Убийства на улице Морг. Сапфировый крест (сборник) - Честертон Гилберт Кийт 15 стр.


Однако, чем больше я думал о смелой, отчаянной и проницательной хитрости Д.; о том, что письмо всегда должно находиться у него под рукой, если бы он решил им воспользоваться; об убедительных раздобытых префектом свидетельствах, указывающих на то, что искомый документ спрятан вне границ поисков, на которые способен наш высокопоставленный друг, тем больше я убеждался, что министр, со свойственной ему прозорливостью, скорее всего, прибегнул к простой и самой действенной хитрости: он вообще не стал его прятать.

Придя к этому выводу, я раздобыл пару зеленых очков и в одно прекрасное утро под пустяковым предлогом совершенно случайно наведался в особняк министра. Д. был дома, держался он как всегда расслабленно, в ленивой позе развалился на диване, зевал, в общем, старательно изображал крайнюю степень ennui[68]. В действительности же, он, возможно, самый энергичный человек в мире, но… только, когда его никто не видит. Но и я не так-то прост. Пожаловавшись, что у меня слабые глаза, из-за чего мне приходится носить темные очки, я под их прикрытием осторожно и внимательно осмотрел всю комнату, не прекращая при этом разговора с хозяином.

Больше всего меня заинтересовал письменный стол, рядом с которым я сидел. На нем в беспорядке лежали какие-то письма, другие бумаги, пара музыкальных инструментов и несколько книг. Однако после долгого придирчивого осмотра ничто не вызвало у меня подозрений.

Наконец, в который раз окидывая взглядом комнату, я обратил внимание на дешевую картонную сумочку для визитных карточек с вычурной ажурной отделкой, которая свисала на грязной голубой ленточке с небольшой медной шишечки прямо над каминной полкой. Из сумочки этой, имевшей три или четыре отделения, торчали пять-шесть визитных карточек и единственное письмо. Помятое и грязное, оно было почти разорвано пополам посередине, как будто кто-то, посчитав его сперва настолько ненужным, что хранить его не имеет смысла, хотел порвать его и выбросить, но в последнюю секунду передумал. На нем была большая черная печать с прекрасно различимой монограммой Д., и адресовано оно было самому министру. Адрес был написан мелким женским почерком. Письмо было небрежно, даже как бы с презрением засунуто в одно из верхних отделений сумочки.

Как только взгляд мой упал на этот документ, я пришел к выводу, что это и есть цель моих поисков. Да, внешне письмо совершенно не соответствовало тому подробнейшему описанию, которое зачитывал нам префект. В данном случае печать была большой и черной, с монограммой Д., а в описании значилось, что печать должна быть маленькой, красной, с родовым гербом герцогов С. Здесь значился написанный бисерным женским почерком адрес министра, там же крупно и размашисто должен был быть написан адрес некой особы королевских кровей. Лишь размер более-менее совпадал. Но, с другой стороны, радикальность этих отличий, грязь, общий неприглядный вид бумаги и надрыв посередине (это при том, что Д. известен своей страстью к порядку и методичности), которые явно должны были внушить любому, кому этот документ попался бы на глаза, что он ничего не стоит; все это вместе с тем фактом, что письмо висело совершенно открыто и навязчиво бросалось в глаза каждому, кто входил в комнату – что полностью соответствовало выводам, к которым я пришел раньше, – все это значительно укрепляло подозрения в том, кто был готов подозревать.

Уходить я не спешил, и пока мы с министром оживленно беседовали на тему, которая, как мне было известно, волновала его и никогда не оставляла равнодушным, я все свое внимание сосредоточил на этом письме. Этот осмотр позволил мне хорошо запомнить внешний вид письма и его расположение в сумочке, а также чуть позже сделать открытие, которое окончательно отбросило всякие сомнения, если таковые у меня еще оставались. Рассматривая края бумаги, я заметил, что они не такие ровные, как можно было ожидать. На них была видна шероховатость, которая появляется, когда плотную бумагу складывают, проглаживают пресс-папье, а потом по тем же сгибам складывают в обратную сторону. Этого наблюдения оказалось достаточно. Мне стало понятно, что письмо, как перчатку, вывернули наизнанку, написали другой адрес и снабдили его новой печатью. Оставаться дольше у меня не было причин, поэтому я пожелал министру всего хорошего и ушел, ненароком позабыв у него на столе золотую табакерку.

