меня напоил этим парализующим чаем специально, чтобы я слушала его, не могла перебить, сказать, что мне пора, мама ждет, и уйти, не выслушав до конца?» Если бы Дуся могла улыбаться, она бы сейчас улыбнулась собственной странной мысли и собственной наивности. Она же взрослая девушка! Все хуже. Намного хуже. Если смотреть на вещи реально, то в лучшем случае (в самом, самом лучшем) она повторит судьбу профессора Покровского.
* * *Профессор Покровский приехал в Заложное через неделю после визита Прошина в Хвостово. Лучше бы он вовсе не приезжал, энтузиаст чертов. Был бы жив, растил бы дочь, и не пришлось бы несчастной вдове обивать потом пороги КГБ и ФСБ в поисках мифических врагов и зложелателей. Прошин рассказал Дусе то, о чем Слободская, практически наизусть выучившая Зеленина, уже и сама начала догадываться. Не зря на Руси заложных покойников хоронили, подрезав пятки, поломав хребет, проткнув грудь колом и зашив незрячие глаза.
Не зря закапывали их на перекрестках, чтобы не нашли дороги домой. Не зря боялись, что придет упырь, усядется за печью, да и не встанет, пока все, кто рядом, не перемрут. И это никакие не сказки, что к кому заложный покойник повадился – и сам не жилец. Это – на самом деле.
Увидев, как профессор Покровский орет на главврача, требуя карту исчезнувшего больного, Прошин понял: этот не остановится. Он ученый, исследователь, ищейка по натуре. Он будет рыть носом землю, пока не докопается до правды. И тогда для Прошина все будет кончено. Все его надежды будут похоронены, причем похоронены по всем правилам – с подрезанными пятками, лапником на одну сторону, на перекрестке, без надежды на воскрешение.
Прошин не мог этого допустить. И когда профессор отбыл домой, в Москву, поехал в Космачево. К матери живого и мертвого одновременно Николая Калитина.
Она ждала его. Знала, что приедет. И Прошин знал, что она знала. И знал, почему за сына просила. Не для него просила – для себя. Хотела, чтоб простил. Как-то давно, после армии, связался ее Коля с Клавкой – девкой прожженной и непорядочной. И просила его мать, и умоляла: оставь ее, другую найдешь, а он и слушать не хотел. Клавка от него живот нагуляла, свадьбу уже играть собирались. Что было делать? Ну и пошла мать к хвостовскому деду. Через два дня Клавка полезла на чердак сено ворошить, свалилась, да и напоролась на вилы.
Когда добрые люди донесли Николаше, что неспроста Клавка на вилы напоролась, напился он так, что еле жив остался. А как протрезвел, пришел к матери и говорит: «Будь ты проклята, чтоб на том свете ни сна тебе, ни покоя не было!» И в город уехал. Запил там сильно, покатился по кривой дорожке. Так и помер, не простив.
– У нашего с вами любимого Зеленина много написано о том, что проклятые родителями дети не находят после смерти покоя и вынуждены вечно скитаться по земле, испытывая адские муки, – ровным доброжелательным голосом рассказывал Прошин.
«Будто лекцию читает», – подумала Дуся.
– Но правда в том, что родители, перед детьми виноватые и проклятые ими, также не знают покоя. Так сказать, высшая справедливость. Конечно, мать Калитина приложила все усилия к тому, чтобы сын хотя бы на короткое время вернулся к жизни и простил ее.
Что ж, сын к жизни стараниями Прошина вернулся. В новом своем состоянии, равнодушный и к смерти возлюбленной Клавки, и к человеческим обидам, подарил матери прощение. Так что с Валентином Васильевичем она Николая отпустила с легким сердцем. Вернется – хорошо, нет – тоже не беда.
За два дня до этого Прошин, хитро выпытав у главврача телефоны московского профессора Покровского, позвонил ему, представился коллегой, с которым профессор якобы когда-то работал, и спросил, не может ли племянник-абитуриент остановиться на время подготовки к экзаменам в квартире Покровских. Профессор не возражал, тем более, что семья его уехала в Ялту на отдых. Это было очень кстати. Прошину не хотелось бессмысленных жертв. Он не был душегубом, он был ученым, исследователем. Покровский его научной работе мог помешать, и тут все было решено окончательно и бесповоротно. Однако жена и дочь никакого отношения к делу не имели, и загубить еще две жизни просто так, за здорово живешь, Валентин Васильевич считал неправильным. Во всяком случае, тогда он так считал.