На следующее утро я вернулся за табакеркой и мы, разумеется, не смогли не продолжить вчерашний разговор. Однако разговор был прерван громким хлопком, похожим на пистолетный выстрел, который раздался под окнами особняка. Тут же мы услышали истошные вопли, испуганно загалдела толпа. Д. бросился к окну, распахнул его и выглянул, я же тем временем быстро подошел к картонной сумочке, достал письмо, сунул его себе в карман, а на его место воткнул fac-simile[69] (внешней его стороной, конечно), аккуратно изготовленное мною дома и снабженное печатью с монограммой Д., которую я без особого труда воспроизвел из хлеба. Как только письмо оказалось у меня в кармане, я тоже поспешил к окну.

Уличную заваруху произвел какой-то неуравновешенный мужчина с мушкетом, который пальнул из него прямо посреди толпы женщин и детей. Впрочем, выяснилось, что выстрел был холостой, поэтому чудака посчитали то ли сумасшедшим, то ли пьяным, отпустили, и он пошел дальше своей дорогой. Когда этот тип удалился, Д. закрыл окно, и мы вернулись на свои места.

– Но какой смысл подменять письмо копией? – спросил я. – Не лучше ли было во время первого визита открыто взять его и уйти с ним?

– Д. человек отчаянный и решительный, – ответил Дюпен. – В особняке его полно преданных ему людей. Если бы я пошел на такое безумство, я мог бы никогда не выйти из этого дома живым, и добрые парижане уже никогда не услышали бы обо мне. Но меня волновало не только это. Вы знаете мои политические взгляды. В данном случае я выступал как сторонник заинтересованной в этом деле дамы. Полтора года министр держал ее в своей власти. Теперь в ее власти находится он сам, поскольку Д., не зная, что письмом он больше не располагает, продолжит действовать так, будто оно все еще у него, что приведет его к неминуемому политическому краху. И падение его будет не только стремительным, но и скандальным. Хоть и говорится, что facilis descensus Averni[70], но подниматься в гору всегда намного проще, чем спускаться, как говаривала Каталани о пении. Сейчас я не испытываю сочувствия – по крайней мере, жалости – к тому, кому суждено скатиться вниз. Он – гений, лишенный нравственности, monstrum horrendum[71]. Однако признаюсь, мне бы очень хотелось узнать, какие мысли возникнут у него в голове, когда он получит отпор от той, кого префект называет «некой особой», и раскроет письмо, которое я оставил ему в картонной сумочке.

– Как? Неужели вы там что-то написали?

– Не мог же я оставить внутреннюю сторону письма пустой. Это было бы невежливо. Однажды в Вене Д. поступил со мной некрасиво, и тогда я без всякой злобы сказал ему, что не забуду этого. Поэтому, догадываясь, что ему захочется узнать, кто сумел провести его, я посчитал целесообразным воспользоваться таким шансом и оставить ему какой-нибудь намек. Почерк мой он знает хорошо, так что я просто написал посередине чистого листа такие слова из «Атрея» Кребийона:

«…Un dessein si funeste,

S’il n’est digne d’Atree, est digne de Thyeste»[72].

Гилберт Кит Честертон

Сапфировый крест

Между серебряной лентой утреннего неба и искрящейся зеленой лентой моря к Хариджскому причалу пристал пароход. Он выпустил на берег беспокойный рой темных фигур, и человек, за которым мы последуем, ничем не выделялся среди них… Да он и не хотел выделяться. Ничто в нем не привлекало внимания, кроме, разве что, некоторого несоответствия между нарядностью выходного костюма и официальной строгостью лица. Одет он был в легкий светло-серый пиджак, белый жилет и соломенную шляпу серебристого цвета с пепельно-голубой лентой. Из-за светлой одежды тощее лицо его казалось темнее, чем оно было на самом деле. Короткая черная бородка мужчины придавала ему определенное сходство с испанцем и одновременно наводила на мысль о гофрированных круглых воротниках елизаветинских времен. С сосредоточенностью человека, которому нечем заняться, он курил сигарету. Глядя на него, никто не догадался бы, что под светлым пиджаком скрывается заряженный револьвер, в кармане белого жилета – удостоверение полицейского, а под соломенной шляпой – один из величайших умов Европы, ибо это был сам Валантэн, глава парижской полиции, и самый знаменитый сыщик в мире. Он направлялся из Брюсселя в Лондон, чтобы произвести там самый громкий арест века.

Фламбо был в Англии. Полиция трех стран наконец смогла выследить великого преступника, который из Гента переехал в Брюссель, а из Брюсселя перебрался в Хук ван Холланд. Было решено, что он захочет воспользоваться суматохой, вызванной евхаристическим конгрессом, чтобы осесть в Лондоне. Вероятно, он мог путешествовать под видом какого-нибудь неприметного церковнослужителя или секретаря, приехавшего на съезд духовенства, впрочем, полной уверенности в этом у Валантэна, разумеется, не было. Ни в чем нельзя быть уверенным, когда речь идет о Фламбо.

Прошло уже много лет с тех пор, как этот колосс преступности неожиданно перестал держать мир в волнении; и когда он затих (поговаривают, причиной тому была смерть Роланда), на земле воцарилось великое спокойствие. Но в лучшие свои дни (я, конечно же, имею в виду его худшие дни) Фламбо был велик и повсеместно известен не меньше, чем кайзер. Почти каждое утро газеты приносили весть о том, что новое дерзкое преступление позволило ему избежать преследования за предыдущее. Это был отчаянный гасконец огромного роста и богатырского сложения. О шутках этого атлета ходили самые невероятные легенды. Рассказывали, как однажды он перевернул следователя вверх ногами и наступил ему на голову ногой, «чтобы прочистить ему мозги»; как он бежал по Рю де Риволи, неся под мышками по полицейскому. Правда, справедливости ради, нужно сказать, что огромную силу свою он пускал вход чаще всего для подобных бескровных, хоть и унизительных для жертвы выходок; он был вором и крал изобретательно и с размахом. Каждая его кража могла стать новым грехом и была настолько неповторима, что заслуживала того, чтобы посвятить ей отдельный рассказ. Это он организовал в Лондоне знаменитую «Тирольскую молочную компанию», которая не владела ни молочным хозяйством, ни коровами, ни транспортом, ни молоком, зато имела около тысячи подписчиков. Их он обслуживал очень простым способом: собирал по улицам стоящие под дверьми маленькие молочные бидоны и расставлял их у порогов своих клиентов. Это ему удавалось вести довольно оживленную и откровенную переписку с одной юной леди, вся почта которой перехватывалась и проверялась. Для этого он придумал поразительно ловкий прием: фотографировал свои послания через микроскоп и посылал ей фотографии, уменьшенные до крошечных размеров. Многие его проделки отличала удивительная простота. Говорят, что как-то раз под покровом ночи он перекрасил номера всех домов улицы лишь для того, чтобы заманить в ловушку свою очередную жертву. Доподлинно известно, что это Фламбо изобрел переносные почтовые ящики, он расставлял их в пригородах на тихих улочках в расчете на то, что какой-нибудь случайный прохожий опустит туда почтовый перевод. Помимо всего прочего, он был изумительным акробатом; несмотря на большой рост и могучую фигуру, прыгал он, как кузнечик, и мог взобраться на любое дерево не хуже обезьяны. Поэтому великий Валантэн, отправляясь на поиски Фламбо, не сомневался, что приключения его не закончатся, когда он его разыщет.

Но как его найти? Этого великий сыщик еще не решил.

Фламбо был мастером по части грима и маскировки, но в его внешности было такое, чего он не мог скрыть, – это необыкновенный рост. Если бы острый глаз Валантэна углядел высокую торговку яблоками, высокого гренадера или даже подозрительно высокую герцогиню, он мог бы незамедлительно арестовать их. Но среди пассажиров поезда, на который он сел, не было никого, похожего на переодетого Фламбо больше, чем замаскированная кошка может походить на жирафа. В своих попутчиках с парохода он не сомневался, тех же, кто сел в поезд в Харидже, или подсаживался на промежуточных станциях, было всего шестеро. Это коренастый железнодорожный служащий, едущий до конечной станции, три невысоких огородника, подсевших на третьей остановке, одна вдова совсем маленького роста, направляющаяся в Лондон из какого-то крохотного эссекского городка, и такой же низкорослый католический священник, едущий из какой-то крохотной эссекской деревушки. Увидев последнего, Валантэн махнул рукой и чуть не рассмеялся. Этот маленький священник был живым воплощением скучных серых долин востока Англии, которые проплывали за окном. Лицо у него было круглое и бесцветное, как норфолкская лепешка, а глаза – пустые, как Северное море, он с трудом удерживал несколько коричневых бумажных свертков и пакетов, которые то и дело норовили выпасть у него из рук. Евхаристический конгресс наверняка сорвал с насиженных мест множество подобных существ, слепых и беспомощных, как крот, которого вытащили из норы. Валантэн по-французски сурово относился к религии и священников не любил. Однако ничто не мешало ему испытывать к ним жалость, а этот мог вызвать жалость у кого угодно. У него с собой был большой потрепанный зонтик, который постоянно падал на пол, он, похоже, даже не знал, что ему делать с билетом. С простодушием идиота он всем рассказывал, что ему нужно быть осторожным, потому что в одном из коричневых бумажных пакетов он везет с собой что-то, сделанное из «чистого серебра с голубыми камнями». Это удивительное смешение эссекского простодушия с воистину святой простотой удивляло француза всю дорогу до Тоттнема, где священник со всеми своими свертками наконец сошел (кое-как) и вернулся за позабытым зонтиком. Снова увидев его в вагоне, Валантэн был даже так добр, что посоветовал ему не рассказывать всем вокруг о серебре, если хочет доставить его в целости и сохранности. Впрочем, с кем бы Валантэн ни разговаривал, бдительности он не терял, и глаза его внимательно рассматривали любого, богатого или бедного, мужчину или женщину, чей рост был близок к шести футам, поскольку рост Фламбо был шесть футов четыре дюйма.