Валентин Васильевич привез Николая в Москву, оставил у подъезда Покровского и отправился назад в свою больницу, к работе. Каждый вечер, выпив чаю с полуденницей, Прошин закрывал глаза и чувствовал, как Николай без сна, без движения, сидит в комнате дочери Поровского, за закрытой дверью. Он ощущал, как тянет из-под двери мертвечиной, как расползается это неживое по квартире, как Покровский день за днем вдыхает его, шаг за шагом приближаясь к тому миру, откуда несет свои смрадные воды река Смородина.
Домработница, пожилая дама, не столь увлеченная жизнью, как профессор, заболела первой. Слегла и встала только для того, чтобы напоследок поехать на родину, в Воронеж, поклониться могилам родителей, к которым должна была вскоре присоединиться. Что ж, ей не повезло. Но наука требует жертв, тут ничего не поделаешь.
Впрочем, смерть домработницы Прошина не слишком расстроила.
Профессор держался почти три недели. Жажда жизни была очень сильна в этом человеке, и он сопротивлялся до последнего, цеплялся за свою работу, пытался не поддаться, остаться здесь.
– Но как вы, драгоценная Анна Афанасьевна, очевидно, знаете, из этого ничего не получилось, – покачал головой Прошин. – Законы жизни и смерти столь же объективны, непреложны и независимы от наших желаний, как законы оптики либо термодинамики.
Законы оптики и термодинамики смерти оказались таковы, что, просидев три недели в Москве, Николай вскоре умер вторично, и на сей раз – окончательно.
В этом заключалась одна из основных проблем и одновременно – одна из основных целей научных трудов Прошина.
Не будучи душегубом, Валентин Васильевич сказал себе, что все происшедшее неслучайно и наследство Ставра он, Прошин, повернет во благо человечеству, как и положено настоящему ученому. Русский народ со свойственной ему манерой вечно все преувеличивать и переиначивать несколько передернул и с заложными покойниками. Отнюдь не всегда, а главное, не везде умерший преждевременно либо насильственной смертью способен пробудиться к новой необыкновенной жизни. К большому сожалению Прошина, оживали лишь те покойные, которых он приносил к роднику на поляне.
– Представьте, пары родника – вреднейшее вещество, вреднейшее, дорогая моя. У меня вызывают кошмарную аллергию. В первый раз я весь раздулся и посинел, кожа лоскутами слезала, – жаловался Прошин. – То, что у вас было на ноге, – невиннейшая вещь, поверьте. Это ведь, как вы, наверное, догадались, не от растительного яда у вас ножка, извиняюсь, коростой покрылась… Гампус – растение красивейшее, и при этом совершенно безобидное… Это вы, милейшая, по поляночке прошлись, по краешку. Хорошо, родник спал в это время, не сильно пострадали… А мне каково?! Пришлось добывать костюм химзащиты и усовершенствовать его по собственным чертежам. Только в нем и работаю… Прекрасный костюм получился, жаль, не могу вам сейчас показать, вы бы восхитились!
По всей видимости, Прошин не был в курсе, что его костюмом Дуся уже восхитилась, когда Веселовский привез ей в редакцию фотографии из леса. Лупоглазое толстомордое существо со снимков было, оказывается, не инопланетянином, а всего лишь доктором Прошиным в костюме химзащиты…
– И представьте, какие сложности, – продолжал доктор, – чтобы оживить их, надо еще и время подгадать.
Время подгадать ему всегда было сложно. Большую часть времени ключ, плюющийся живой и мертвой водой, спал, не проявляя никакой активности. Выбросы случались редко, и за долгие годы Прошину так и не удалось понять, когда и отчего ключ вдруг просыпается. Единственное, чему он научился, – это по приметам определять время следующего выброса. Где-то за три-четыре часа до извержения, как для себя назвал это Прошин, его преимущественно апатичные и тихие живые мертвые пациенты начинали беспокоиться, выть и бросаться на решетку. В этом случае следовало быстро собираться, транспортировать на поляну к роднику тела тех, кого Прошин собирался оживлять, рубить лапник, тесать колья, готовить шалашики, куда следует складывать пациентов после купания… В общем, хлопот не оберешься… Больше того: для последующего поддержания псевдожизни пациентам требовалось оставаться где-нибудь неподалеку, в радиусе километров двадцати, максимум – тридцати от места своего, если можно так выразиться, второго рождения.