Как бы то ни было, на вокзале Ливерпуль-стрит он сошел в полной уверенности, что пока что не пропустил преступника. Потом он съездил в Скотленд-ярд официально оформить свое пребывание в городе и договориться о том, чтобы в случае необходимости ему предоставили помощь. Выйдя из полицейского управления, он закурил очередную сигарету и отправился бродить по Лондону. Прохаживаясь по улицам и площадям позади Виктории, он неожиданно остановился. Перед ним была старая тихая, словно застывшая, типично лондонская площадь. Высокие плоские дома вокруг казались одновременно богатыми и необитаемыми. Площадка с кустами в самой ее середине напоминала затерянный в Тихом океане зеленый островок. Одна из четырех сторон площади была значительно выше остальных, как кафедра в зале, и эта ровная линия разбивалась зданием, которое казалось здесь совсем не к месту, но придавало всей площади особое очарование. Это был ресторан, выглядевший так, словно каким-то образом случайно переместился сюда из Сохо. Карликовые растения в горшочках, длинные белые в лимонно-желтую полоску шторы – чужеродной красотой своей дом этот притягивал к себе взгляд. Он возвышался над всеми остальными зданиями, и высокая лестница, ведущая к парадной двери, чуть ли не на уровне второго этажа, очень напоминала пожарный выход – еще одна типично лондонская нелепость. Валантэн долго стоял перед этим зданием, он курил и рассматривал полосатые занавески.

Самое удивительное в чудесах то, что иногда они случаются. Несколько облаков на небе могут сложиться в форме человеческого глаза. Во время утомительного и скучного путешествия можно увидеть одинокое дерево, выделяющееся на фоне пустынного пейзажа, точно как вопросительный знак. Я сам не так давно видел и то и другое. Нельсон умирает в миг победы, а человек по фамилии Вильямсон совершенно случайно убивает человека, фамилия которого – Вильямсон… Звучит, как отчет о детоубийстве. Короче говоря, в жизни есть место чудесному совпадению, которое может постоянно ускользать от людей прозаического склада ума. Как прекрасно сказано в парадоксе По, мудрость должна полагаться на непредвиденное.

Аристид Валантэн был настоящим французом, а ум француза – это чистый ум и ничего больше. Нет, он не был «мыслящей машиной», поскольку это бессмысленное понятие – не более чем выдумка современных фаталистов и материалистов. Машина является машиной, как раз потому что не может мыслить. Он был мыслящим человеком, при этом прямым и простым. За его поразительным успехом, казавшимся настоящим чудом, стояла обычная четкая французская мысль и железная логика. Французы удивляют мир не парадоксами, а воплощением в жизнь азбучных истин. Они доводят их до… Вспомните Французскую революцию. Но именно поскольку Валантэн понимал, что такое разум, он понимал и пределы разума. Только человек, не знающий ничего о машинах, может говорить о езде без горючего; только человек, не знающий ничего о разуме, может говорить о мышлении, лишенном крепких фундаментальных предпосылок. Сейчас у Валантэна крепких предпосылок не было. В Харидже Фламбо не обнаружился, и, если он и находился в Лондоне, то мог быть кем угодно, от долговязого бродяги в Уимблдон-коммон до высокого распорядителя застолья в гостинице «Метрополь». Для таких ситуаций, как эта, когда совершенно непонятно, в какую сторону направляться дальше, у великого сыщика имелся особый метод.

Назад Дальше